УБЕДИТЕЛЬНАЯ ПРОСЬБА ОТНЕСТИСЬ К ЭТОМУ ПАМЯТНИКУ СТАРИНЫ С УВАЖЕНИЕМ.




 

Мы стояли и разглядывали этот памятник старины, а он – нас. Жилось ему тихо‑спокойно за плотной изгородью кустов, защищавших его от дороги.

– Разуйся и сними носки, – велела Ленор и сама стала разуваться.

– Зачем?

– Затем, чтобы между ним и твоими ногами не было ничего лишнего.

Дерновые дорожки были шириной примерно с фут. Разделяли их низенькие насыпи из гравия песочного цвета, вроде того, что кладут в аквариумы. Лабиринт такой формы именуется «Троя»; простейшая его разновидность, так называемый пастуший лабиринт, встречается от Шотландии до Кносса в самых разных местах, друг с другом не связанных. При взгляде вдоль оси, соединявшей остролисты с деревом‑старцем, дерновые дорожки расходились, как круги по воде, от точки входа.

Всего неделя прошла с той поездки на Бичи‑Хэд. Мы ступили босиком на холодную мокрую траву. Ленор разрумянилась. На сей раз она была в длинной черной юбке, черном пальто и черной шерстяной шапочке; длинные черные волосы струились из‑под шапочки и черного шарфа. Глядя на ее розовое личико в этом черном обрамлении, я подумал: того и гляди расстанется с мыслью, что я сделаю ее несчастной.

– А лабиринт‑то не маленький, – заметила она. – Ну что, ты готов?

– К чему именно, Ленор?

– Посмотри внимательно. Тебе, наверное, кажется, что достаточно просто пройти по спирали – и окажешься в центре. А вот как бы не так! Видишь, как она уложена: один виток – в одну сторону, другой – в другую. Рассчитываешь с каждым поворотом приближаться к центру, а на самом деле раз за разом оказываешься все там же, где уже побывал, и вот только так, проходя сквозь себя самого, мало‑помалу и ввиваешься внутрь. Только имей в виду: это не игра, не прогулка забавы ради. Мы ведь пойдем по земле, и она почувствует наши намерения. И если мы вместе пройдем всю дорожку до самого центра с намерением ввиться друг в друга, то это будет уже навсегда. Ну как, хочешь?

– А раньше ты когда‑нибудь такое проделывала?

– Нет. Я здесь впервые и ни с каким другим лабиринтом этого не пробовала. Просто я в таких вещах понимаю. Ну так как, хочешь?

– Да, – сказал я.

Я уже упоминал, что бедра у Ленор были роковые. Но если бы только бедра! И манера выражаться, и все ее повадки были роковые и непререкаемые.

Вот так мы это и сделали. Она – впереди, я – по следам ее босых ног, мы петляли туда‑сюда под огромным, стремительно меняющимся небом в духе Виллема ван де Велде,[68]где недоставало только корабля с зарифленными парусами на фоне громоздящихся валов. Я вспомнил незаконченную картину, стоявшую у Ленор на подрамнике, – ту, с одинокой фигуркой. Почему не с нами обоими? Вновь и вновь мы пересекали эту ось сообщения между остролистами и старцем‑деревом тогда еще неизвестной мне породы, и всякий раз я чувствовал, как они отзываются на наше присутствие. Спрашивать Ленор, чувствует ли и она что‑нибудь, я не стал. Придержал это про себя. Да и она, разумеется, кое‑что про себя придерживала. Никто ведь не рассказывает о себе все до конца. Между дерновыми дорожками лежала палая листва, почти черная, – лохмотья, ошметки года, отошедшего в прошлое навсегда. Так, в отрешенном молчании, мы то приближались к центру, то отдалялись, проходя одни и те же, но мало‑помалу сжимавшиеся витки, пока наконец не оказались в самой сердцевине. Тут мы остановились, повернувшись друг к другу лицом.

– На веки вечные, – объявила Ленор, да так, чтобы сразу было понятно: слово хоть, в общем‑то, и одно, а повторено дважды.

– На веки вечные, – подтвердил я, недоумевая, кто это меня тянет за язык.

И мы скрепили клятву поцелуем – как положено, вековечным.

– А если мы пройдем обратно по своим следам, то что? Все размотается? – спросил я.

– Мы не пойдем обратно. Мы сделаем вот как… – И она зашагала от центра к выходу по прямой, а я двинулся следом.

– По доске? – съехидничал я.

– По прямой, – сказала Ленор.

Мы обулись и в последний раз окинули взглядом лабиринт, но тот уже от нас отвернулся. Мы провозились дольше, чем думали: сгущались сумерки, остро пахнуло землей. Из полутьмы донесся дальний вскрик ворон, еле слышный. Где‑то залаяла собака, а по ту сторону дороги уже горели окошки фермы «Троя».

Интересно, это вся жизнь такая странная или только я один? Ну вот, думал я, вот и конец начала. А рассудок твердил: уж не начало ли конца?

– Жалеешь? – спросила Ленор.

– Нет, – сказал я. – Ну что ты!

– Врешь. Ну и ладно. Все равно это – из тех вещей, что я не могла не сделать.

Приехали мы туда потому, что Ленор захотела привезти меня в какое‑то особое место, но не сказала заранее, куда именно. Поэтому я захватил с собой камеру, благодаря чему и могу теперь сообразить, где же мы побывали. А еще Ленор отломила от старца хвойную веточку, по которой я и опознал его со всей определенностью. Ей, видно, и в голову не пришло, что он может обидеться. Она к этому дереву прикоснулась; я – нет. Я, конечно, помешан на идеях и образах, но его я не тронул. Иногда, глядя на себя в зеркало по утрам или просыпаясь посреди ночи, я об этом задумываюсь.

Там, где дорога Ардли‑Сомертон пересекается с шоссе В430, стоит нормандская церковь с остроконечной башенкой и двускатной крышей. Построена она из котсволдского известняка, и, заглянув в певзнеровский «Справочник по архитектуре Оксфордшира», я заключил, что это церковь Сент‑Мэри. Росли ли там на кладбище тисы? Точно не знаю. Я иду по жизни, не всегда понимая, что вижу. Ферма «Троя», в чьих владениях находится лабиринт, который мы прошли, сложена из того же котсволдского камня. Роскошные постройки и пристройки явно пережили не одно поколение. Хотел бы я знать, каково это – быть владельцем древнего лабиринта?

По дороге из Лондона на М40 было скучно и серо – грузовики с прицепами да мчащиеся навстречу мили, и только небо в духе ван де Велде как‑то развлекало глаз. На обратном пути желтые фонари открыли точку исчезновения, и мы исчезали в ней миг за мигом.

Но лабиринт и прогулка по нему не исчезли. Я сказал Ленор, что готов к этому, что хочу этого, а после – что ни о чем не жалею. Но впоследствии я часто ловил себя на том, что качаю головой и вопрошаю, подчас и вслух, если рядом никого не было: «Зачем же я это сделал?»

 

Темная дорога

 

Вернувшись к столику (и уже, как я отметил, слегка пошатываясь) и не обнаружив Амариллис, я подумал: ну вот и все на сегодня. Когда же я увижу ее снова? В зазоре? Но тут она появилась, и у меня наконец получилось выдохнуть.

– В туалет ходила, – объяснила она. – А ты думал, я совсем ушла?

– Мне бы и в голову не пришло, что ты можешь оставить меня допивать это все в одиночку.

Я не успел уловить, как все вокруг стихло и замерло, но теперь заметил, как зал оживает вновь и все возвращается на места – светильники и цветные огоньки, силуэты, движущиеся и неподвижные, и музыка, и голоса, и дым. Случалось ли такое и прежде? Мы сели, подняли стаканы виски, выпили, поставили стаканы и уставились друг на друга.

– Ты обещала что‑то сказать, – напомнил я.

– Что?

– Ты собиралась объяснить, какой зазор я должен для тебя устроить.

– Ну да. – Она отхлебнула пива, потерла щеки, провела рукой по волосам. – Не так‑то это просто, потому что я запуталась между зазорами и незазором и кое в чем память меня подводит. Но, с другой стороны, что плохого в ложных воспоминаниях, если никому от них никакого вреда, а тебе – хорошо?

– Ну да, пожалуй.

– Слишком уж многое в жизни устроено так, словно едешь по темной дороге и только то и видишь, что ухватят лучи от фар.

– Но если ехать вперед, – возразил я, – то будешь знать, что осталось позади, в темноте.

– Не мог бы ты сделать для меня один зазор?…

– Конечно, Амариллис, но какой?

– Зазор с видом на одну темную дорогу в Америке…

– В Америке? А точнее?

– Точно не знаю. Может, Мэн, может Массачусетс. Ты бывал в тех местах?

– Да.

– Совершенно пустынная дорога, невесть куда и невесть откуда. Помню только сосенный лес по обе стороны.

Тис встал у меня перед глазами; «Йит‑тис» – взвизгнули в ушах рельсы Дистрикт‑лайн. Надвигался поезд, мчась по кругу, возвращаясь.

– Что? – встрепенулась Амариллис.

– Извини. Ты сказала – «сосенный лес».

– По‑моему, в тех краях так и говорят. Ну вот, по обе стороны – сосенный лес. А на обочине – маленькая бензозаправочная станция, белая, с красной крышей и красным куполком. И маленькая вывеска с красной крылатой лошадкой. На вывеске надпись – «МОБИЛГАЗ», а подвешена она сбоку на высоком фонарном столбе. Рядом три красных насоса с белыми светящимися шарами наверху, тоже с крылатыми лошадками. Вечер, летний вечер, небо еще светлое. Фонарь над вывеской освещает ветви ближних сосен. Такой неподвижный летний вечер, такая пустынная дорога, от машины до машины – целая вечность, у насоса стоял человек, и из‑за него все казалось еще пустынней. Он был в жилете и при галстуке. В белой рубашке. – По щекам Амариллис покатились слезы.

– Ты что плачешь, Амариллис?

– Эти светящиеся шары, и фонарь над вывеской, и небо совсем еще светлое…

– Амариллис! То, что ты описала, – это картина Эдварда Хоппера.[69]Называется «Бензин».

– Ну, знаешь, я же не виновата, что он нарисовал эту дорогу и заправочную станцию! Я была там с родителями на каникулах, лет в пять или шесть, а может, в семь, и у меня это прямо стоит перед глазами.

– Ладно, попробую сделать зазор с Эдвардом Хоппером. А есть на этой дороге что‑нибудь еще, что не попало в картину?

– Ну почему ты называешь это картиной?

– Ничего не попишешь, это и есть картина, и очень известная. Ты, должно быть, видела репродукцию, и она у тебя превратилась в ложное воспоминание. Тебе сколько лет?

– Двадцать восемь.

– Так, сейчас у нас девяносто девятый год. Значит, ты родилась в семьдесят первом. Допустим, в Мэне или Массачусетсе ты побывала в семь лет – это получается семьдесят восьмой. Едва ли к тому времени такие насосы еще оставались в Америке. Да хоть бы и в Тибете. Ты ведь наверняка видела репродукции картин Хоппера?

– Не помню, – буркнула она сердито.

– Не могу представить, чтобы человек, который играет Шопена, не знал Эдварда Хоппера!

– Знаешь ты кто? – сказала она. – Коб от снультуры, вот кто. Сноб. От культуры.

– Точно! А я и не догадывался. Но все‑таки, что там дальше по этой дороге? Если она вообще хоть куда‑то ведет.

– Давай все по порядку. Ты сначала выведи меня на эту дорогу, а уж там мы пойдем и посмотрим, что дальше.

– Если это будет мой зазор, очень может статься, что дальше кустов мы не дойдем.

– Значит, вот я для тебя кто? Кукла, чтобы развлекаться в зазорах?

– Ты для меня много кто, не только это. Попробуй только скажи, что я не подкатывался к тебе в незазоре. Но незазорной куклой для меня ты, кажется, быть не хочешь.

– Я думала, ты не такой.

– Какой это не такой? Конечно, я не такой, как лошадь или там крокодил. Но в некоторых отношениях я точно такой же, как все мужчины.

– Не смей говорить со мной об отношениях, – изрекла она с невыразимым достоинством. – Вопрос в другом. Ты устроишь мне зазор с этой дорогой или нет?

– Конечно, да. И все‑таки я не понимаю, Амариллис, почему ты не отправишься туда сама? Твои воспоминания… они же такие зрякие, язкие… я хочу сказать, зримые. То есть яркие. Так почему бы тебе не…

– А тебе бы только выспрашивать да выпытывать. Ну сколько раз повторять: если я сама устраиваю зазор, я попадаю опять на ту автобусную остановку, а я туда не хочу. Ясно? Или у тебя и с этим проблемы?

– Никаких проблем, дорогая. Ваша прихоть для меня закон. На медных скрижалях. Бр‑р‑р‑р… На каменной доске.

– То‑то. Договорились, значит. Увидимся в твоем зазоре, если дашь себе труд постараться.

– Значит, опять ко мне?

– По‑моему, ты теперь и сам управишься. Давай только догримся, когда пойдем спать, ладно?

– Как‑как ты сказала – догримся?

– Не‑ечаво все повтрять за мной. Два часа – пойдет? Два ноль‑ноль, значит.

– Во, и праильно. Давай провожу тебя домой. Ты, наверно, подустала, разволновалась что‑то.

– Спасибо тебе, – сказала она прочувствованно. – Вижу, ты настоящий друг. Но если б ты поймал мне такси, я б лучше так. Прости пожалста, от меня одно беспокойство.

– От тебя? Беспокойство? Да ничего подобного!

Мы поцеловались, пообнимались немного, я поймал такси, усадил ее и отправил. Какой адрес она назвала водителю, я не расслышал. И ее фамилии я так и не знал до сих пор.

 

21. Женщины‑птицы

 

«Кто они – женщины‑птицы Питера Диггса? – писал в «Гардиан» критик‑искусствовед Литтон Туми. – Сирены или гарпии? То соблазнительные, то домовитые, то ужасающие, то комичные, то омерзительные… Определенно, они умеют петь, как явствует из скандальных сцен в пабах, где – как, впрочем, и везде, – они предстают с обнаженной грудью. Демонстрируют они и другие части тела – устремляясь от зрителя прочь. Делая покупки в супермаркете, они держатся скромно, несмотря на частичную наготу. В других ситуациях они выставляют напоказ грозные когти и ведут себя неопрятно. Мизансцены этих картин в известной мере близки к хаммеровской готике,[70]но стиль, настроение и общий характер напоминают символистов, в особенности Редона и Кнопфа[71]».

Туми имел в виду мою выставку в галерее Фэншо 1994 года, получившую, в общем, неплохой отклик в прессе и распродавшуюся, к моему удивлению, на ура. Прежде мне не удавалось продать больше двух‑трех картин за выставку. Отыскав тему, из которой можно слепить что‑то интересное, я обычно не сразу с ней расстаюсь; так было с «Дон Кихотом», так было и с «Неистовым Роландом». Если бы я нарисовал шесть версий Анжелики, спасаемой доблестным Руджеро[72]от морского чудовища, наверное, продались бы все шесть, но в то время я еще не осознал коммерческий потенциал рабства и скотства.

У Ленор насчет моих женщин‑птиц было свое мнение.

– Христа ради! – возмутилась она. – Если ты боишься женщин, так почему сразу не объявишь себя гомиком? К чему эта возня с гарпиями?

– Любой мужчина в здравом уме боится женщин, – возразил я. – Ты просто завидуешь. У тебя ведь нет своей галереи, да и, наверное, не будет никогда: ты же ничем не занимаешься, кроме своих блокнотов. Хоть бы одну картину дописала.

– Знаешь, какая между нами разница, зануда ты несчастный? Я учусь видеть, а ты учишься продавать. Все на продажу – как с этими птицебабами.

– Ничего подобного. Я исследую тему, которая того заслуживает, а ты вцепилась в свои образы и боишься, как бы их кто не увидел. Вдруг кому‑то не понравится? Вдруг кто‑то скажет, что ты не настолько хороша, как тебе нужно? А кстати, ту картину с человечком в лабиринте ты довела до ума?

– Да я и не думала ее дописывать, ты, тупица! Для него прогулка так и не кончилась.

– Ага, он все гуляет, а ты все болтаешь языком. Да только кому нужны эти разговорчики, кроме тебя самой?

– Отлично. Ты от меня больше ни звука не услышишь. Нет, только один – как я захлопну за собой твою дверь. Цацкайся дальше со своими гарпиями – я ухожу.

– На веки вечные?

Вместо ответа громыхнула входная дверь.

Но это был еще не конец: на следующий день Ленор мне позвонила, и я повел ее обедать в «Синего слона». Зеленая листва, тихий плеск фонтана и влажность, как в дождевом лесу, подействовали на нас обоих успокоительно. То, что нас разделяло, готово было извергнуться в любой момент, как спящий вулкан. Правда, в тот раз дело обошлось лишь тоненькой струйкой лавы, но сомнений больше не было: этот горный склон – не самое удачное место для пикников.

 

Амариллис без прикрас

 

Я хотел, чтобы Амариллис была со мной, но ее не было. Я поднялся в студию и уставился на пустой холст, покрытый только теплой размывкой. Потом стал перебирать эскизы, пытаясь отыскать в них ее истинную сущность, без прикрас. Облик ее чем‑то смущал меня и в зазорах, и в незазоре: я доверял своим чувствам, знал, что это не галлюцинация, и все‑таки невозможно было отделаться от ощущения, что я просто ее вообразил. Со всеми этими непредсказуемыми уходами и появлениями она словно напрочь была лишена той материальной плотности, которой обладают люди, находящиеся именно там, где рассчитываешь их найти, и всегда вовремя.

До сих пор я размышлял лишь о том, чего хочу сам, а о том, чего может хотеть она, кроме спасения от одиночества, даже и не задумывался. А вдруг я ей совсем не нужен, вдруг я – просто средство для достижения какой‑то цели, мне неведомой? И вдруг я сам тоже использую ее ради чего‑то, о чем и не догадываюсь?

Темнело; я включил лампы дневного света с цветокоррекцией и начал прорабатывать ее лицо в холодных тонах. Я вспоминал, как она выглядела в самом первом зазоре – в ее зазоре, где она была такой измученной и худой. Несмотря на всю ее самоуверенность, подчас даже надменность, я чувствовал, что эта худышка с соломенными волосами на самом деле такова, какой себя представляет: испуганная, полная сомнений, стремящаяся к чему‑то такому, чего ей вовек не найти. Это‑то истинное лицо и пыталось пробиться сквозь неотразимые чары прерафаэлитской нимфы.

Писалось не хуже, чем накануне удавалось рисовать, то есть куда лучше обычного. В лице, что обретало жизнь на поверхности холста, было все: и движение к краю обрыва, и чудная нездешность, так ясно проглядывающая сквозь туманный покров красоты. Я искал эту настоящую Амариллис так самозабвенно, что потерялся сам: остановившись наконец и очистив палитру и кисти» я уже не мог разобрать, где проходит разделяющая нас граница. «Идея – неотъемлемая принадлежность образа». Сколько раз я повторял эти слова? Сколько раз я городил этот вздор? Образ Амариллис теперь запечатлелся во мне неизгладимо, но какая в ней скрыта идея? Вот она, чаровница, вечно манящая – но куда? И, опять‑таки, какая идея скрыта во мне самом? Да полно, так уж ли я хочу это знать…

Как же скоро странное превращается в обыденное! Я был влюблен в женщину, которая отвечала мне взаимностью лишь тогда, когда оба мы спали. Зазор, незазор… А где же реальность? Я вышел на балкон и взглянул на запад. Луна, только накануне миновавшая полнолуние, безмятежно сквозила в обрывках туч. Быть может, Амариллис тоже смотрела на нее в эту минуту. На часах было без двадцати пяти два.

 

23. Мэн. Или Массачусетс…

 

Я занялся лентой Мебиуса и, следя за ползунком, огибающим петлю вновь и вновь, удерживал перед мысленным взором изящный, нежный живот Амариллис, украшенный значком инь‑ян. Вскоре голова моя раздалась вширь, а затем и вдоль, но на сей раз сошло без тошноты.

Я провалился в зазор и очутился у хопперовской станции «Мобилгаз», на той самой пустынной дороге, летним вечером, в тишине, сотканной из стрекотания сверчков. Было очень свежо, даже прохладно. Вывеска «Мобилгаза» чуть поскрипывала, раскачиваясь на ветру. В лиловом, еще светлеющем небе мелькали летучие мыши. Я подбросил камешек – одна метнулась следом. Одиночество, подумал я, – вот оно, исконное, без прикрас, состояние человека. А прочее – лишь приправа.

Человек у насосов расставлял бочки с бензином штабелями.

– Медленно нынче вечереет, – заметил я.

– Медленно, – отозвался он, – как всегда. А я, видишь, застрял тут: и рад бы в рай, да грехи не пускают.

– А выговор‑то у вас английский.

– Эй, дружище, это твой зазор. Вот научишься говорить, как в Мэне или Массачусетсе, глядишь, и я заговорю как положено. Дошло?

– Слушай, приятель, я же, как ты. Американец.

– Что‑то не верится. Откуда ты?

– Родился в Пенсильвании.

– А теперь‑то откуда?

– Из Лондона.

– Лондон? Английский?

– Да.

– Вот черт.

– Ты что это?

– Дочка у меня ездила в Лондон на экскурсию. Повели их в музей и показали неприбранную постель: простыни грязные, мятые, тампон использованный валяется и резинка. В музее! И это они называют искусством, а?

– Лучше не думай об этом, – посоветовал я. – Думай об Эдварде Хоппере.

– Да я только ради него и торчу в этой дыре! Больше тут никто не останавливается.

Я сочувственно покачал головой:

– А холодновато тут вечерами, да?

– Тоже мне, пожалел! Прямо бальзам на душу пролил! Замерз – так включи обогреватель.

Он покончил с бочками и скрылся из виду.

На дороге замерцало бледное пятно – футболка Амариллис. Она приближалась, и вот я уже смог разглядеть слова:

 

Мир есть что угодно, что имеет место. [73]

 

– Это что, Витгенштейн? – осведомился я.

– Нечего меня спрашивать. Это твой зазор, мистер Снультуркоб. – Она поцеловала меня очень основательно, а потом взяла мою руку и засунула себе в джинсы, под панталоны. – К северу и к югу от моей татуировки – все твое, – выдохнула она мне в ухо. – И к востоку, и к западу. И все, что выше, и все, что ниже. Потому что ты – как раз такой зазорник, какой мне и нужен. На тебя и вправду можно положиться.

– Ты уверена, что не просто озвучиваешь мои желания? В смысле, это ведь мой зазор, понимаешь?

– Перестань психовать и поцелуй меня.

Я так и сделал.

– В твоих зазорах я себя чувствую гораздо свободнее, – призналась она, пробираясь рукой мне под рубашку.

– Ничего не имею против.

– Только давай сначала немного пройдемся. Чувствуешь, как сосной пахнет?

– Прямо как оттиснулось в памяти…

– Что?

– Ничего. Это я так, сам с собой…

Мы взялись за руки и зашагали вдоль дороги. Небо мало‑помалу темнело; сверчки все верещали; вскрикнула птица; где‑то вдалеке ухала сова. Машин не было – ничего на этой темной дороге не было, кроме сосен и сверчков, совы и той другой птицы да вечернего ветра, вот и все. Никаких моих дневных тревог и забот. Ну разве что парочка.

– Я эту дорогу с детства помню, – заговорила Амариллис. – Я будто прохожу сквозь самое себя в то время, когда все вокруг казалось таким огромным, а будущему ни конца ни края. А тебе не кажется, что ты в этом зазоре реальнее, чем наяву?

– Может быть.

– Тебе эта дорога не нравится. Я вижу.

– Да нет, ничего. Нормально.

– А нравится тебе просто гулять со мной вот так – и больше ничего?

– Мне нравится с тобой гулять, мне нравится с тобой разговаривать. Мне с тобой все нравится, Амариллис.

Даже просто находиться рядом с нею было так чуднó, что оставалось только смириться и чувствовать себя как дома.

Она опять поцеловала меня, и мы остановились ненадолго, сжав друг друга в объятиях. А несколько минут спустя дорога повернула и мотель «Сосны» подмигнул зеленой неоновой вывеской: «СВОБОДНЫЕ НОМЕРА».

– А с другой стороны, – пожала плечами Амариллис, – почему бы и нет?

Мотелишко был, по правде сказать, захудалый, но ведь нам ничего и не требовалось, кроме кровати. Я распахнул затянутую сеткой дверь, и мы вошли в приемную. Длинная, облепленная мухами клейкая лента свисала с потолка. На стене под плакатом с надписью «ИИСУС ТЕБЯ ЛЮБИТ» красовался портрет преподобного Коттона Мазера.[74]А рядом – календарь со «Смолвильского склада арматуры и стройматериалов». За 1929 год. С репродукцией «Бензина» Эдварда Хоппера.

Хозяйкой заведения оказалась дама в духе американской готики: стянутые в узел серебристые волосы, очки в стальной оправе, выцветшее ситцевое платье, черная брошь и необоримый запах камфары. Она читала потрепанную семейную библию, здоровенную, кило три, не меньше, в переплете тисненой кожи и с медной застежкой. Заложив страницу ленточкой, она уставилась на нас пронзительными глазами‑бусинками и чопорно изрекла:

Псалом сто тридцать шестой: «При реках Вавилона, там сидели мы и плакали, когда вспоминали о Сионе».

Амариллис залилась слезами:

– Ох, Питер, милый, – пробормотала она, судорожно всхлипывая, уткнувшись мне в шею, – я ведь и вправду вспомнила Сион! Таких зазоров, как у тебя, ни у кого никогда не получалось!

Вот она и призналась наконец, что я не первый. Я ни минуты не рассчитывал, что она окажется неопытной в сексе, но мысль о том, что она уже гостила в чужих зазорах, наводила на подозрения: уж не окончится ли эта темная дорога самым обычным тупиком? Я обнял Амариллис и погладил ее по голове и ничего не сказал.

– Будьте так любезны, прервитесь и зарегистрируйтесь сначала, – потребовала миссис Готика. – А уж до чего вы там дойдете и докатитесь у себя в номере, меня не касается. Срок до полудня.

Мы записались как мистер и миссис Питер Диггс. Я уплатил аванс обнаружившимися в кармане американскими деньгами, и миссис Готика вручила мне ключ от одного из облупленных дощатых домиков, выстроившихся вдоль ограды. Рядом стоял автомат с кока‑колой и еще один – со льдом, но больше никаких удобств я не заметил. И матрас, подумал я, наверняка будет сырой.

В номере все оказалось как положено. Затхлая духота. Ни телефона, ни телевизора. Голая лампочка под потолком подкрашивала тьму бледно‑желтым. И один‑единственный жалкий ночник у кровати с лампочкой на сорок ватт. Я приподнял шенильное покрывало и белье и пощупал матрас: сырой, так и есть. Амариллис села на кровать, явно не в настроении для любви.

Я ожидал, что на стене будет очередной религиозный лозунг, но – вот так сюрприз! – увидел репродукцию райдеровского «Морского пейзажа в лунном свете».[75]Впрочем, это же мой зазор, так чего удивляться? Интересно, а когда мы шли по этой темной дороге, луна была? Нет, кажется.

Я постоял перед картиной, рассматривая кренящееся суденышко и смутные очертания фигурки, съежившейся под мачтой. Шторм миновал, но кораблик все еще несется по воле ветра и волн в свете полной луны. Парус полощется на ветру, и стоит ли кто у руля – не разобрать. А что если нет, если руль сорвало, – как же тогда суденышку удержаться на плаву? Пара темных облаков, словно заблудшие души, плывут по отмытому дочиста небу в лунном сиянии. Этот человечек, скорчившийся у мачты, – суждено ли ему вернуться домой?

– Я знаю Хоппера, – объявила Амариллис. – И Райдера знаю. Я училась в Королевском колледже искусств, но ушла за год до того, как ты туда устроился. Там я и познакомилась с Роном Гастингсом и Синди Аккерман.

– С тобой не соскучишься, – сказал я. – Каждый раз узнаёшь что‑то новенькое.

– Да и с тобой. Зачем ты назазорил эту грязную дыру? Ты что, пытаешься таким образом что‑то сказать?

– Ты же знаешь, что я могу только попасть в зазор, а дальше ничем не управляю. Я не сам придумал этот медный отель. И здесь я почти ничего не придумываю. А вот пропустить стаканчик не отказался бы.

– Да и я бы не прочь. Но ты, похоже, забыл снабдить эти апартаменты мини‑баром.

– Да и пабов по дороге не попадалось. Может, у них в окрестностях Смолвиля вообще такого добра не водится. Может, тут еще сухой закон действует.

– В Америке их называют салунами, – заметила Амариллис. – Может, стоило сразу забросить нас поближе к городку.

– Я просто выполнял твои указания. Ты просила хопперовский «Мобилгаз»? Ты его получила. А об остальном, уж извини, не позаботился. Может, кто‑то из твоих бывших справился бы лучше.

Она взглянула на меня с укоризной, не столько даже сердито, сколько расстроенно.

– Это просто свинство с твоей стороны – попрекать меня тем, что осталось в прошлом. Я открылась перед тобой, и вот чем ты мне платишь? Сам‑то ты о своем прошлом ничего не рассказывал, но если ты ни с кем до меня не встречался в зазорах, это еще ни о чем не говорит. Ты просто не умел, вот и все.

– Амариллис, – вздохнул я. – Насколько проще бы нам было, если бы мы жили как все. Спали бы по ночам в одной кровати, я гулял бы в своих зазорах, а ты – в своих. Ох, ну только не плачь. – Она и впрямь выглядела так, будто вот‑вот расплачется.

– Черт побери, Питер, сколько раз тебе повторять: если я попадаю в зазор одна, то опять оказываюсь в этом гадком автобусе, а я туда не хочу! Понимаешь?

– Ну ладно. Но, может, объяснишь тогда, что мы делаем в этой глухомани?

Амариллис встала, подошла и устало склонила голову мне на плечо, и тут я опять почувствовал, как отчаянно она во мне нуждается.

– Я просто хотела побыть здесь с тобой, – пропищала она жалобно. – Я думала, ты тоже хочешь побыть здесь со мной.

– Хочу, – кивнул я, заключая ее в объятия. – Но я не понимаю: ты хотела попасть только на эту темную дорогу? Или она все‑таки куда‑то ведет?

– Я плачу, когда вспоминаю о Сионе, – проговорила она все тем же жалобным голоском. – Может, ты снимешь трубку?

– Здесь нет телефона, – сказал я. – Это почтальон.

Я проснулся и пошел открывать дверь. Почтальон вручил мне «Носферату» и «Чудовище из черной лагуны»,[76]которые я заказывал через Amazon.com.[77]

 

Ущелье Борго

 

То взмывая, то ниспадая, голос Моны Шпегеле сплетал тускло‑шелковую паутину причитаний под шум дождя, барабанившего в окна студии. Барбара Строцци писала своего «L'Eraclito Amoroso» [78] в Венеции семнадцатого века, ноту за нотой выписывая туманные очертания любовной тоски для сопрано, виолы да гамба, басовой лютни, клавесина и дождевых струй. Барбара Строцци[79]без плеера и электричества, работавшая, быть может, при свечах, а может, при свете дождя.

Чего этой картине не хватало, понял я теперь, так это большей глубины, дальнего плана: гор и лунного света, чьих‑то глаз, сверкающих в темноте, и курящихся над ними туманов. Холст восемнадцать на двадцать четыре был слишком маленький. Я отставил его, натянул новое полотно – двадцать четыре на тридцать два, тонировал его кадмием красным и ализарином темно‑красным и начал все сызнова, сделав лицо Амариллис покрупнее и вписывая его легчайшими, призрачными мазками. Темные громады гор, да‑да, против неба, бледно‑лилового, озаренного полной луной, холодной и неумолимой. Огромный замок в развалинах, высоко на вершине. Трансильванское ущелье Борго оживало под моей кистью – сумрачная дорога, прорезающая свой полночный путь через Карпаты к замку.[80]

Ее лицо давалось уже без труда, но образ так и не желал раскрыться и явить затаившуюся в нем идею. Я по‑прежнему смотрел на нее со стороны и, в сущности, так и не видел ничего глубже прерафаэлитской нимфы, а той хоть и было по‑своему вполне достаточно, но все же, по сравнению с Амариллис целиком, слишком мало; было еще и другое лицо, сильней и сумрачней того. Предстояло еще поработать вокруг рта, потрудиться над глазами, тонко подчеркнуть то одну, то другую деталь, – и только тогда на холсте проступит наконец ее потаенная сущность, уловить которую с одного взгляда просто нельзя.

На беду или нет, я был влюблен в нее, но мне надоело делить свою жизнь между зазорами и незазором: я хотел быть с нею как все нормальные люди – с фамилиями, номерами телефонов и адресами, с местом и временем встреч в мире яви. Я задумался о том, до какой степени я все же причастен к обстановке наших зазоров, и мотель «Сосны» с его сырыми матрасами и сорокаваттными лампочками вдруг показался мне подозрительным. Мне по‑прежнему хотелось видеть Амариллис, но сегодня я был слегка не в духе и, вопреки обыкновению, не бросился ее разыскивать.

Дождь все шел и шел, навевая дрему, и я мало‑помалу впадал в оцепенение; рука работала словно сама по себе, пока я витал между сном и явью. К середине дня я решил передохнуть и прилег прямо в студии, на диване. Я не собирался искать Амариллис в зазорах – просто хотел вздремнуть, сколько получится, до новой встречи. Но не успел я и глаз сомкнуть, как очутился в Карпатах, в ущелье Борго. Темные тучи мчались по небу, то перерезая, то затмевая на мгновение лик полной луны; в порыве ветра до меня донесся волчий вой.

Я заметался в поисках убежища, предчувствуя, как волки сейчас набросятся на меня со спины, но тут послышался перестук копыт и загрохотали колеса. Из‑за поворота вынырнула четверка великолепных угольно‑черных жеребцов, запряженных в коляску. Держала поводья Амариллис – в плаще и сапогах, в широкополой шляпе.

– Залезай! – крикнула она, осаживая лошадей.

Я забрался в коляску. Верх ее был опущен – начинался дождь. Волосы Амариллис развевались, выбившись из‑под шляпы.

– Куда едем? – спросил я.

– Обратно в «Сосны».

Я едва расслышал ее – ветер относил слова в сторону. Она тряхнула поводьями, гикнула, понукая лошадей, и мы понеслись из ущелья вон, прочь от горных вершин и ветра и волчьего воя, сквозь курящиеся туманы и вновь по темной дороге, мимо сосен, сверчков и уханья совы, туда, где все так же светила туманными фонарями хопперовская станция «Мобилгаз». Человек в белой рубашке опять расставлял бочки с бензином штабелями.

Выбираясь из коляски, Амариллис швырнула ему поводья; он распряг и увел лошадей. Дальше мы двинулись пешком, и когда я взглянул на Амариллис, она уже опять была в джинсах и футболке. Я прочел надпись:

 

Никогда не садись играть в карты с тем, кого зовут Док. Никогда не обедай под вывеской «У мамочки». Никогда не спи с женщиной, у которой неприятностей больше, чем у тебя.

Нельсон Олгрен. «Прогулка по изнанке»

 

Амариллис оттянула футболку двумя пальцами и посмотрела, что там написано.

– Вот именно, – сказала она, словно отвечая на вопрос, который я сам не заметил, как задал.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Я не читала Нельсона Олгрена.

– И что?

– Ты сам придумал эту футболку и меня в нее нарядил.

Какое‑то время мы шли в молчании, слушая сверчков.

– Запуталась я, – сказала наконец Амариллис. – Что‑то не так с этими зазорами.

– Что? Расскажи, я слушаю.

Между тем мы уже подошли к мотелю «Сосны», разыскали наш домик, и Амариллис отперла дверь – ключ оказался у нее в кармане.

– Вот я и дома, дорогой! – Она склонила голову набок и посмотрела на меня вопросительно.

– Что?! – удивился я.

– Тихая гавань, – сказала она. – Наше любовное гнездышко.

Я промолчал.

– Когда мы сюда добрались, я была о тебе хорошего мнения, – продолжала Амариллис. – Но если ты обо мне тоже был хорошего мнения, не понимаю, почему ты запихнул меня в этот притон? Это значит, что на самом деле я тебе не нравлюсь? Или тебе вообще все это кажется сомнительным? Или что?

– Я люблю тебя, Амариллис. Я говорил тебе это и наяву, и в зазорах, и это правда. Но я тоже запутался. Этот мотель просто выскочил из каких‑то закоулков подсознания, куда я и заглядывать не собирался. Честно говоря, я не совсем понимаю, что с нами происходит.

– Я просто хотела прийти сюда вместе с тобой, – сказала Амариллис, – потому что дальше по этой дороге есть место, куда я собиралась тебя привести, но еще не совсем была готова к этому. Знаешь, что это за место?

…Черный бархат, серебряная надпись…

– Не уверен, – покачал я головой.

– А по‑моему, ты все знаешь. Вот только не уверена, куда мы потом отсюда направимся. – Дождь накрапывал все сильнее, и вот уже настоящий ливень забарабанил в стекло. Крыша в нескольких местах протекала. Я подставил корзину для мусора под самую большую щель; на остальные пришлось плюнуть. К счастью, над кроватью потолок был цел. – Ну, по крайней мере от дождя укрылись, – заметила она. – Худо‑бедно.

– Прости меня за этот мотель, Амариллис. У меня и вправду в голове черт знает что творится, но я люблю тебя.

– В таком случае, – и она распахнула мне объятия, – попробуем высушить матрас своими телами. Вдруг получится?

И действительно получилось; по крайней мере, удалось забыть о сырости. Потом мы молча лежали в обнимку, но наконец Амариллис сказала:

– Насчет этого другого места, куда я хотела пойти… У меня такое чувство, что ты его знаешь, но тебе туда не хочется. Я права?

– Сейчас объясню, в чем проблема, – начал я, и тут зазвенел звонок.

– Лучше открой дверь.

– В этой лачуге нет дверного звонка, – возразил я.

– Тем больше оснований встать и открыть. Может, это и вправду что‑то срочное.

– Например?

– Например, я – только что из‑под дождя.

– А! – сказал я. – Тогда ладно.

И проснулся, и пошел открывать ей дверь.

 

Миска черешен

 

Она была в желтом плаще, и вода стекала ручьями с него и с широких полей зеленой холщовой шляпы, промокшей насквозь. Парус



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: