В МОКРОЙ И ГРЯЗНОЙ ОДЕЖДЕ ВХОД ЗАПРЕЩЕН




 

Покончив с этой неприятной обязанностью, бар гостеприимно распахивал двери и вел в уютную прохладу, к неярким светильникам и клубам табачного дыма, теням и полутеням, а от столика, за который мы уселись, – и к свету дня, льющемуся сквозь темную и стройную, в стиле ар‑нуво, деревянную арку над входом и дверные стекла, изгибающиеся двускатными сводами. Цветочные арабески портьер, алые с золотом и зеленью, притязали на родство с Уильямом Моррисом;[46]ковер наверняка был наслышан о килимах.[47]Гравированные зеркала и пляшущие цветные огоньки разнообразили задний план, а континуо[48]скромно притопывавшего и подвывавшего музыкального ящика вплеталось в тихий гул голосов. Одни фигуры чернели силуэтами, другие были словно проработаны кьяроскуро;[49]подчас из тьмы на свет выныривала чья‑то рука или полупрофиль. Старые часы, когда‑то вытиктакивавшие свои «спаси‑бо» редингской пивоварне, теперь лишь снисходительно смотрели вниз со стены, невесть сколько лет тому назад застыв на полуночи.

Единственный свободный столик нашелся по соседству с гладко выбритым стариком. Первым делом я приметил его нос, сломанный явно не однажды. На старике были брюки в тонкую полоску на подтяжках, белая рубашка без воротника с короткими рукавами и начищенные до блеска черные ботинки. Подтяжки были красные, на пуговицах. На обоих предплечьях красовались татуировки – за мамочку и за «Юнион Джек».[50]Старик потягивал пиво, а у ног его храпела дряхлая бультерьерша. Под носом у нее стояла пустая фарфоровая плошка.

– Знакомьтесь, это Квини, – представил ее старик. – Здесь родилась, здесь и выросла. Вкалывала всю жизнь за троих.

– Чем занималась? – спросил я.

– Смотрела. Ждала.

– Чего?

– Пока дела пойдут на лад.

– Да, работенка та еще.

Квини тихонько рыкнула во сне.

– Совсем измучилась, бедная, – вздохнул старик. – Чертовы яппи!

И уткнулся в кружку.

– Горького? – предложил я.

– А то. В самый раз по жизни нашей тяжкой.

– Какого именно?

– «Джона Смита», и для Квини.

– А ты что будешь? – спросил я Амариллис.

– То же, что и ты.

Я заказал старику пинту горького и большой виски и пинту для Квини, а нам с Амариллис – по пинте и по большому виски.

– Спасибо, – кивнул старик. – По какому случаю?

– Дама пьет со мной в первый раз.

– Мои поздравления! – Старик отсалютовал нам кружкой. – Дай бог не в последний. Если Господь хотел, чтобы люди ходили трезвые, так зачем тогда сотворил солод и хмель? – Он перелил пинту Квини в плошку, псина встрепенулась на знакомый звук, вздохнула и заработала языком. – А вы, кажись, не из яппи, – дружелюбно добавил ее хозяин.

– Не настолько я молод, да и карьеры вроде не делаю.

– За это и выпьем, – заключил старик и опять поднял кружку. Квини прекратила лакать и рыкнула.

Амариллис сидела в задумчивости.

– За встречу во сне! – сказал я.

Она улыбнулась, заглотнула разом половину виски, уткнулась в стакан и расплакалась.

– В чем дело? – спросил я. – Что стряслось?

Амариллис утерла глаза, высморкалась, допила виски, приложилась к пиву и потянулась за моей рукой.

– Вечно я все порчу, – заявила она.

– Что – все?

Она широко взмахнула свободной рукой, словно попытавшись обхватить ползала.

– Все, чего ни коснусь.

– А поподробнее?

– Не сразу. Думаешь, почему я тебе ничего не сказала – ни своей фамилии, ни телефона, ни адреса? Думаешь, почему я тебе почти ничего о себе не рассказываю? Я просто боюсь того, во что мы можем ввязаться. Я уже пыталась найти людей, которые смогли бы жить со мной в обеих жизнях, но ничего не вышло. Может, с тобой и получится, но я ужасно боюсь, что опять все испорчу, если стану торопить события, а ездить на том автобусе без тебя я не хочу. Знаешь, от чего жуть берет? Я вот думаю, а вдруг жизнь во сне – настоящая, а эта, которая здесь, – только чтоб убить время от сна до сна. Ты со мной?

– Амариллис, я люблю тебя! – Нет, я не собирался этого говорить, да вот вырвалось. Я ведь и правда был в нее влюблен, еще с той первой встречи на «Бальзамической».

– Ох, Питер! – Она схватила мою руку и поцеловала. – Не надо, не влюбляйся в меня пока… а может, и вообще не надо. Если это случится слишком быстро, то и окончится слишком скоро. И будет очень больно. Пойми, ты ходишь по краю пропасти и непременно сорвешься, как только…

– Что?

– Как только увидишь, какая я на самом деле.

– А какая ты на самом деле?

– Совершенно ненадежная. Может быть, как и ты. Некоторые люди просто не могут не влюбляться, и ты, по‑моему, из таких. И я тоже, но потом влюбленность пройдет, и, если я разлюблю раньше, для тебя это будет тяжело.

– Я тебя не разлюблю, Амариллис.

– Будешь любить во веки веков?

Я вспомнил Ленор и не нашелся, что ответить.

Амариллис взглянула мне в лицо:

– Ты уже обещал любить кого‑то во веки веков?

– Да, но то было другое.

– Другое – в каком смысле?

– Во всех, Амариллис. Слишком долго объяснять. Пожалуйста, не надо меня допрашивать… Ты же можешь сама понять, что я чувствую! Можешь почувствовать!

– По‑моему, ты чувствуешь то же, что и я. Я люблю влюбляться, но не знаю, что такое любовь. Она вроде фейерверка – вспыхнет и озарит все небо, а не успеешь глазом моргнуть, как уже снова темно, и ничего не осталось, только запах пороха. А что потом – не знаю, ни разу не дождалась. А ты?

– То, что со мной было раньше, – это совсем не то, что сейчас.

– А что сейчас?

– Сейчас я люблю тебя. Ты не похожа ни на кого из тех, кого я знал раньше. Ты совсем другая, и я от этого сам стал другим. Хочешь – верь, хочешь – не верь, но я все равно ничего не могу с собой поделать. Так что и пытаться не стоит: будем идти дальше, пока идется. А шагну за край – туда, значит, мне и дорога.

– А кто‑нибудь уже шагнул вот так за край из‑за тебя?

– По‑моему, ты сама предложила раскрываться понемногу, как водяные лилии.

– Все равно ты уже ответил. Люди сплошь и рядом такое друг с другом вытворяют. «Если ты меня поцелуешь, я превращусь в прекрасного принца», – сказал лягушонок. «Спасибо, – сказала принцесса, – но пусть лучше у меня будет говорящий лягушонок».

– Ну вот, а ты мне и подпрыгнуть толком не даешь.

– И как же мы скоротаем время до сеанса грез?

– Погоди, – спохватился я. – Надо дозаправиться.

Я поднялся и двинулся было за добавкой, но старик сосед уже тащил к нашему столику поднос с двумя пинтами и двумя большими виски.

– За вас и за юную даму! – объявил он, усевшись на свое место и приподняв стакан.

– И за вас с Квини! – подхватил я, и мы с Амариллис тоже подняли стаканы. Я заметил, что себе он добавки не взял, и забеспокоился: уж не вынудил ли я его сроим угощением на благородный жест не по средствам?

– Я настроилась на тебя не подумав, – гнула свое Амариллис. – Мне просто необходимо было установить связь хоть с кем‑нибудь. А насчет тебя у меня возникло хорошее предчувствие, вот я тебя и выбрала. И вот пожалуйста – ты по горло увяз в моих чудесах.

– В одиночку в таком деле особо не начудишь, Амариллис, нужны двое. Лично я ни о чем не жалею. А ты жалеешь, что связалась со мной?

– Если честно – нет.

– Ну вот, – улыбнулся я. – Видишь, как все просто. И чего, спрашивается, было огород городить?

– Какие вы, американцы, все‑таки… прямолинейные!

– А вот теперь подумаем, как скоротать время. Можно перекусить и ко мне, там засядем за видео, а там, глядишь, и спать пора придет. А можно и сразу ко мне: закажем ужин на дом и успеем посмотреть целых два фильма. Или, может, сделаю с тебя пару набросков, если позволишь.

– Набросков? Для чего?

– Для твоего портрета.

Неплохая мысль… Может, если ты посмотришь на меня подольше, перестанешь наконец видеть эту прерафаэлитскую нимфу. Пойдем к тебе, закажем пиццу, сделаем наброски и посмотрим кино, а там, глядишь, придет пора в постель и за работу.

Пока мы доканчивали свое пиво, старик поднялся и забрал у Квини плошку. Псина заворчала и проснулась.

– Отведу‑ка я ее домой, пока она еще лапы передвигает, – сказал старик. – Приятно было с вами познакомиться. Удачи!

– И вам! – откликнулись мы в один голос. Квини встала и, пошатываясь, побрела за хозяином из полумрака навстречу невозмутимому солнцу. Проследив за ними взглядом, я подумал: едва ли дома их кто‑то ждет.

 

Как славно

 

Первым делом Амариллис пожелала видеть мою студию. Она обошла ее всю кругом, точно кошка, обнюхивающая новое жилье. И, глядя на нее, я вдруг и сам с новой остротой ощутил все запахи этой комнаты, где я не только работал, но и, в общем‑то, жил: скипидар и льняное масло; даммаровая смола; холсты; гипсовая грунтовка; фанера; свежая древесина подрамников; засохшие на палитре краски; затхлые подушки того самого дивана, где я любил вздремнуть; остатки виски в немытых стаканах; заплесневевшие чашки из‑под кофе; застоявшийся смрад долгих часов одиночества.

Амариллис отворила балконную дверь, вышла на балкон и внимательно оглядела всю улицу, но не высмотрела ничего, кроме строителей, возившихся на лесах двумя этажами ниже. Там визжали дрели и Мик Джаггер завывал по «Кэпитол‑радио» нездешним голосом что‑то про свою неудовлетворенность. Амариллис кинула оценивающий взгляд на небо; я не удивился бы, окажись у нее при себе завязанный узелками платок – вызывать ветер.

Она вернулась, стащила полотна со стеллажа и принялась придирчиво рассматривать одно за другим. Вообще‑то я в меру самонадеян, но, глядя на свои работы ее глазами, вдруг усомнился: так ли уж я хорош?

– На твоих картинах так много тьмы, – сказала она.

– Тьмы вообще много.

А она уже читала записки, которые я писал себе на память и пришпиливал к пробковой доске. Там же еще висела пара чернильных набросков к старой версии «Манящей чаровницы», которую я уничтожил утром.

– Она движется к краю пропасти? – спросила Амариллис.

– Так было на холсте. Теперь он снова чист.

– Почему же ты ее стер?

– Потому что это было неправильно.

– Что неправильно? Что она шла к обрыву?

– Женщина была не та.

– А какая будет та?

– Увижу ее – узнаю. – Предзакатный свет ложился на ее лицо позолотой колдовских чар и чуть слышной музыки. – Сядь вон туда, Амариллис, на ту скамеечку, и дай я тебя нарисую.

И она села на скамеечку, а я приколол к доске несколько больших листов плотной бумаги, поставил доску на подрамник, взял сангину и приступил к делу. Амариллис смотрела на меня, а я смотрел на нее и чувствовал, что как никогда понимаю Джона Уильяма Уотерхауза. Зря она думала, что я перестану видеть в ней прерафаэлитскую нимфу. Эти нимфы Уотерхауза, эти его сирены, все эти скорбные девы из мифов и легенд, все до единой были манящими чаровницами; очарование их красоты, их тоска и печаль манили зрителя за собой – и он шел покорно, не спрашивая куда. «Иди за нами, – шептали эти чарующие лица, эти жгучие, томные взоры. – Иди за нами, в самое сердце тайны».

И все эти нимфы, и сирены, и скорбные девы проступали и исчезали одна за другой в лице Амариллис, а временами нет‑нет да и проглядывало то бледное, худое, измученное лицо, что привиделось мне в ее сновидении. Я забрасывал эскиз за эскизом, ни одному не пытаясь придать завершенность, но торопясь ухватить в каждом то, что упустил в предыдущем. Карандаш поскрипывал и постукивал о бумагу, ведомый, казалось, не моей рукой, а тем, что открывалось взгляду, – и рисовал сам по себе, уверенно и безупречно, оставалось лишь слегка его придерживать. Через каждые двадцать минут она пять минут отдыхала, а потом я брался за карандаш снова.

Стараясь вобрать ее облик глазами и вложить в рисунки, я вдруг осознал, что поддаюсь мечте о той единственной, которая окажется всем, чего я только мог пожелать, и утолит всю страсть и тоску, и на веки вечные станет мне прекрасной спутницей и возлюбленной. Да вот только веки вечные – не для нас, смертных, и не нам спорить с бегом времени. «О Галуппи, Бальтазаро, ах какая мука!»[51]– повторял я про себя, пытаясь припомнить стихотворение Браунинга. Но так ничего и не вспомнил, кроме еще одной строчки: «Вышло время поцелуям – что с душою сталось?» Мало‑помалу сгустились сумерки, но и полумрак еще успел открыть мне много нового, пока наконец я не иссяк с последними лучами солнца.

Амариллис включила свет и подошла взглянуть на рисунки. Их набралось двенадцать, и каждый она внимательно изучила. Она наклонилась ко мне, я вдохнул запах ее волос и закрыл глаза. Непостижимо – от нее пахло деревенским детством. Я поцеловал ее в макушку.

– Ты… – сказала она. Положила ладонь мне на затылок, привлекла меня к себе и наградила долгим поцелуем. Губы ее на вкус были как согретая солнцем лесная земляника, как синее небо и воздушные змеи в вышине далеких, давних лет. Я надеялся, что это приветственный поцелуй, а не прощальный; с ней никогда нельзя было знать что‑то наверняка. – Хочу есть, – сказала она.

И мы заказали пиццу. Прикатил разносчик на мотороллере, и я вдруг пожалел его всей душой: у него ведь нет Амариллис. Я дал ему на чай два фунта, а он только уставился на меня настороженно – хмурая физиономия мира, равнодушного к моему счастью.

После сеанса рисования во рту пересохло, да и что такое пепперони без кьянти? На счастье, у меня оказалось несколько бутылок в запасе. Мы уплетали пиццу, пили вино и думали оба, что вечер складывается чудесно. Я даже припомнить не мог, когда в последний раз рисовал так хорошо и так прекрасно себя чувствовал. И все гадал, доведется ли еще когда‑нибудь так здорово рисовать и чувствовать себя так замечательно. Да, от счастья порой становится не по себе – будто поймал младенца, которого кто‑то выкинул из окна.

После пиццы мы перебрались в гостиную смотреть кино. Амариллис перерыла все полки, обдумала и отвергла кучу кассет и наконец остановилась на «Дурной славе».[52]

– Вот что я хочу, – объявила она. – Каждый раз, как ее смотрю, все боюсь, что они так и не выкрутятся.

– Я этот фильм смотрел сто раз, – сказал я, – и до сих пор им всегда все удавалось; в конце концов, такси всегда наготове – а это совсем не то, что дожидаться автобуса.

Она прильнула ко мне, но тут же отстранилась.

– Я больше ни на что не могу твердо рассчитывать, – покачала она головой. – Ингрид Бергман там была такая прелестная, а потом взяла и умерла от рака.

– Кэри Грант тоже умер, и Клод Рейнс, да и сам Хичкок тоже, – заметил я. – Этот фильм вообще почти сплошь из мертвецов, но ведь сколько в нем жизни!

– Да, одни привидения, – подхватила Амариллис, – но, когда я смотрю этот фильм, иногда кажется, будто он реальней меня самой.

– Чувство собственной нереальности – часть реальности.

И я обнял ее, легонько, одной рукой. Была еще бутылка граппы, и мы ее почали – надо же было прополоскать горло после жирной пиццы, а потом уселись на диван и устроились перед экраном.

– С самого начала все было против нее, – сказала Амариллис. – Но она же не виновата, что ее отец был нацистом, а она была на стороне Штатов и американское правительство использовало ее как шпионку. Вот они, отцы!

– У тебя что, с отцом проблемы?

– А Кэри Грант? – продолжала она вместо ответа. – Почему он держался так холодно, когда невооруженным глазом видно, что она готова была в него влюбиться с первого взгляда? Она была такая беззащитная!

Кьянти и граппа и запах волос Амариллис навевали на меня дремоту и умиротворение.

– А меня вот занимало, как они перебираются от сцены к сцене, – сказал я. – Ни тебе поездки в аэропорт, ни очереди на регистрацию. Хлоп – и они уже в самолете, смотрят в окошко, а за окошком – Рио. Показали сверху какой‑то проспект, хлоп – и они уже в ресторане. Только представь себе, какая экономия времени и сил! неудивительно, что они так лихо управляются со всеми опасностями.

– Как раз того, что происходило в промежутках, по‑моему, и не хватает. – Амариллис уютно устроилась в кольце моей руки и придвинулась поближе. – Может быть, по дороге в аэропорт их руки соприкоснулись, а мы так этого и не узнаем. А может, они встретились взглядом, в котором прочли все, что им предстоит; ни слова, только один судьбоносный взгляд, из‑за которого она и решила, что останется с ним, что бы ни случилось.

Несмотря на все предыдущие просмотры, мы оба вздохнули спокойно не раньше, чем Кэри Грант и Ингрид Бергман[53]сели в такси и оно понесло их в безопасность. Клод Рейнс нам обоим нравился, и его было жаль, но что бедняге оставалось, как не разыграть роль, назначенную ему Беном Хехтом? Такая уж незадача, что он якшался с нацистами и до финальных титров дотянет навряд ли.

К тому времени натикало уже без четверти два, и мы оба подозревали, что, закрыв глаза, уснем довольно быстро.

– Погоди, – спохватилась Амариллис. – Пока не легли, хочу посмотреть на луну.

– А разве сегодня есть луна?

– Должна быть. Я ее чувствую, какая она полная и круглая и смотрит на нас сверху вниз. С балкона ее видно?

– Ну, зависит от того, восходит она или садится.

Я двинулся следом за Амариллис в студию, и мы вместе вышли на балкон. И в самом деле, по бледному небу плыла низко над пустырем полная луна, такая яркая и ясная, что еще чуть‑чуть, и я различил бы кратеры. Я тоже почувствовал ее, ощутил ее токи, тягу растущего прилива.

– Есть! – воскликнула Амариллис, шлепнув ладонью по перилам, и мы спустились обратно в комнату.

– Можно я возьму твою зубную щетку? – попросила она.

– Буду только рад.

У меня имелись и новые зубные щетки про запас, но я не желал упускать ни малейшего проявления интимности. Потом я дал ей футболку – вместо ночной сорочки.

– А на ней ничего не сказано, – огорчилась Амариллис.

– Может, ей будет что порассказать нам завтра утром, – утешил я ее и тут сообразил, что забыл перестелить постель. Я полез было за свежими простынями, но Амариллис меня удержала.

– Лучше так, – сказала она. – Твой запах поможет мне войти в твой сон. Иди готовься, а потом я покажу тебе, с какого боку за это взяться.

Когда я постелил себе на диване в студии, Амариллис пришла и села рядом со мной. Мы были в одних футболках и панталонах; ее левая нога касалась моей правой.

– Наверное, будет проще, если ты воспользуешься какой‑нибудь штуковиной, чтобы лучше сосредоточиться, – сказала она.

– Это какой?

Волоски на ее ноге золотились в свете лампы.

– Знаешь, как сделать ленту Мебиуса?

– Да.

– Сделай. Не слишком большую, с ползунком.

Я собрал, все что нужно, потом опять сел на диван и поставил правую ногу на место. Отрезал от листа желтой бумаги формата A4[54]полоску толщиной где‑то в четверть дюйма. Надел на нее бумажный ползунок – такую скользящую петельку и пометил его красным крестом. Потом перекрутил длинную полоску, склеил концы, и лента Мебиуса с ползунком была готова.

 

 

– Отлично, – кивнула Амариллис. – Это переключатель для мозгов: остановит обычную суету‑хлопоту и расчистит место для чего‑то нового. Теперь я пойду к себе в постель, а ты ложись здесь. Смотри на ленту Мебиуса, води ползунок по кругу и мысленно двигайся сам вместе с ним. И при этом все время представляй себе меня, чтобы я втянулась в твой сон. Ничего такого особенного не надо, просто плыви вслед за ползунком, и все. Идет?

– Идет.

– У тебя получится. В тебе это есть, я чувствую. – И она подбодрила меня поцелуем – судьбоносным на все сто. – Увидимся во сне, – шепнула она.

– А что если один из нас заснет, а другой – еще нет?

– Если мы настроимся как следует, такого не случится. Положись на меня – уж чего‑чего, а чудить я умею.

С тем она меня и оставила. Я принялся водить ползунком по ленте Мебиуса, вызывая в воображении лицо Амариллис. И вот я опять увидел ее вполоборота, увидел эту прелестную округлость щеки и, легонько придерживая ее перед мысленным взором, продолжал неотрывно следить глазами за красным крестиком ползунка. Я все водил и водил им по перекрученной петле и, не теряя из виду профиля Амариллис, смотрел, как поворачивается то одной, то другой стороной скользящий по ленте ползунок. Раз петля. Два петля. Три петля. Я закрыл глаза, и с каждым оборотом ползунка лицо ее проступало все ясней и ясней.

– Амариллис! – сказал я вслух. – «Бальзамическая»! Финнис‑Омис!

Вдруг я почувствовал, что вот‑вот отключусь, – но удержался. Голова моя внезапно… раздалась вширь, по‑другому никак и не скажешь. Беспредельные просторы распахнулись со всех сторон. А затем она раздалась в длину: бесконечная даль протянулась передо мной, сжимаясь в точку на пределе, и такая же исчезающая в невидимой точке бесконечность простерлась позади. Желудок ринулся невесть куда, и я вслед за ним понесся на американских горках, то ухая в пропасть, то взмывая ввысь по нескончаемой петле, выворачиваясь наизнанку и пронизывая насквозь себя самого и всю составлявшую меня несметность: лица, позабытые давным‑давно, голоса, которых мне больше никогда не услышать, вздохи любви и стоны досады, улицы ночи и дня под фонарями и лунами, в дожде и в тоске. Наконец меня вынесло обратно на широкий простор, и всё более или менее утихомирилось, так что я смог доплестись до ванной и дать желудку волю.

Обратно я вернулся совершенно измотанный, заснул и сразу очутился в Финнис‑Омисском автобусе. Я поднимался по винтовой лесенке на второй этаж следом за Амариллис. Теперь она была в одной футболке, без панталон.

Она обернулась и улыбнулась мне сверху вниз:

– Ну, как тебе зазор?

– Просто здорово! Лучше не бывает. Но откуда такие словечки? Ты что, шотландка?

– Не торопись с выводами. А насчет зазоров, знаешь, не стоит произносить это слово на букву «с».

– На букву «с»? – Я, признаться, слушал ее вполуха.

– Ну, ты знаешь. Это то, где мы сейчас. Ну, что происходит, когда отрубаешься, а потом начинаются эти самые… быстрые движения глаз.

– А‑а‑а, ты имеешь в виду…

– Лучше не произносить это слово, а то тебе слишком быстро отсюда вытолкнет. Давай называть это зазором. Так ведь оно на самом деле и есть. Щелка, в которую подсматриваешь и видишь то да се. Понятно?

– Зазор – это еще и просвет.

– Ну да, и сквозь него видны всякие штуки. Короче, ты молодец. Ты все‑таки попал в зазор и меня затащил. Но почему ты так долго возился? Трудно было?

– Проще простого. В следующий раз, думаю, быстрее получится.

– Вот билет, держи. Я, наверное, должна тебе сказать, что амариллис – это еще и род растений, к которому принадлежит белладонна.

– Это что – предостережение?

– А что, тебя это пугает?

– Нет. Если запахнет жареным, я всегда успею выскочить.

– Вижу, ты долго продержишься. Хорошо.

Тем временем мы уже поднялись куда выше обычного второго этажа: казалось, винтовая лестница в этой башне из бамбука и бумаги так никогда и не кончится. Автобус бесшумно катил вперед, мы все поднимались и поднимались, а бумага колыхалась на ветру, и наши тени вздымались и опадали в мерцающем свете свечей, раскачивающихся в бамбуковой люстре. От свечей и бамбука веяло Рождеством. До чего он все‑таки хрупкий, этот автобус! Того и гляди перевернется и сгорит.

– Кто это там за тобой? – спросила Амариллис.

Я обернулся и увидел Гастингса – он пытался заглянуть из‑за моей спины под футболку Амариллис. Я уперся ногой в его запрокинутое лицо и толкнул. Гастингс кубарем полетел вниз – с таким невероятным грохотом, что я невольно поглядел ему вслед и обнаружил, что, падая, он сшиб с лестницы еще человек пять. Громыхало довольно долго, но наконец снова стало тихо.

– Молодец, Питер, не теряешься, – похвалила меня Амариллис.

– Спасибо, но, когда я спихнул этого типа, он прихватил с собой еще нескольких. Надеюсь, они не ушиблись.

– Так им и надо. Раз они сюда попали, значит, не без умысла. Добра от них не жди.

– Откуда ты знаешь?

– Из опыта. Я этим маршрутом уже ездила.

– А этот, который шел прямо за мной? Он что тут делал?

– Эй, не забывай, чей это зазор. Избавиться от панталон – это твоя идея, и Гастингс – тоже.

– Ага, значит, вы с ним знакомы?

– Встречались несколько раз.

– Интересно, а почему ты его не выбрала в спутники. Или он исчерпал свою зазорливость и пришлось переключиться на меня?

– По‑моему, автобус останавливается, – объявила Амариллис. – Отличный из тебя вышел зазорник! У меня так ни разу не получалось. Давай‑ка сойдем, пока можно.

И мы двинулись обратно, вниз по лестнице. Амариллис держалась за мое плечо, и волны тепла от ее ладони пронизывали меня насквозь.

Мы вышли из автобуса в туманную мглу, темно было хоть глаз выколи, но я все‑таки различил невдалеке громадину отеля «Медный». Больше не было ничего – только отель «Медный», сияющий в темноте, как маяк. Швейцар, эдакий пруссак с бычьей шеей, смахивал на Эриха фон Штрогейма.[55]При виде Амариллис он приподнял свою медную каску и пожелал доброго вечера, а меня словно не заметил. Амариллис поздоровалась с ним и двинулась к стойке. «Номер триста восемнадцать», – сказала она. Рыжая девица молча вручила ей ключ.

– Ты здесь часто бываешь? – спросил я.

Амариллис обернулась ко мне. В глазах у нее стояли слезы.

– Пожалуйста, Питер, – прошептала она чуть слышно, – не обижай меня.

Несколько бесплатных статистов дожидались лифта вместе с нами, и среди них затесался мой дядя Стенли Диггс, с которым я не виделся с детства. Вид у него был, как у мужа, ускользнувшего из‑под жениной опеки. Интересно, подумал я, а где же тетя Флоренс? На легкомысленный наряд Амариллис никто не обращал внимания. Мы смотрели, как движется вниз индикатор лифта; потом двери открылись и выпустили еще нескольких статистов и с ними – Ленор, одетую во что‑то черное и обтягивающее. Она посмотрела прямо сквозь меня и прошла мимо, не проронив ни слова. Я глазам своим не поверил. А следом за ней вышла та старуха, выряженная черной кошкой. Она подняла правую руку, согнула большой и указательный пальцы колечком, поднесла к глазу и посмотрела на меня в дырочку, потом покачала головой и двинулась дальше.

– Что это еще за вечер воспоминаний? – растерялся я.

– Что? – переспросила Амариллис.

– Ничего, это я так, сам с собой.

– Ты, кажется, где‑то очень далеко отсюда, – сказала она, – а мне нужно, чтобы ты был со мной. – Она взяла меня за руку, прильнула ко мне. – Понимаю, тебе это все кажется странным, но скажи, мы с тобой здесь вместе?

Я пытался сосредоточиться на ее словах, но мысленно все возвращался к дяде Стенли и к Ленор со старухой. Они‑то что делают в отеле «Медный»? Я искоса взглянул на дядю Стенли, но он старательно избегал встречаться со мной глазами.

– Ну так как? – спросила Амариллис.

– Что – как?

– Мы с тобой здесь вместе?

– Где – здесь, Амариллис? Куда мы попали?

– Какая разница? Тебе что, всегда надо точно знать, что происходит?

Я на секунду задумался, всем телом вбирая ее тепло.

– Пожалуй, не обязательно. А насчет этого – да, мы с тобой здесь вместе.

«Интересно, а кто еще здесь вместе с нами?» – мелькнуло у меня в голове.

– Как это славно, Питер!

Ее лицо приблизилось к моему, и я вдруг заметил, что изможденной бледности и худобы, поразивших меня в том первом сновидении, как не бывало: теперь Амариллис была точно такая же, как в этом, как его… незазоре.

– Что славно? – спросил я.

– То, что есть. – И она зажала мне рот поцелуем, отчаянным, как мольба о спасении. Вкус ее губ был все тот же: согретая солнцем земляника, синее небо, воздушные змеи из далекого детства.

Мы вышли из лифта на третьем этаже, и дядя Стенли тоже. Он по‑прежнему меня не узнавал, а впрочем, оно и неудивительно: когда мы с ним виделись в последний раз, я еще бегал в коротких штанишках. Он прошел за нами по коридору и остановился у триста семнадцатого номера, по соседству с нашим.

В триста восемнадцатом на окнах висели медно‑рыжие шторы, а подушки кресел и покрывало на кровати были пронизаны медными нитями. Даже телевизор был медный, а на медных стенах красовались в медных рамах эстампы, изображавшие медные ключи, замки, дверные ручки и прочую медную дребедень. Голая, наглая медь сияла отовсюду, бесстыдно выставляясь напоказ. И кровать была медная, но матрас – настоящий. Амариллис пару раз подпрыгнула на нем и спросила:

– Посмотри, под нашей дверью никто не стоит?

Я открыл дверь и выглянул в коридор. Никого не было, но дверь триста семнадцатого щелкнула, закрываясь изнутри. Когда я обернулся, Амариллис уже снимала футболку. Как я мельком подметил еще в автобусе, под одеждой у нее скрывалось куда больше, чем казалось на сторонний взгляд. Скинув и свои тряпки, я заметил какую‑то надпись на футболке Амариллис, брошенной на пол комком.

– Что там написано? – спросил я.

«Извращения, да», – пробормотала она в ответ, приникая ко мне всем телом. Сквозь медную стену из триста семнадцатого доносились смешки и ритмичные стоны матраса.

 

Стрела памяти

 

Стрела Времени, говорят, – штука однонаправленная. По крайней мере, я так, и не нашел способа развернуть ее в обратную сторону, чтобы исправить свои поступки и их последствия. Но стрела Памяти, как стрелка компаса, поднесенного слишком близко к магниту, вертится во все стороны. А на улицах Бывшего магнитов больше, чем выбоин. Сожалениями зовутся одни; другие – Стыдом, Сумасбродством, Скорбью; выбор у меня богатый. Конечно, попадаются среди этих магнитов и Удовольствие, и даже Счастье, но на них стрела Памяти куда реже замедляет свой бег.

Это вам предостережение: читая мою повесть, имейте в виду, что я – вовсе не безучастный сочинитель, хладнокровно выстраивающий сюжет; нет, ничуть не бывало. Я увяз в этих чудесах не то что по горло – по самые уши и просто рассказываю обо всем как умею. Люди не раскрываются друг перед другом сразу, как только завяжут знакомство; вот так же и я храню кое‑что про запас, кое о чем умалчиваю… короче, не ждите, что я с ходу возьму и выложу вам всю подноготную. Нравится – оставайтесь, буду только рад; не нравится – идите себе с Богом. Или с чем еще вы там ходите.

Под утесами мыса Бичи‑Хэд,[56]далеко‑далеко внизу, расстилалось море, рябое и серое, такое неповоротливое издали, точно вязкая овсянка, колышущаяся мелкой ленивой зыбью у подножья скал. Рассветное солнце, озаряя равнодушным блеском слоисто‑кучевое опахало облаков, до приторного кротких, являло глазу лишь пустоту своего бесцветного диска. Полосатый красно‑белый маячок смахивал на рождественскую хлопушку – тоже мне предупредительный знак морякам, кто же примет такое всерьез? «Да ты только глянь на меня! – так и кричал он. – Смотри, какой я крошечный, совсем игрушечный. Что проку от меня в этой вязкой овсянке моря, на высотах этих меловых скал?»

Вывеска на шесте рядом с телефонной будкой гласила:

 

Самаритяне

К ВАШИМ УСЛУГАМ

ДЕНЬ И НОЧЬ

Телефон: 735555 или 0345 909090

 

На ней сидели в задумчивости несколько ворон. Казалось, сейчас так и грянут: «Эй, Джек, вдарь джайв»,[57]– однако промолчали, не удостоив меня даже взглядом, и полетели прочь.

– Не вороны, – заверил я Ленор. – Вороны.

В будке висела табличка с номером и адресом таксофона:

 

01323 721807

Бичи‑Хэд, Истберн,



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: