Старуха, как черная кошка




 

Третья попытка не принесла ничего, кроме чувства опустошенности и старухи, корчившей из себя черную кошку. Она мне и раньше снилась, раз сто; на вид сущая ведьма из сказки братьев Гримм, та, что послала солдата в дупло за огнивом.[33]Черная кошка из нее получалась курам на смех, но ей нравилось выгибаться по‑кошачьи и говорить, как она себе воображала, на кошачий манер. И маскарада‑то было всего ничего – обтрепанное черное пончо да черное сомбреро, но она в него верила. Она сидела на ступеньках какой‑то хибары у безлюдной дороги, прорезавшей сосновый лес.

– Сколько лет прошло? – мурлыкнула она. – Сьемь?

– Семь, вы хотите сказать?

– Говорю, как считаю нужным, – отрезала она. – Весь извращался, да?

– Я ищу Амариллис. Вы ее не видели?

– А с ней бы ты соснул?

– Может, и так.

– Да ведь боисся, ммм…

– Не без того.

– А у меня нашлось бы, где тебе голову приклонить, сам знаешь.

– Еще не время, – сказал я.

– Ну, как угодно. Не забывай только, что есть в Галааде бум‑бам.

– Бальзам, вы хотите сказать?

Старуха сплюнула, распахнула дверь своей хибары и скрылась внутри, а я проснулся.

 

У каждого своя

 

В девяносто третьем, когда я пришел преподавать в Королевский колледж искусств, Ленор доучивалась там последний год. Я занял должность скоропостижно скончавшегося Джулиана Уэбба и первый день провел за разглядыванием портфолио и попытками связать в памяти лица с фамилиями из списка. Под моей опекой оказались двенадцать аспирантов: семь женщин, пятеро мужчин, почти все уже взрослые, за двадцать. И работы у них были далеко не ученические (бесталанные студенты просто не проходят отбор), хоть и не все одинаково интересные и оригинальные, что, впрочем, тоже вполне естественно. Невзирая на то, что изобразительное искусство вступило в «эпоху постмастерства», все они умели рисовать, и меня это порадовало несказанно. Конечно, глобальное потепление от этого не прекратится и воздух чище не станет, но мне по крайней мере полегчало на душе.

Насколько мне известно, дурнушек отборочная комиссия не отвергает, все‑таки не конкурс красоты. Но как‑то так само собой получается, что после двадцати художницы расцветают, и все мои семь были просто загляденье. Как мужчина я не мог не обращать на это внимания, а как ценитель зрительных образов – просто блаженствовал.

Ленор, по‑моему, запросто могла бы податься и в актрисы. Ее эффектное лицо так и притягивало взгляд. Волосы у нее были длинные, черные, с густой челкой, брови черные и властные, и одевалась она себе под стать: черные джинсы – застегнуть их можно было только лежа, черный леотард и черные мотоциклетные ботинки. Ей без видимых усилий, и куда лучше, чем большинству окружающих, удавалось присутствовать здесь, так что я то и дело на нее поглядывал, переходя от студента к студенту и от портфолио к портфолио.

Дойдя наконец и до Ленор, я спросил, над чем она работает.

– Учусь видеть, – сказала она.

– И что же вам удалось увидеть за последнее время? – спросил я.

В ящике ее стола лежали четыре блокнота в твердых переплетах. Она вручила мне верхний, желтый, с номером «21» на обложке. Я раскрыл его – страницы пестрели заметками и зарисовками. Почерк бисерный, изящный, почти каллиграфический.

– Взгляните на вчерашнюю страницу, – сказала она. Я перелистал блокнот и прочел:

 

Двадцать семь человек в этом вагоне, и у каждого внутри своя смерть. Эти смерти – как звери.

 

Дальше шли зарисовки сидящих бок о бок людей. Пассажиров подземки, очевидно. Рисунки замечательные: острый глаз, твердая рука. Под рисунками была еще подпись:

 

У этого смерть – как собачонка, что лает без умолку; у того – затаившийся под водой крокодил, одни глаза видны. У третьего – бурая крыса, все суетится, вынюхивает, шевелит носом. У каждого своя, и все разные.

 

Она с вызовом вскинула на меня глаза:

– А ваша?

Я растерялся.

– Моя смерть? – переспросил я. – Ну, вам виднее.

– Сова, я думаю. Выжидает случая броситься на мышку.

– Вот, значит, кем вы меня видите? Мышкой?

– А вы сами как себе видитесь?

– По большей части никак. А ваша смерть – кто?

– Моя – ворон.

– Неудивительно, с таким‑то имечком!

Но я и вправду увидел этого ворона – черное пятно в сером высоком небе, увидел, как он захлопал крыльями и сжался в точку, исчезая вдали. А после занятий мы с Ленор отправились в кафе «Гринфилдз» на Экзибишн‑роуд.

Стоял прохладный октябрь, мое любимое время года, когда всякий раз кажется, что пора начать все сначала, попытать счастья, перестать осторожничать. Мы сидели под навесом, мир с супругой и чадами тек мимо нас, и было мне чудо как хорошо. Я уже сказал, что Ленор была эффектная. Кое‑кто назвал бы ее даже красивой, но меня от подобных определений удерживал какой‑то оттенок жестокости в складке ее губ и линии подбородка; а впрочем, миловидной она была по любым меркам. Надо признать, своим сравнением с мышью она меня уела.

– Что ж, – сказал я, – денек для этого неплохой, как по‑твоему?

– Для чего – этого?

– Да хоть для чего.

– Ну, понятно. Сегодня ты сидишь тут со мной, а потом будешь сидеть с кем‑то другим, и тоже будет неплохой для этого денек.

– Может, и ты будешь сидеть тут с кем‑то другим. Но от этого сегодняшний день хуже не станет. Знаешь, когда начинается что‑то новое, взять и ни за что ни про что его обхаять – это не по мне.

Она пожала плечами и уставилась куда‑то на средний план. Вот тут я и спросил, каково живется бедной девушке с таким именем из Эдгара По, а она сказала, что я сделаю ее несчастной. Когда же она спросила, не хочу ли я ее поцеловать – ей, дескать, от этого полегчает, – я чуть не воочию увидел, как она обвивается вокруг своего вопроса, точно змий на древе. Обвилась бы и вокруг меня, не сиди мы за столиком в «Гринфилдз».

– Да, – ответил я, обхватив ее лицо ладонями, – да, я хочу поцеловать тебя, и пусть тебе полегчает.

– Отлично, – сказала она. – Тогда можно приступать.

И мы поцеловались немного, а потом, храня на губах вкус поцелуев, спустились в метро на «Саут‑Кенсингтон» и по Дистрикт‑лайн доехали до «Бэронз‑Корт». «М‑м‑м‑м‑м? – подначивал меня поезд, то набирая, то замедляя ход. – М‑м‑м‑м‑м?»

– Сам знаю, – сказал я.

Жила Ленор на третьем этаже; дом поминутно содрогался от проносящихся внизу поездов. По каким только лестницам я не поднимался за свою жизнь, то с робкой надеждой, то без тени сомнения, а после спускался обратно – и в прямом смысле слова, и в романтическом, подчас очень скоро, а подчас и не торопясь; но бедра у Ленор были роковые, и я понял, что мимолетной интрижкой дело не кончится.

Дверь в ее квартиру тоже оказалась черной. Помигали и ожили лампы дневного света, розовые и голубые, но лишь оттенявшие новую черноту, что воззрилась на нас со стен бывшей гостиной, а ныне студии без окон, пропахшей красками и льняным маслом, даммарой, скипидаром и холстами. Никакой мебели, только мольберт со скамеечкой и засохшей палитрой, банки с кисточками, всевозможные пузырьки и перепачканная краской скомканная тряпка. И незаконченное полотно на подрамнике – темный фон, и какой‑то смутный призрак движется по дорожкам дернового лабиринта.

– Не смотри на это, – сказала она. – Это еще не случилось.

Потом я заметил и другие холсты, но все они стояли лицом к стенам. Два‑три портфолио и несколько узорных подушек на полу, пара картонных коробок с книгами и дисками для CD. Ленор выбрала какой‑то диск, скрылась в спальне и вернулась под очень современные звуки кларнета, скрипки и фортепиано, явно складывавшиеся во что‑то пресерьезное, без дураков. Я ухитрился не заскрежетать зубами – только стиснул их покрепче.

– Он сочинил это в силезском концлагере «Шталаг VII», в Герлице, – сообщила Ленор.

– Кто – он?

– Мессиан.[34]Это «Квартет на конец времени». По мотивам 10‑й главы Апокалипсиса.

И она стала читать из своих записок:

 

И видел я другого Ангела сильного, сходящего с неба, облеченного облаком; над головою его была радуга, и лице его как солнце, и ноги его как столпы огненные…

 

Продолжалось это довольно долго, и, пока она бубнила, я успел как следует рассмотреть стены студии. Они чуть не сплошь были расписаны фиолетовым по черному, рисунками в стиле «Капричос» Гойи, но по содержанию ближе к босховскому «Саду наслаждений». Оттуда Ленор позаимствовала расколотые яйца на ножках и заполнила их сценами собственного изобретения. Не стану утверждать, что они не поддаются описанию, – просто описывать их не желаю. Красовались на стенах и другие твари – то причудливые гибриды разрозненных человеческих органов, то более традиционные зверолюди с головами, торчащими из зада или черт его знает откуда.

Часть стены напротив входа в квартиру, куда еще не успел расползтись этот Сад чего‑ни‑попадя, была отведена под две увеличенные репродукции одной из «Тюрем» Пиранези[35]– седьмого листа, который в моем альбоме именовался «Тюрьмой с деревянными галереями и разводным мостом». Размером эти копии были где‑то 24 х 36 дюймов. Слева висела первая стадия, справа – законченный офорт.

В таком увеличении гравюры буквально подавляли тяжеловесностью камня и невозможностью выбраться из лабиринта мостов, галерей и лестниц, ошеломляюще грузных и запутанных, – взгляд тщетно скользил снизу вверх в поисках выхода. Разведенный подъемный Мост, бросавшийся в глаза в первую очередь, вырастал откуда‑то из теней, клубившихся у левого края гравюры, а справа терялся в нагромождении колонн.

– Дай угадаю, – сказал я. – Ты любишь Пиранези, потому что считаешь, что жизнь – тюрьма?

– Это само собой, – пожала плечами Ленор. – Ты лучше взгляни на первую стадию.

Я ее и раньше видел не раз в своем альбоме: на первой стадии тюрьма казалась такой легкой и воздушной, совершенно невесомой, несмотря на всю эту каменную кладку, канаты и огромную лебедку в левом нижнем углу, на все эти башни и мосты в проеме гигантской арки.

– Смотри вон туда, – указала она. – На винтовую лестницу слева, вот эту, вокруг башни. На первой стадии он наметил ступени до самой вершины.

– Ну и что?

– А теперь посмотри на окончательный вариант. Он стер ступени в том месте, где лестница делает первый поворот. Теперь этот пролет обрывается какой‑то мохнатой тенью и просто перекручивается там петлей, как выжатое полотенце.

– Но второй пролет никуда не делся, – возразил я.

– Ясное дело, но теперь туда не попасть.

– Да что ты такое говоришь, Ленор?!

– Ничего я не говорю. Просто думаю об этой лестнице.

И мы немного подумали о ней вместе, пока мои руки неторопливо блуждали там и сям. Потом Ленор забыла про Пиранези, уставилась на меня плотоядно, ухватила за ширинку на манер «привет, дружище, будем знакомы» и потянула в спальню, где стены тоже были черные с фиолетовой росписью, но картинки – поинтимнее, а персонажи – разнообразнее, чем в гостиной.

– Попробуем выбраться из этой петли, – пробормотала она. – Вдруг получится?

 

* * *

 

И мы выбрались из этой петли несколько раз, не помешали ни музыка, ни тряска и грохот Дистрикт‑лайн; бесстыдно раскинувшаяся на всю комнату кровать так и подстрекала к сумасбродствам, да и мы сами хотели произвести друг на друга впечатление.

На маленькой индийской тумбочке у кровати стопкой лежали «Полное собрание стихотворений Эмили Дикинсон[36]», «И Цзин»,[37]«Мост короля Людовика Святого» Торнтона Уайлдера[38]и «Сказки дядюшки Римуса» Джоэля Чандлера Харриса[39]тысяча девятьсот семнадцатого года издания, с иллюстрациями А.Б. Фроста.[40]Мы с Ленор лежали в обнимку и сообща торжествовали победу в тепле утоленной страсти, я перелистывал «Дядюшку Римуса», и тут она спросила:

– Почитаешь мне вслух?

– Запросто, – сказал я. – Что именно?

– Про Смоляное Чучелко, – попросила Ленор. – Ты американец, у тебя хорошо получится.

– С удовольствием, – сказал я. Сквозь окно в спальню долетал шум оживившейся к вечеру улицы. Отдернув занавески, я полюбовался октябрьскими сумерками и золотыми окошками соседних домов. Потом вернулся в постель, включил лампу в стиле тиффани,[41]поудобнее устроил голову Ленор у себя на плече, раскрыл книжку на седьмой странице и начал читать:

 

– Что же, Лис никогда‑никогда не поймал Кролика? А, дядюшка Римус?

– Было и так, дружок, чуть‑чуть не поймал. Помнишь, как Братец Кролик надул его с укропом?

Вот вскоре после этого пошел Братец Лис гулять, набрал смолы и слепил из нее человечка – Смоляное Чучелко.

 

Взял он это Чучелко и посадил у большой дороги, а сам спрятался под куст. Только спрятался, глядь – идет по дороге вприскочку Кролик: скок‑поскок, скок‑поскок…

 

Когда я дочитал до конца, до того, как Братец Кролик подбил Братца Лиса бросить его в терновый кустки улизнул с бессмертным возгласом: «Терновый куст – мой дом родной, Братец Лис! Терновый куст – мой дом родной!» – Ленор хихикнула и заметила:

– Отличная политическая аллегория, а?

– Братец Лис и Братец Кролик? Политическая аллегория?

– Ну, ясное дело: Братец Лис – белый угнетатель, Братец Кролик – черные рабы, а Смоляное Чучелко – стереотип, который им навязывали. А терновый куст – это всякие напасти, к которым они с детства привыкли и умеют преодолевать.

– Да уж, – усмехнулся я, – век живи – век учись.

– Главное – правильно выбрать учителя, – уточнила Ленор.

 

Кстати, об автобусах

 

В среду, после того сна со старухой, строившей из себя черную кошку, больше всего на свете я хотел разыскать Амариллис. Я понимал, что не стоит слишком усердствовать, но все равно отправился бы на поиски, если бы еще за пару недель не договорился пообедать в этот день с Шеймусом Фланнери. Он преподает в Национальной киношколе, так что мы с ним подолгу болтаем о кино да и обо всякой всячине. Встречаемся раз в месяц, непременно в «Иль‑Форнелло», что на Саутгемптон‑роу, близ Рассел‑сквер. Кухня там итальянская, но официанты все больше испанцы, между собой только по‑испански говорят, хотя под настроение могут пару слов связать и на итальянском. Хулиано и Пако, которые нас обслуживают чаще других, произвели Шеймуса в Professore – наверно, за лысину. А я, как младший, удостоился у них звания Dottore.

Обычно мы всегда заказываем одно и то же: Шеймус – лазанью, я – пиццу «Делла Каза». Но, прежде чем сделать заказ, долго сверяем часы над полупинтами светлого – выясняем, какие перемены постигли каждого из нас за прошедший месяц.

– Что ты думаешь насчет автобусов? – спросил Шеймус.

– В каком смысле – автобусы? Как средство передвижения или как символ?

– Как разумные существа.

– Объясни толком.

– Ну, помнишь разумный океан в «Солярисе», он еще отзывался на мысли и воспоминания и воплощал их в реальность?

– Да.

– Так вот, один мой студент пишет сценарий о том, как лондонские автобусы отзываются на мысли и чувства человека на автобусной остановке.

– Ну что ж, можно и так объяснить их поведение. Гипотеза не хуже прочих, – буркнул я.

– Вряд ли такой фильм когда‑нибудь снимут, – продолжал Шеймус, – но интересна сама идея взаимодействия между автобусами и людьми. Признаться, я и сам иногда чувствовал, что тут дело нечисто. Вот недавно и беднягу Гарольда Клейна[42]четырнадцатый автобус задавил.

Старина Гарольд Клейн, историк искусств, погибший на семьдесят третьем году жизни, был наш общий приятель.

– У Гарольда насчет четырнадцатого автобуса всегда пунктик был, – заметил я. – Не удивлюсь, если окажется, что в какой‑то момент он просто решил, что с него хватит, шагнул на мостовую и дал четырнадцатому себя прикончить.

– Знаешь, что он говорил? Будто все красные четырнадцатые день ото дня меняют оттенок ему под настроение, – сообщил Шеймус.

– Кстати, об автобусах, – перебил я. – Как тебе многоэтажный автобус, склеенный из бамбука и рисовой бумаги?

– На слух – смотрится занятно.

Я пересказал Шеймусу сон, где впервые увидел Амариллис.

– Говоришь, она хотела, чтобы ты поехал с ней?

– Да, она поманила меня за собой.

– Ах, поманила! Знаем мы этих манящих чаровниц, спасибо Аньензу.

– Вот‑вот, «Манящая чаровница». Я как раз пишу такую картину.

– Но ты за ней не пошел?

– Нет, я вдруг испугался, сам не знаю чего.

Кружки опустели. Мы заказали еще по полпинты и обычный обед. Шеймус задумчиво поглаживал лысину, переваривая мой рассказ.

– Знаешь, я тоже не знаю почему, – заявил он вдруг, – но ты, по‑моему, мудро поступил, что не пошел.

– Наверное. Я, во всяком случае, не жалею. – Не обмолвившись больше ни словом об Амариллис, я сменил тему и припомнил «Мост короля Людовика Святого». – Только что перечитал его в четвертый раз, – сказал я Шеймусу. – Удивительная книга, с каждым разом в ней открывается что‑то новое. Помнишь, как Перикола и дядя Пио «изводили себя, пытаясь установить в Перу нормы какого‑то Небесного Театра, куда раньше их ушел Кальдерон»? Какой волнующий образ: люди, посвятившие себя невозможному.

– Ну, на том и свет стоит, – заметил Шеймус, и мы уткнулись в свои лазанью и пиццу. А я все думал, уж не замахнулся ли я сам на невозможное с этой Амариллис.

Потом мы отправились в «Верджин» на Оксфорд‑стрит и накупили кучу видео, среди прочего и фильмы, которые у нас уже были записаны с телевизора, – не устояли перед красивыми коробочками. Распрощавшись с Шеймусом на Тоттнем‑Корт‑роуд уже в сумерках, я по‑прежнему стремился душой на поиски Амариллис, но решил, что утро вечера мудренее, двинулся домой и завалился спать. И приснилось мне, будто стою я на пустынном пляже, и смотрю на море, и слушаю, как пересыпается галька в волнах растущего прилива. Так приятно, так покойно.

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: