Глава двадцать четвертая. Суд Ханбури




Суд Ханбури

 

Любовь – это отсутствие выбора. Любовь с первого взгляда – это завороженность ударом молнии, временное измерение которого – продолжительность вспышки.

Выбор среди женщин и мужчин касается только брака. Здесь решающий голос принадлежит обществу; более того, общество рождается в институте брака. Речь идет о функции. В наиболее древних формах мифа, аналогичного тому, который мы называем «Суд Париса», упоминаются три луны (новолуние, полная луна, луна на ущербе).

Затем мужчина должен выбрать между тремя женщинами (юной, в расцвете детородного возраста, старой).

И наконец, женщина должна выбрать между тремя мужчинами (мужем, сыном, братом).

 

*

 

Ханбури имеет возможность спасти жизнь лишь одного из троих стоящих перед ней мужчин. Она дрожит. Она поднимает глаза.

Сначала ее взгляд падает на мужа. Затем она смотрит на сына. Наконец на брата.

И все же она решает спасти брата.

Она объясняет свой выбор. Повернувшись к мужу, она берет его за руку и отпускает ее. Она говорит:

– Я могу соединиться с другим мужчиной.

Повернувшись к своему ребенку, она гладит его по щеке и говорит:

– Я могу выносить другого ребенка.

Повернувшись к брату, она говорит:

– Я не могу воскресить наших умерших родителей, чтобы заставить их зачать мне нового брата.

Так решила Ханбури, какого мужчину предпочесть.

Загадка содержит столько ответов, сколько пожелаешь.

Индийский ответ прекрасен. Женщина говорит: «Только с братом я могу говорить о прошедшей поре моего детства. Мужу всегда будет неведома та девочка, которой я была. Дитя, выношенное мною в моем чреве, мечтает только о том времени, которого я не увижу».

 

*

 

Какую женщину должен выбрать мужчина?

Гера – это домашний очаг, самая близкая женщина, мать, бабушка. Афина – это война, самая далекая женщина, экзогамная, девушка, захваченная силой. Афродита – женщина прекрасная, зрелая, плодовитая, полная, детородная. Та, кого доисторические авторы неправомерно называют Венерой, а американцы смехотворным именем Звезда.

Нам трудно представить, что, когда мы говорим об освобождении от чар, имеется в виду что‑то вроде развенчания знаменитости.

Самые прекрасные мифы зловещи, потому что отдают предпочтение правой руке и будущему.

Группы разговаривают на языке, который сами изобретают, отмежевываясь от других групп. Языки никогда не бывают личным творчеством. Их употребление никогда не бывает индивидуально. Повествование на любом языке, а вслед за ним мифы, на нем основанные, никогда не говорят об отдельном человеке – всегда о группе; эта группа властвует над роженицей и вплетает свой голос в голос каждой матери, которая представляет себе, что ее новорожденный младенец уже говорит от лица этой группы: недаром же его черты повторяют черты отца и на него давит непререкаемый авторитет отца его матери, женщины, которая произвела его на свет.

Следует понять социологическую роль мифов, дающих предписания.

Повествователем мифов никогда не может быть один человек.

Это всегда группа.

Это всегда группа, пережившая охоту, которая формирует группы: охоту одной группы на другую (войну).

Любовь – это личный враг войны.

Для общества асоциальность (отшельничество) или общество двоих против всех (неженатая, бездетная, неприметная пара) – враги.

Любовь – это отношения между людьми, в которых общество не бывает посредником. Любовь есть внутренняя мысль, где коллективное «что люди скажут», докса [82]не фигурирует в качестве третьего лица. Потому‑то с точки зрения всех мифов любовь представляет собой негативную сцену.

Любовь – это антиобщественная связь.

Главная мораль на свете: счастливой любви не бывает.

 

*

 

Само собой, это неправда: главная мораль никогда не бывает истиной. Или, вернее, общественная мораль противоположна правде отдельного человека. Общественная мораль изначальна. Она диктует каждому обновляющему и продолжающему ее элементу следующую заповедь: между людьми не может быть никакой связи, посредником или организатором которой не было бы общество.

Общество, которое изобретает или открывает свое собственное путешествие (мифическое, затем героическое, затем историческое, затем национальное и т.д.), мыслит любовь как испытание, из которого следует выйти победителем. (То есть поставить любовь на колени, сделав ее или смертельной, или невозможной, или несчастной.) Точно так же группа должна преодолеть на какое‑то время свою прожорливость, чтобы сплотиться, сохраниться, функционировать, выжить, не только самовоспроизводясь, но и упрочивая генеалогические и иерархические связи, которыми не управляет биологическое воспроизведение. Трагический конец влюбленных был на протяжении тысячелетий единственным happy end для любой группы; ей всегда был предпочтительнее брак мужа и жены и чтобы вся родня и супруги пребывали в добром здравии, то есть чтобы коллективная стратификация была соблюдена.

 

*

 

Человеческая любовь – в противоположность любым формам сексуального насилия – не придает значения удачному выбору партнера, собственническому чувству, продолжительности связи, моногамной привязанности и верности.

Так определяли любовь доисторические люди. Такое объединение в пары наблюдается у приматов, у птиц, где оно связано с закреплением за собой партнера и с выкармливанием потомства.

Следует задаться вопросом о выборе партнера – но не по критериям, навязанным обществом, и вообще в обход всех мыслимых социальных соображений.

Любовь, которая рождается из невольной убийственной завороженности, разъединяет группу. В мифе о Парисе (греческом герое, олицетворяющем предпочтение в любви: люди пригласили его вершить суд после того, как об этом умоляли богини) нас трогает, что он – отвергнутое дитя, подкидыш, изгой общества, приговоренный к смерти обществом, в котором его отец – царь. Это человек, живущий вне общества, который выбирает антиобщественную связь (если отрешиться от того, что война, в противоположность тому, во что хотели верить древние греки, есть самая общественная человеческая деятельность из всех возможных).

Охота на себе подобного, ведущая к его убийству, свойственна человеческим сообществам.

Человеческое сообщество – единственное в мире живых существ, в котором нет запрета на убийство себе подобного.

Человеческая жестокость, в противоположность животной свирепости, – последствие освобождения от чар.

 

*

 

Аргумент I. Любовь моногамна, поскольку ее рождение мономорфно. Един отпечаток. Едино ее ошеломляющее давление. Едино прошлое.

Аргумент II. Любовь – это моногамная страсть, потому что различия между влюбленными только сексуальные.

Аргумент III. Ее рождение – это главное рождение. Этот вокальный и сексуальный гипноз не имеет конца. Когда любовь приходит к концу, она не разрушается. Любовь бесконечна. Ведь любовь – это рождение навсегда, пускай забудется лицо, увиденное впервые во время забытой встречи, и имя, пускай исчезнет язык, усвоенный с опозданием, и память, цепляющаяся за этот язык, как плющ за неровности в стене.

В этом случае любовь – моногамия, которая об этом не знает. Лицо, которого мы ищем, – это только ночь.

Странная мономорфия: сплошная ночь, и тело, которое было прежде этой ночи, и отсутствующий образ.

Любовь продолжает сплошную ночь, накладывая табу на то, что можно видеть глазами.

 

*

 

Во II веке до нашей эры жила Чжо Вэньцзюнь. Жила она в деревне и в возрасте семнадцати лет потеряла мужа. Она вернулась в город и вновь поселилась в доме отца, который был богатым купцом. Случилось, что этот последний как‑то утром принимал у себя ищущего работу Сыму Сян‑жу[83], двадцатилетнего, бедного, образованного ситариста. Чжо Вэньцзюнь просунула голову в дверь. И сразу отпрянула, потому что у отца кто‑то был.

Еще не успев узнать имени, возраста, положения молодого человека, с первого взгляда она без памяти влюбляется в Сыму Сян‑жу.

Они находят способ общаться между собой в течение дня. Она не может противиться влечению: вспоминая своего бывшего супруга, она берет в руку член Сымы Сян‑жу, распускает свой пояс, раздвигает бедра и садится на него. Они привязываются друг к другу день ото дня все с большей страстью.

Чжо Вэньцзюнь просит Сыму Сян‑жу, чтобы он все бросил и похитил ее. Он повинуется.

Молодая вдова не боится ни стыда (перед памятью покойного мужа), ни бедности (по сравнению с богатством отца). Она становится бедной торговкой спиртным.

Сыма Сян‑жу ни в чем не отказывается от своих привычек. Он читает. Он поет.

В конце концов состарившегося отца Чжо Вэньцзюнь трогает постоянство любви, которую его дочь испытывает к ситаристу. Он женит их. Он дарует новой чете свое прощение. Дает им состояние. И тогда граждане города вешают отца.

 

*

 

В любой культуре, в любую эпоху любовь – это непреодолимое влечение, которое нарушает запрограммированный общественный обмен.

В Древнем Китае подчинение страстному чувству и слушание прекрасной музыки всегда связаны.

То, что древние римляне описали как fascination или fulguratio, древние китайцы обозначили как подчинение гибельному пению. В обоих случаях то же непреодолимое упоение. То же властное господство чистого Прошлого.

Нет разницы между музыкой и любовью: вслушиваясь в подлинное чувство, невозможно не лишиться разума.

 

*

 

Аргумент IV. Сексуальность никогда не говорит. Половые различия старше любого языка. Именно язык (общество) говорит за сексуальность, изобретает воображаемые приказы для того, что молчит, проповедует приятный или надежный выбор, зоологическое наслаждение, – фантазии о нем и его изображение потрясают культуру, которая тоже ведь есть порождение языка, объединяющего группу.

Никогда об асоциальной связи не говорят ни отшельник, ни изгнанник, ни подкидыш, ни влюбленные, но всегда общество, которое радуется своему существованию. Которое бесконечно любит себя, поскольку жаждет непрерывного самовоспроизведения.

Потому‑то дискурс, властвующий над любовью, никогда не растет из нее, но происходит от общества‑языка – иначе говоря, от того, что называют мифом.

Если миф определяет повествование, повествователем которого является общество, этот повествователь есть глубоко усвоенное тройное правило: внутреннее «что‑скажут», внутренний форум для обществ в городе на агоре, аудиметр для нарциссических аудиовизуальных обществ. Этот миф (то есть религия, то есть общество‑речь) запечатлевает в теле каждого при его рождении вместе с именем родственные связи, оси времени (прежде всего предков и потомков), пространства и завета, оси воздействия между поколениями и полами, оси наследования и присвоения имущества, должностей, положений, отношений.

Все отношения, не только половые, в некотором роде просеяны через исходное сексуальное сито, которое воспроизводит общество, пускай даже никто из его членов никогда не имеет об этом истинного или хотя бы неопровержимого представления.

Там, где жизнь, входя через широко распахнутую двустворчатую дверь (гетеросексуальность репродуктивного объятия и личная смерть), хотела освежить, обновить, разнообразить виды, общество хочет воспроизвести, повторить, гомогенизировать, отождествить, патриотизировать, укоренить.

 

*

 

Аргумент V. Всё есть секс. Всё есть политика. Всё есть речь. Всё есть родство. Эти четыре предложения выражают совершенно одно и то же. Все эти четыре правдивые формулы намекают на человеческое сексуально‑смертельно‑неотенично‑возвышенное глубокое влияние.

 

*

 

<…>

 

*

 

Аргумент VI. Можно дать определение человеку: сексуальность, подчиненная группе и языку.

Любовь – это бунт.

Любовь гордо отвергает стремление человеческих сообществ держаться подальше от той сексуальности, которая имеет хождение в животном мире, – по крайней мере такой она кажется людям.

Любовь – это то, к чему человеческое общество применяет санкции.

С точки зрения всех других обществ приматов, человеческое общество определяется как животное общество, пожертвовавшее частью своей сексуальности в пользу общественного блага.

 

*

 

Ребенок всегда в большей или меньшей степени предок по отношению к своим родителям, поскольку член его отца готовит ему место в завораживающем теле его матери, в свою очередь завороженной его собственным отцом.

 

Глава двадцать пятая

 

Есть д у хи, которые ищут зеркала. Я специально выбираю древнюю формулу, которую использовали колдуны. Есть люди, везде ищущие одобрения. (Или не‑осуждения.) Бог – это взгляд. Страшный суд – это взгляд.

Все мои друзья, говоря, забывают о себе. Их мысль обнажена.

Вот почему лучший способ размышлять – это писать.

 

*

 

Так, однажды я понял, почему мне так мучительно выступать на телевидении по случаю выхода новой книги.

Все, кто знает, что за ними наблюдает глаз камеры, не могут рта раскрыть, поскольку находятся под взглядом другого.

Они говорят, но как завороженные. (Само собой, я тоже подвержен этой напасти.) Они говорят так, чтобы угодить обществу. Они входят в кадр. Колени дрожат. Язык одеревенел, надо выбирать выражения, принятые нормы запрещают задушевный тон, слова засыхают на губах и кончике языка.

Всегда бесполезно слушать людей, которые знают, что на них смотрят. Они не говорят. Внутри их говорят те, кто на них смотрит, а они лишь подчиняются.

 

*

 

Я переписываю эту теорему как пароль: всегда бесполезно слушать людей, которые знают, что на них смотрят.

 

*

 

Трудно помешать водам сомкнуться.

 

*

 

В греческом языке слово «сын» единосущно слову «отец»: оба они воплощение одной, предшествующей им субстанции.

Сын омонимичен отцу. Через патроним, родовое имя, которое он наследует, он получает легенду, общую для всех его предков. Французские короли отличаются лишь номерами. То же и великие японские художники.

Сын – это знание‑припоминание отца. Производство схожих образов – это копуляция. Дети – живые изображения отца. Вылитые его портреты, единосущные, гомоморфные, омонимичные. Для всех малышей существует лишь один патроним. Влюбленный, который станет отцом, – это художник, чья единственная краска – белесая сперма, переходившая из тела в тело у всех предков, начиная с зари времен и первой животворной волны Панталассы.

 

*

 

Symbola. Древние китайцы, по сравнению с древними греками, удваивали символический эффект, говоря о «соединении двух кусков разбитого зеркала». Поскольку отражение в зеркале – что‑то вроде сходства отцовских черт с сыновними. (Сходство ведь тоже переходит, но не как с одного образа на другой, а как с лица на отражение, проходящее сквозь тело женщины после объятия и возникающее в гнезде ее лона.)

Эта символизация добавляется к воссоединению осколков куска полированной и расколотой надвое бронзы, узнающих друг друга.

 

*

 

Яркая зелень мхов отсвечивает на лице путника, по ним ступающего.

 

*

 

Что мы ищем в пейзажах?

Ищем что‑то, что нас гложет.

 

*

 

Что есть море? Гора? Что есть небо? Что есть солнце? Зачем мы ищем вокруг себя нечто столь огромное, столь мало пропорциональное нашей форме и нашему миру, столь странное по сравнению с формой нашего тела?

Может быть, все это напоминает нам живущие в нас формы наших предков? Но для тех, кто жив, предки повсюду: даже леса и шквальные ливни – наши прародители.

 

*

 

Вплоть до пролетающих облаков.

Вплоть до звезд.

 

*

 

Зачем вглядываемся мы в горы и небо, словно они так же неповторимы, как лица? Может быть, они, так же как смерть, еще до нас входили в условия человеческого существования?

Подобно смерти, пейзажи завораживают нас, чтобы сделать частью себя.

 

*

 

Кстати, о завороженности: у уха есть музыка. У глаза – живопись. У смерти – прошлое. У любви – обнаженное тело другого. У литературы – собственный язык, сведенный к молчанию.

 

Глава двадцать шестая

Синагога Эль‑Гриба

 

Когда мы поехали в Карфаген, мне прежде всего хотелось увидеть Утику[84]. Мне хотелось увидеть древний Фисдр[85]. Затем мы сели в самолет. Мы направились в Эр‑Рияд.

Неожиданно шофер такси остановил машину на пустынном шоссе. И, гордясь собой, обернулся к нам. Он сообщил, что не подъедет ближе к указанному нами месту.

Синагога Эль‑Гриба была основана за тысячу двести лет до хиджры. Она считается самой древней синагогой из сохранившихся на земле.

Водитель остановил машину на отдаленной площади. Мы вышли. Мы были в предместье Хумт‑Сук. Мы долго шли по улицам под палящим солнцем, а М. ненавидит ходить. Но она ускорила шаг. М. шла впереди меня. Нам удалось проскользнуть мимо солдат, которые охраняли синагогу, окружив ее молчаливой цепью, плотной, как жара. Они не запрещали нам пройти, однако не соизволили нарушить свой строй.

 

Глава двадцать седьмая

Клелия

 

Влюбленные стремятся, отгородившись от остального мира, привязаться друг к другу самыми прочными, какие только возможны в этом мире, узами, не сравнимыми ни с какими семейными или общественными; во тьме, которая вырывается из сна и образа в бессонную ночь, они пытаются разыграть сцену объятий, в которой воспроизводят то, что привиделось им в ночных грезах. Женщина в этой сцене – Азиза. Они подменяют семейные и социальные узы взаимопроникновением наготы, сначала невидимой другим, затем в стороне от всех, скрывая свою подмену от чужих глаз, и наконец невидимые себе самим. Женщина в этой сцене – Клелия.

На клочке бумаги Клелия пишет Божьей Матери: «Мои глаза больше никогда не увидят его». Священник позволяет ей сжечь письмо на алтаре, а сам в это время служит молебен – во время проскомидии[86], в тот самый миг, когда освящает облатку (Communicantes in primis [87]): сжигая обет, его пересылают в другой мир.

 

*

 

Клелия должна сочетаться браком с маркизом Крешенци. Она заперлась во дворце Контарини. Фабрицио подкупает двоих слуг и представляется купцом из Турина, который якобы привез письма от ее отца. Слуга проводит его в апартаменты Клелии. Он поднимается по лестнице. Его бьет дрожь. Слуга отворяет дверь и исчезает: Клелия сидит перед столиком, освещенным единственной свечой. Увидев Фабрицио, она вскакивает, бежит, пытается скрыться в глубине гостиной, прячется за диваном.

Фабрицио бросается к столу – он хочет задуть стоящую на нем свечу.

Клелия выходит из своего укрытия, приближается к Фабрицио – и, к его величайшему изумлению, бросается к нему в объятия. В темноте они пять дней предаются любви.

Выйдя замуж и став маркизой Крешенци, в своем новом дворце Клелия по‑прежнему – всегда в темноте, в оранжерее с замурованными окнами – отдается Фабрицио, от которого у нее рождается сын. Но влюбленному наскучивает мрак: он хочет видеть своего сына при свете. Клелия уступает. И вот все последние страницы романа освещены: умирает ребенок, умирает Клелия, умирает Фабрицио.

 

*

 

Миф о Клелии, придуманный Стендалем, заставляет меня вспомнить трагедию, написанную Софоклом об Антигоне.

Подспудный закон, которому подчинено общество, никогда не появляется на устах отдельного человека, к которому он относится.

Сокровенное слово, известное всему обществу, никогда не приходит на ум каждому из его членов; это умолчание и есть миф, а личное сознание находится в противоречии с этим непосредственным знанием.

Пульс и ритм дыхания произвольны: вот так же и социальная поляризация не подлежит выбору и не относится к сфере языка: ее источник – зоология, она древнее языка. Поляризация, не имеющая отношения к полу, генеалогическая, социальная, остается непостижимой и неосознанной. Всякое общество функционирует по умолчанию. Когда некая группа нос к носу сталкивается с проблемой, которую перед ней ставит какая‑нибудь ее фобия, она нарекает эту проблему неписаным законом (у Софокла по‑гречески nomos agraphos). Это письменный документ без письменности, который намертво врезан в душу группы (будь то инцест с матерью, будь то некрофилия, будь то колдовство, будь то зоофилия и т.д.). Плутарх поясняет это таким образом (Моралии, 83, 101): на то, что запрещает буква неписаного закона, запечатленная в глубине человеческой души, наложен не только запрет общества (то есть запрет, выраженный человеческим языком), но и запрет солнца. И дальше он пишет удивительную вещь: вот почему «неписаная буква возникает ночью во снах, но днем недоступна даже воображению».

Невообразимое не должно принимать форму видимых образов, которые искушали бы его подобно разным другим соблазнительным приманкам.

Таков клочок бумаги, сожженный Клелией на алтаре.

 

*

 

Сексуальность всегда будет неуместной, постыдной, алогичной, ненормальной, не то чтобы начисто лишенной смысла, но как бы вынесенной на грань сознания. Она всегда будет догуманной.

Это просто след – прежде всякого знака, до какого бы то ни было значения. Прошлое, которое невозможно разрушить. Эта невидимая буква – мужской половой член, который восстает от каждого сновидения. Невидимая разница в формах. Первая метаморфоза. Объятие двух тел, которые вздымаются и покрывают друг друга, есть первое слово живого. Это слово невидимо для тех, кто является его плодом, а его буквы – для тех, кто видит сны. Это невидимая сцена, в которой любовь черпает свое желание невидимости. Это образ, которого всегда недостает человечеству.

 

*

 

Следствие I. Постыдный акт возможен лишь под покровом тьмы и не может получить имени – потому что иначе он рискует проявиться прилюдно или под недреманным оком солнца. Скотоложству, к примеру, запрещено иметь образ, речь, символический знак, nomos и представать под солнцем.

Потому‑то аргумент Плутарха немедленно наводит на мысль о зоофилии, замкнутой во тьме палеолитических пещер. Это еще не иконоборчество, как то, что замыслили впоследствии кельты, галлы, византийцы, мусульмане. Но это поползновение запереть образы во тьму. Это еще не попытка разбить икону, но это уже порыв укрыть неписаную букву от света, подальше от солнечного ока.

 

*

 

Следствие II. Придуманная Стендалем Клелия оживляет неписаный, невидимый, немыслимый закон Плутарха. Поскольку она отдается Фабрицио в темноте, объятий как бы нет. Ни тот ни другая не нарушают своих обязательств: именно возможность видеть ребенка освещает их и убивает всех троих (око солнца). Столь ошеломляющее завершение «Пармской обители» напоминает конец сказки про вампиров. Свет внезапно настигает чудовищ и безжалостно убивает их.

 

*

 

Следствие III. Ее губит заря.

 

*

 

Почему маркиза Клелия Крешенци отдается Фабрицио лишь под покровом абсолютной темноты?

Не потому, что ей стыдно, чтобы ее увидели во власти желания.

Если она осознала, что ее видно, ее самозабвение лишается всей своей ураганной бесформенности.

Лишь невидимость позволяет человеку целиком отдаться своим внутренним ощущениям и бросает душу на съедение чувствам.

 

*

 

Следствие IV. Стоит любви взять в свидетели посторонний взгляд, как она теряет свой беспокойный, жадный, алчный до другого (чистое alter) характер, который ее определяет. Начинает думать, как она выглядит, сдерживает бесстыдство, обдумывает жесты, страшится суждений со стороны – которые в конечном счете не слишком отличаются от взглядов. Показывая свою наготу, она принимает позу; теряя тайну, превращается в комедиантку или обманщицу; разоблачаясь, оформляет себя и, отказавшись от невидимости, начинает играть, как на сцене: то повернется в профиль, то аккуратно прикроется краем подвернувшегося под руку покрывала или веткой, протянувшей ей листву. Чувства подстерегают ее. Она пытается им противостоять, вспыхивает румянцем. Впрочем, любовь осветить невозможно; пожалуй, преувеличением было бы даже сказать, что она может светиться. Любовь способна лишь крепко сжать в объятиях, раздавив видимое. Все, что требует расстояния, размыкает это объятие.

 

*

 

Святая Люция вырывает себе глаза, чтобы отдаться жениху.

Клелия (во время своего превращения из Конти в Крешенци) разрушает миф о любви, которую питает к Фабрицио, гасит звезды, обрекая любовь на тьму.

 

*

 

Клелия не хочет видеть того, кто ее любит.

Следствие V. Бессознательное не любит сознания.

Клелия не хочет даже мельком увидеть тело, которым наслаждается. Наслаждаться и больше ничего не знать.

Человеческая сексуальность не любит яркого света – так вынашивание плода у живородящих происходит в темноте их утробы.

Наслаждение не любит освещения. Вспомним романы, мифы, фильмы. Главное, не рассказывайте мне, чем закончится! Молчите! Я не хочу знать, правда это или нет. НЕ РАССКАЗЫВАЙТЕ МНЕ КОНЕЦ!

Желание не знать. Страсть неведения. Экстаз и свет антагонистичны. Человек желает целиком принадлежать предмету своей любви и ни в коей мере не поддаваться размышлениям о нем – таково бессознательное.

Полному неведению (анти‑любопытству) соответствует в качестве его противоположного полюса неутомимое душевное любопытство.

Такова история Психеи, сочиненная Апулеем в Карфагене в 160‑е годы.

Подобно Фабрицио, Купидон всякий раз исчезал с первыми лучами зари. Душа‑Психея горюет оттого, что не знает физического облика своего возлюбленного. (Physis переводится на греческий как fascinus, впрочем, именно в этом значении его употребляет греческий автор Лукий из Патр[88], которого Апулей переводит на латынь.) Психея говорит сестрам: «Со мной бывает так, что ночами ко мне приходит муж и весь он – только звук его голоса, кто он и каков – неясно мне (inserti statut), и света он бежит (lucifugam)».

Человеческая любовь, в противоположность животной сексуальности, боится света. Это одно из ограничивающих ее универсальных табу.

Психея вооружается закругленным лезвием, масляной лампой и котлом (чтобы скрыть переносную лампу). Однако слишком горячее масло из лампы обжигает руку ее мужа, и любовь (te vero fuga mea punivero) навсегда покидает их: обожженные руки превращаются в крылья. Купидон превращается в птицу и, не произнося ни слова, садится на ветвь кипариса перед окном спальни, где Психея заводит свои сетования.

 

*

 

Когда влюбленные покидают свои ночные тела, один усаживается вдалеке на ветку, а другая облокачивается на окно.

Любовь – это душа к душе.

 

*

 

Любовь творится в стороне от всех, подобно мысли, что творится в стороне от всех, подобно чтению, что творится в стороне от всех, подобно музыке, что постигается в тишине, подобно сновидению, что творится в темноте сна.

 

*

 

Почему я музыкант. Клелия говорит: «Открыть глаза – значит не чувствовать». Эрос говорит Психее: «Открыть глаза – значит потерять меня».

Истинный музыкант без колебаний скажет, что музыку нельзя слушать с открытыми глазами.

Следствие VI. Главное, внутриматочное повиновение отсылает к вынашиванию плода живородящими.

Слушание без голоса – это в то же время слушание без взгляда.

Чтобы познать мир, необходимо выйти из пещеры, но, выходя из пещеры, необходимо «открыть глаза как можно позже », как гласит одна индейская легенда об инициации.

Видимое и речь прерываются, следовательно, противостоят союзу двоих, а ласка непрерывна. Вот почему у людей любовь превращается в ночной союз.

 

Глава двадцать восьмая



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: