Что Элоиза написала в ответ Пьеру Абеляру




 

Хочу напомнить пять аргументов, которые Элоиза изложила Пьеру Абеляру спустя восемнадцать лет после того, как они любили друг друга.

Аргументы, которых Пьер Абеляр не принял.

Когда происходил этот обмен письмами, Пьеру Абеляру было больше пятидесяти пяти лет, их общий сын (Астролябус Абелярдус) уже вышел из подросткового возраста, а Элоиза стала аббатисой монастыря в Параклете.

Так вот, Элоиза решилась взяться за перо лишь потому, что Пьер на свой лад описал их любовь и в 1132 году опубликовал свое тенденциозное и полное обвинений повествование, не представив ей его на рассмотрение («Petri Abaelardi Historia Calamitatum ann. 1132»),

 

*

 

Первый упрек Элоизы, обращенный к ее бывшему возлюбленному, касается любви, которая представлена как нечто противное браку: «…ты забыл рассказать, почему я решила предпочесть любовь супружеству и свободу – цепям брака, которые навязывал нам мой дядя. Именно по этим причинам я всегда предпочитала свободу (libertatem) узам (vinculo)».

Отвергать брак было совсем недавней идеей, она сложилась под влиянием арабской мистики и провансальской лирики: это была идеология куртуазности. Но Элоиза добавляет второй аргумент, более радикальный, более древний. У влюбленной женщины нет никаких обязательств в том, что касается ее тела, и она ни от кого не зависит в том, что касается ее личности. Ни супружеский долг (то, что римские матроны называли раболепием), ни экономическая зависимость, ни юридическое принуждение не могут закабалить любовные отношения. Речь идет не об узах вообще, но о физическом контакте, который упрямо сопротивляется любому диктату семьи или общества. В этом смысле у женщины есть такие же права, что и у мужчины, но ни в коем случае не потому, что это контакт между двумя противоположными полами, а лишь потому, что контакт этот соединительный: одного полового органа с другим, и коммуникативный: от души к душе. Любовь есть ожидание. Идея официального союза, к которому склонял ее дядя Фульбер (тот самый, что организовал и оплатил оскопление Пьера Абеляра), союза финансового, увековеченного письменным договором, предрешающего или по меньшей мере обеспечивающего будущее, одобренного семьей и обществом и поддержанного общей памятью, по‑прежнему, спустя много времени, вызывает у Элоизы такое же негодование.

Именно таково третье утверждение Элоизы: если память об ударе молнии, о пылкой любви, не ведет счет времени, страсть или слабеет, или забывается. Вот почему Элоиза пишет Абеляру: «Но неужели решил ты, что память (memoria) может хоть когда‑нибудь угаснуть?» Горечь невозможна. Раскаянию нет места, оно просто невообразимо. Неверность – это скорее лишенное правдоподобия бахвальство, лживость уст. Обмануть можно лишь на словах, в браке, деньгами, на взгляд чужих людей, в воображении. Но то, что было впитано, не может быть оторвано от того, что его впитало. Вине нет дела до возраста и века; точно так же и непристойный – образ, посещающий наше внутреннее зрение, образ, которого никогда нельзя было по‑настоящему увидеть, пробивающий насквозь каждую культуру, разрушающий ограду любого общества и любой эпохи, идущий извне человеческой эры, – убегает от любого преследования и остается вечно новым, неискоренимым, возникает внезапно, восстает и порождает: «Люди зовут меня святой, потому что они не знают о том, как я лицемерна». (Castam me praedicant qui non deprehenderunt hypocritam.) «Непристойные картины наших самых постыдных сладострастных утех внезапно встают у меня перед глазами во время святой мессы». (Inter ipsa Missarum solemnia obscoena earum voluptatum phantasmata captivant animam.)

Это четвертое утверждение необычно.

Редкая женщина назовет вслух неупоминаемое.

Еще реже встречаются диаконисы и аббатисы, публично в этом признающиеся.

Нельзя не поражаться отваге Элоизы: она не может забыть постыдные сцены obscoena phantasmata даже в храме Господнем. Элоиза продолжает свое признание, подходя к оскоплению любовника, и вновь ее слова неслыханны. Двое мучителей ее возлюбленного были осуждены, в свою очередь оскоплены, затем выхолощены, однако этот факт нисколько не смягчил воображаемую сцену кастрации Пьера, – ведь физическая память о нем неотступно преследует Элоизу. Элоиза вновь и вновь видит Amissio [89]прямо во время Missa [90], хотя не присутствовала при сцене, когда слуги Фульбера схватили ее возлюбленного, раздвинули ему ноги и нож рассек его плоть. Она говорит об этой утрате; она повторяет рассказ; она выражает свою скорбь по тому, что ее завораживало; кровь, крик Пьера, сокрытие ненаписанного тем более доказывает это; она осмеливается написать: «Я несравненно больше страдаю от того, каким образом я утратила тебя, чем собственно от утраты тебя». (Et incomparabiliter major fit dolor ex amissionis modo quam ex damno.)

 

*

 

Пятый аргумент – о безвозвратном поселении любящего в душе другого. Элоиза прибегает к античной формулировке. Она почти приблизилась к обороту, использованному Катоном Старшим[91], но последняя часть периода нова и великолепна в своей молчаливой безоглядности: «Душа моя (animus) была с тобой и остается с тобой. Если она не с тобой, то ее нигде нет».

Этот пятый аргумент аббатисы Параклета касается союза, плотского совокупления, превращающегося в единение.

Своего возлюбленного она называет Unice, Единственный. Его орган любви она называет unicum, единственным.

Даже не существуя между женщинами и мужчинами, их союз обладает абсолютным смыслом, с их точки зрения. Это то же самое, что еда. То же самое, что чтение. Инкорпорировать, включать в себя, впивать, пожирать означает формировать единство.

Но другой пол, как и другой орган, хоть пожирай его, хоть отсекай, уже не появляется там, где его больше нет.

Без тебя, если тебя больше нет, то и его нет нигде.

 

*

 

В случае госпожи де Вержи таинственная смертельная важность табу на произнесение слов (смерть двоих влюбленных, как только один из них начинает говорить) объясняется также с точки зрения риторики: если в ход пошла регрессивная, немая, чувственная речь, то обычный разговор в присутствии других людей разрушает ее, нарушает душевное пожирание, молчаливую чувственность, единомыслие союза, евхаристию чувственного молчания (то есть непрерывный молчаливый разговор, идущий из древности).

 

*

 

Наслаждение, брак, любовь, роды – вот четыре независимые и колеблющиеся нити.

По меньшей мере вот четыре элемента, навсегда преданные гласности двумя письмами Элоизы.

 

*

 

«Мы вдвоем составляем единое целое». Таково изобретение любви.

«Мы вдвоем – и все остальные». Так определяется половое поведение у живородящих.

«Мы вдвоем подобны и взаимны». Вот чему подчиняет речь, изобретенный ею диалог, эгофория[92]любого прибегающего к ней собеседника.

Означающее (захватывающая сцена, невозможное воссоединение двух полов во время гетеросексуальной копуляции) немедленно обретает означаемое (смысл): «Мы одно целое». Смысл всегда терпит неудачу. Двое никогда не бывают едины. Именно поэтому, кстати, как бы люди в наше время ни приукрашивали «смысл жизни», как бы ни превозносили его, как бы ни поклонялись ему, мы все‑таки умираем.

 

*

 

Почему так много женщин и мужчин испытывают оргазм, несмотря на весь дискомфорт?

И на то, что это бывает так редко?

И в одиночестве?

Почему секс представляет для людей такое мучение?

Синкретичное прошлое наводит ужас.

Поглощающая Панталасса наводит ужас.

Почему необходимость совокупляться как животные, забирающиеся одно на другое, и никак иначе, сообщает их чертам такое изумление? Их сердцам такую поспешность? Да еще такую неловкость при описании, изображении или ваянии этого акта?

А вот в кровоточащей душе Элоизы во время мессы ничего этого нет.

Но почему же образ, который женщины и мужчины приобретают во время репродуктивного соития, чаще всего пугает их?

Соитие унижает. Его звуки смущают. Сопутствующее ему положение, характерное для всех млекопитающих животных, раздирает их рты отвратительным смехом.

Лишь речь возносит его до любви, выталкивая его в молчание, отведенное для него, – молчание служит ему спасительной сенью.

 

*

 

Объединяться означает сливаться воедино.

Единение не отличается от внедрения. А внедрение от поглощения. Именно поэтому следует утверждать, что и наслаждение от еды, и наслаждение от объятия восходят к единению.

Любовь, эрос не имеют ничего общего с воспроизведением, родами, обществом, природой вокруг нас, речью, удовольствием.

Это означает пожирать и быть пожираемым – именно этот процесс выражает и запечатлевает этап зрительной завороженности.

Любовь – это завороженность, освобожденная от мифа; обнажение роднит ее с метаморфозой, с alter, с древностью, с матерью, с пожиранием, понимаемым как меланхолия, как прощание.

 

*

 

В своем романе «Левкиппа и Клитофонт» (I, IX, 4) Ахилл Татий[93]напрямик утверждает, что союз глаз больше захватывает, чем коитус: это эротическое определение завороженности.

Двоюродный брат Клитофонта Клиний утверждает, что в любовном видении имеет место симплока[94]более властная, чем при слиянии тел.

Он долго объясняет Клитофонту, что образы тел любовников проникают вглубь глаза, на поверхности которого они отражаются. Таким образом, лица мужчины и женщины соединяются в душе гораздо глубже, чем мог бы проникнуть мужской член в женское лоно.

 

*

 

Два тела составляют одно: ребенок в матери post coitum.

Одно тело равно двум: мать, выталкивающая младенца ex utero.

Аксиома. Два взрослых тела никогда не составят одно, даже прижавшись так плотно, как луна к солнцу во время солнечного затмения.

Полиморфизм (копуляция с родами, являющимися ее следствием, есть первый полиморфизм) немедленно сводится к риторике.

Вот тезис, на котором не очень‑то принято настаивать: союз между любовниками – риторический, а не физический.

Это союз не столько неизреченный, сколько младенческий.

Этот риторический союз выражается в младенческом языке влюбленных – языке молчаливом, регрессивном (личиночном, зародышевом).

В речи два существа сливаются, как на заре: это возможно для них, поскольку сначала одно из них раздвоилось в тиши. В любви передается – иногда умолкая – язык, лежащий в основе человечности человеческого рода.

Следствие. При условии, что речь становится удовольствием, происходит реальная инкорпорация – инкорпорация речи другого.

Эрос – это возможность полакомиться архаичной речью, зачаточным наречием, языком, которому еще только предстоит сложиться. Любовь есть риторическое вторжение друг в друга. Пьер Абеляр обучает Элоизу и начинает с того, что заставляет ее читать; Франческа да Римини и Паоло читают шепотом; Ромео и Джульетта шепчут, переписываясь, и т.д.

Речь, вошедшая внутрь, препятствует архаическому пиршеству, препятствует разрушительному объятию, которое приводит к распаду питательного тела погибшей матери, выпитому до дна, – а ведь мы и она были одно.

 

*

 

Если то, что определяет удовольствие, есть пожирание, тогда, в сущности говоря, сексуального удовольствия не бывает.

Есть лишь фрагменты сексуального удовольствия, отдельные внедрения: член, семя, губы, соски, пальцы, экскременты и т.д.

Шепот.

Фрагменты и мусор.

(Сравнимые с fulgura и symbola.)

 

*

 

Омофагия[95]представляла собой основу римской вакханалии: воистину, это было bacchatio [96]. Во время дионисийского обряда омофагия состояла в поедании живьем молодого человека: от его тела последовательно отрывались куски вплоть до пожирания его сердца.

Вакханки сначала возбуждали, а потом отрывали член. И пожирали его.

Коррида.

Запрет.

То, что христиане называли причастием, состояло в употреблении внутрь в двух разных формах плоти и крови распятого человека.

Соединяться – значит поедать.

 

*

 

Скорбящая Артемисия[97]сознательно съела пепел своего усопшего супруга, чтобы сменить его на карийском престоле. Именно этот акт поедания следует назвать мавзолеем. Царица Артемисия создала себе дом скорби после того, как превратила собственное тело в живую могилу любимого. Артемисия изобрела мавзолей, соорудив его для Мавсола, и здесь мы прикасаемся к изобретению души. Цицерон сказал, что, сделавшись царицей, Артемисия превратила свою скорбь в «нетленное хранилище». До такой степени, продолжает Цицерон, что Артемисия могла полагать, что ее горе всегда будет «свежим» («недавним» – слово гораздо более подходящее, чем то, которое употребляет Цицерон), поскольку кровь постоянно орошает и обновляет его. Здесь Цицерон описывает пресуществление[98], полное преобразование одной субстанции в другую.

И наконец, Цицерон предполагает, что царица Артемисия умерла, заразившись смертельной болезнью мужа, которую подмешала к вину вместе с пеплом.

Отсюда легенда, приписывающая Артемисии изобретение монастырей, – не столько потому, что монахини жили в некоем подобии мавзолея, где в роли Мавсола выступает Иисус, а потому, что, имитируя страсть к небесному супругу, они причащались его смерти.

 

*

 

Царица выпивает еще теплый пепел царя.

Испитие смерти заставляет предположить сексуальное поведение, которое культивировала царица при жизни супруга, – сосать живородный сок живого. Таким образом можно вывести чувственные, в данном случае орогенитальные, предпочтения царицы и предположить месопотамский, африканский смысл, который она вкладывала в это предпочтение: питье жизни описано как впитывание в себя бессмертной материи.

Речь идет об обновляющей пище, дающей бессмертие.

Царица Артемисия обессмертила Мавсола, смешав его со своей кровью и теплом своего тела, будто для нового вынашивания.

Предоставив ему свое живое тело в качестве храма.

 

*

 

Существует два мира, потому что существуют два пола (или, по крайней мере, есть граница между обоими, поскольку существуют половые различия).

Что такое половые различия? Асимметрия, превратившаяся в плоть.

Отсюда мысль Элоизы: «Я несравненно больше страдаю от того, каким образом я утратила тебя, чем собственно от утраты тебя».

Et incomparabiliter major fit dolor ex amissionis modo quam ex damno.

 

*

 

Половые различия заключаются в том, что невозможна симметрия между мужчиной и женщиной.

Именно любовь всю целиком можно подытожить старинным средневековым правилом: «Expressio unus est suppresio alterius ».

«Выражение одного есть подавление другого».

Любовь – союз не соединительный. Стремясь к единству, признавая себя любовью, любовь обнаруживает, что она невозможна, потому что хочет устранить половые различия, мешающие единению.

Два разных пола не могут ни слиться воедино, ни соединиться. Они могут соприкасаться, наслаждаться доступным им наслаждением, испускать доступное им излучение, но они не могут ни понять друг друга, ни победить друг друга, ни стать одним и тем же.

Отсюда хитрость древних римлян: есть лишь один половой орган (fascinus), лишь один купол (ласковая и темная вульва), лишь одна доминанта (власть). И наконец, возвращаясь к тому, с чего начали: лишь одно обольщение (fascinatio, завороженность).

Отсюда греческая точка зрения: сексуальное поведение женщины по сути своей всегда материнское. Любовь может быть обращена лишь от мужчины к мужчине. Институту гинекеев соответствует педагогическая инициация. Социальные отношения, иерархические отношения учителя и ученика в основе своей педофильны, педерастичны.

Вне решений, которые общество стандартизирует и предписывает, остается невыполнимой половая поляризация – иными словами, постепенное разнесение по разным полюсам, четкое и желанное. Нерасторжимое и пагубное.

 

*

 

Неосуществимый фантазм плотской гармонии сопровождает все христианское Средневековье. Принцип una caro (плоти единой) был положен в основу Эльвирского синодального устава[99]. Он определяет брак как единство плоти, запрещая на этом основании как полигамию, так и развод (при этом разрыв неразрывной связи – само по себе явное противоречие).

Ив Шартрский[100]написал, что половые отношения (copula camis), будучи смешением двух тел (commixio camis), приводят к одной плоти (una caro), будь то в браке или в блуде, какова бы ни была их природа и в какой бы форме они ни происходили. Иными словами, с этой точки зрения само объединение субстанций становилось нерасторжимо.

Но вот половые различия не могут быть стерты.

Нет «единой» плоти, которая бы воспроизводилась самостоятельно. Только язык и общество порождают мифы о «плоти единой», о гермафродите, о разорванном единстве, о бисексуальности человека и т.д.

Всякое отрицание половых различий свидетельствует о выдуманном, мифическом мире.

Даже в инцесте нет плоти единой, una caro.

Есть две плоти и блуждающие письмена, нечто асимметричное, что внедряется, и разрывает две ночи, и расщепляет два мира, два солнца, два удовольствия, две жизни.

 

*

 

Тезис. Не существует сексуального союза. Сексуальна отдельная личность. В личности нет ни малейшей рыхлости. Она не подвержена изменениям. Напротив, она устойчива по отношению к любым изменениям.

 

*

 

Для мужчин и женщин соединение тел – это рассвет. Это оседлание праматери праотцем. Встреча мужчины и женщины – это ночь, которая была до них.

Тишина, предшествующая рождению, и дуновение, овевающее младенчество, – их сумерки. Всякая человеческая жизнь начинается этими сумерками предыдущего дня.

Для каждого из нас свет вторичен, вот почему нет ничего более темного, чем союзы между людьми.

 

Глава двадцать девятая

Лоредан [101]

 

Когда мир темен, следы шагов никуда не ведут. Остаются звезды в черной глубине. Б о льшая часть этих странных птиц неведомой породы никуда не летит. Некоторые из этих зверей или небесных существ возвращаются весной. Люди – это животные, наблюдать за которыми поручено звездам, как нянькам – за младенцами.

 

*

 

В 1684 году в Венеции Джованни Франческо Лоредан написал: «Если бы звезды не были вершителями наших судеб, наше сердце не имело бы склонности к гнусностям».

Так что сущность любви спустя столетия по‑прежнему остается римской, даже в Венеции.

К диктату звезд Лоредан добавляет завороженность взглядом: «Нет женщины, каковая, поняв, что любима, не приступает немедленно к тиранству. Если она чувствует, что ею пренебрегают, она не остается безразличной, но становится враждебной. В глубине ее души разлита горечь зависти. Она гипнотизирует глазами. Сковывает объятиями. Прочими усладами, кои она умеет привести в действие, она лишает нас душевных сил и рассудка, подавляет все человеческое».

 

*

 

Вальтер Беньямин[102]написал в Париже ошеломляющую фразу, воистину римскую: «Образ есть то, в чем Древность и Сейчас встречаются в сверкании зарницы, чтобы образовать новое созвездие».

 

*

 

Ночь – это то, что открывает нам глаза на сущность утраты. В пространстве ночи утрачиваются день, тепло и все то, что можно увидеть глазами.

То же и с зимой. Таким образом, понятие зимы заложено в ночи.

То же и со смертью. Таким образом, смерть – испытание, заложенное в зиме.

Аргумент I. Отрицание восходит к смерти, непременно присутствующей в воспроизведении рода, которое само восходит к зиме, присутствующей в возобновлении года.

Аргумент II. Отрицание – это следствие ночи, следующей за днем, голода, следующего за насыщением, сновидения, наполняющего душу обманом.

Утрата видимого во тьме влечет за собой измышление зримого образа (сюжеты сновидений зачастую дурачат спящего).

Ночь – это место, где непоправимо и чудовищно отсутствует видимое, где отсутствует все, где отсутствует утраченное.

Ночь можно представить себе как глубину без поверхности, как отсутствие пространства, как одно измерение, как единение, unio.

Ночь – это испытание бесконечным отсутствием, даже отсутствием образов того, что в ней отсутствует.

 

*

 

Кто поместил образ в ночь? Сновидение.

 

*

 

Искусство разрушает мифы. Искусство открывает нам подступы к тому, что взирает на нас изнутри видимого мира. Все, чем одаривает нас жизнь, отстраняется от нас.

 

*

 

Второй вопрос, который Лоредан ставит в своих «Bizzarie Accademiche», таков: можно ли избегнуть женского обворожения, коль скоро оно исходит от звезд?

Сексуальная сдержанность может избавить нас от влияния звезд, поясняет Лоредан.

Раз такое дело, Лоредан покидает Лацио. Он перестает быть римлянином. Он становится венецианцем. Он становится христианином. Отказывается от вожделения в пользу воздержания. По правде говоря, аргументация Лоредана туманна: копуляция между мужчиной и женщиной непроизвольна, она подготовлена Небом и воспламененной плотью, тогда как садиться за стол для приема пищи есть добровольное действие; посему половое воздержание – это добродетель более значительная, чем умеренность в еде.

Этот аргумент слаб. Не вижу, почему насыщение может расцениваться как совершенно добровольный акт. Сомневаюсь даже, что оно более добровольное, чем эякуляция человеческого семени.

К счастью, Лоредан добавляет поразительный аргумент, и я не могу понять, почему он не пытается его подчеркнуть и извлечь из него всю возможную пользу: в любви человек покидает свое тело, тогда как в еде он его обретает и пополняет.

Любовь разъединяет и разуподобляет. Венецианец шестнадцатого века остается римлянином времен республики. Прием пищи так же противоположен любви, как обворожение – вожделению.

 

Глава тридцатая

 

Не факт, что любящие действительно видят друг друга.

Когда двое внезапно приникают друг к другу, когда они обнаруживают, что любят, кажется, будто они созерцают глазами. Когда их окликают по именам, чтобы что‑то спросить, они вздрагивают всем телом, они словно возвращаются на землю откуда‑то издалека, у них на лицах появляется то особое выражение, про которое говорят: точно с луны свалился; их глаза моргают. Кажется, они едва соображают, словно при пробуждении. Так и есть, они видели нечто иное, чем то, что видят теперь и что видим мы.

 

*

 

К ослепленному или обожженному взгляду добавляется речь на грани речи.

Это детство. Материнский колосс и крошечный младенец (еще не разделенные ни в душе, ни в пространстве, они вдвоем составляют одно) обмениваются взглядами и предполагаемой речью на грани речи, голосом, ведущим к речи. И в любом случае до всяких знаков между огромным и малым возникает смысл, он рождается от самой этой их разнесенности по разным полюсам; этот смысл транспонируется и перетекает в общенародный язык матери; а на заднем плане – взгляд.

 

*

 

Вот почему чтение увлекает человека.

 

*

 

Это сложно разграничить, однако именно из‑за этого происходит любовный надрыв в человеческой душе; вот так же происходит растворение литературы в устной речи, в разговорном языке. Следует обдумать вместе, одновременно, два следующих высказывания. Не будет полового единения. Есть риторическое единство.

 

*

 

Интуицию порождает временная идентификация с другим. Интуиция определяется по языковому родству: это понимание с полуслова, абсолютно загадочное, но которое всякая мать подозревает у бессловесного младенца, когда к нему обращается. Пока она говорит, ничто еще не имеет смысла. Передается только чувственное и эмоциональное, и все же речь пробирается сквозь пространство, точно рыба на нерест.

Это нерестилище, присущее речи.

Это отношение прошлого к настоящему. Это отношение передает слова матери младенцу – от одного полюса к другому: мать говорит с той частью себя самой, которая не разговаривает (абсолютный младенец). Так зарождается отношение между матерью и голодным младенцем – а оно, в свою очередь, передает пренатальные отношения материнского тела с маленьким комочком, который это тело инстинктивно создает и питает. Интуиция может зародиться от неприятия обычной речи, бытующей в обществе, от сопротивления стадиям ее обретения; приходит в действие довербальная система общения; знаки создаются на самой границе наречия.

 

*

 

Каждый из нас не сразу научился различать себя и ту, которая дала ему жизнь. Потом, чтобы стать самими собой, мы поверили, что умеем отделить лицо матери от своего и даже узнаем речь, которую она к нам обращает, подкрепляя ее властностью своего взгляда.

Ее первый диалог с нами был обращен только к ней самой, хотя она предполагала, что мы владеем ее языком, и обращала свою речь к нам.

 

*

 

Как члены человеческого сообщества, мы все – вассалы первоначального запечатления.

Но, вообще‑то, мы – рабы языка.

Человек не может освободиться от языка.

Это не образы.

Существует лишь один случай добровольного рабства – это освоение речи. Но это освоение не совсем добровольное. Оно непроизвольно, однако следует на него согласиться. Аутист сопротивляется чему‑то, хотя не до конца. Произвольное рабство относится к употреблению голосовой речи.

 

*

 

Не существует ни психологии, ни сознания. Существует социальная связь, то есть связь через говорение. Социальная связь укореняется в сердце каждого, а речь запечатлевается в теле говорящего, завораживает его, под видом принципов и убеждений отзывается эхом, помещает говорящего в группу, которая его парализует и с которой он идентифицирует себя, постоянно ошибаясь, ослепляясь, доверяясь.

Социальная связь, с которой каждый человек идентифицирует себя всегда сверх меры.

 

Глава тридцать первая

Об изнеможении

 

Там, где французский язык говорит об упадке сил, там, где Стендаль в Чивитавеккья говорил о фиаско, древние римляне употребляли термин languor.

Пока я более или менее последовательно – хотя мои изыскания то и дело разветвляются самым непозволительным образом – продолжаю попытки изучить тайную жизнь на стыке прирожденного, литературного, любовного, обнаруживается, к моему величайшему смущению, что французское слово, означающее упадок сил, мне не подходит.

Половое бессилие не есть упадок сил.

Аргумент I. Если в основе всего лежит завороженность, если вдобавок необходимо какое‑то необыкновенное освобождение от чар, чтобы вожделение могло устремиться к форме, которая до сих пор его парализовала (и даже придавала ему черты биологической смерти), тогда languor – это вовсе не несчастный случай.

Изнеможение не является сиюминутным, а значит, механическим недостатком, поражающим тело влюбленного. Оно является его удивительным знаком.

Languor первичен.

Тезис, который я хочу обсудить, формулируется так: половое бессилие в любви изначально. По этому отклонению узнается любовь, в этом ее отличие и от коитуса, и от брака.

 

*

 

Следствие. Внезапно завороженный, любой влюбленный бессилен вожделеть.

 

*

 

Аргумент II. Impotentia имеет тот же источник, что и fascinatio, которая оказывается ее предпосылкой и причиной. Почему? Слабость, обездвиженность, неотения, немощность, завороженность – все это последствия первого опыта. Любовь все время оживляет изначальную власть над нами любимой женщины, идущую из тех времен, когда мы и она были едины, а тем самым она и возобновляет в нас изначальную пассивность, существовавшую прежде зрительной завороженности, то есть в те времена, когда мы еще до света повиновались звуку.

 

*

 

В диалоге «Федон» Платон поясняет понятие anamnesis. Чтобы перейти от «казаться» к «быть», необходимо вспомнить, чему была родственна душа, чему создало помеху тело. Платон определяет философию как упражнение в смерти, необходимое для того, чтобы душа вновь ожила, воскресила в памяти прежние родственные связи (а тело переходит наконец в состояние призрака).

Это упражнение в смерти, пишет Платон, есть философская инициация.

Однако еще до философской инициации – и даже до того, как во всех обществах охотников была придумана инициация подростков, – была мнимая смерть охотников и мнимое воскресение добычи.

Любовь совершает обратный акт: не упражнение в смерти, а упражнение в рождении. Вот почему, кстати, любовь с первого взгляда сравнивают с ударом молнии: внезапное fulguratio света, – так внезапно возникает свет при рождении.

Это упражнение в жизни, которое происходит прежде, чем тело становится живым (то есть прежде, чем душа становится призраком, двойником тела, личной внутренней первопричиной).

 

*

 

Две цивилизации были склонны к первоначальной недееспособности: Римская империя и Китайская империя.

Монтень для собственного пользования сформулировал правило: во избежание страданий от бессилия надо быть готовым к тому, что потерпишь неудачу.

Стендаль писал: «Если в сердце поселяется зерно страсти, вместе с ним поселяется и зерно возможного фиаско».

 

*

 

Аргумент III. Определяя понятие любви, Стендаль говорит о кристаллизации. Я говорю об избавлении от чар. Эти понятия противоречат друг другу.

Кристаллизация не соответствует вожделению. Кристаллизация и фиаско у Стендаля соответствуют завороженности и изнеможению у древних римлян.

Завороженность: древний свет окружает нимбом тело и лицо, одаряя их божественной властью и божественным богатством.

Стендаль пишет: «В соляных копях Зальцбурга в заброшенные глубины этих копей кидают ветку дерева, оголившуюся за зиму; два или три месяца спустя ее извлекают оттуда, покрытую блестящими кристаллами; даже самые маленькие веточки, не больше лапки синицы, украшены бесчисленным множеством подвижных и ослепительных алмазов; прежнюю ветку невозможно узнать»[103].

Кристаллизация производит слабость зрения: в порыве припоминания и с помощью воображения оно безгранично приукрашивает видимое, так что любовник и любовница, добавляет Стендаль, оказываются не в силах оказать сопротивление.

Речь, разумеется, идет о завороженности, хотя описана она точнее, чем в античных текстах. Речь о том, чтобы видеть, не видя, и представлять себе то, что доступно видению в этот самый момент, чтобы не видеть это по‑настоящему.

Избавление от чар есть следующий этап, и именно этот этап ослабляет fascinus.

Следствие. Я рассматриваю фиаско как первичное, зачарованное, беспокойное, инфантильное, зародышевое или, скорее, внутриутробное состояние. А вожделение – как состояние разочарованное, разочаровывающее, разобщающее, воздвигающее; иными словами – подростковое, а затем зрелое.

 

*

 

Вся моя жизнь доказывает, что недостаточность речи и половое бессилие являются лишь двумя сторонами одной медали.

Стендаль приводит высказывание г‑на Раптюра из Мессины, согласно которому основа любовных отношений в том, чтобы и речи, и объятия были кратки.

 

*

 

Настоящая тишина – это пробел, который может прервать даже саму тишину.

Я буду называть настоящей тишиной то, что прерывает внутреннюю речь, музыку, внимание, чтение. Смерть прерывает нечто определенное, схожее, конкретное, сравнимое с чем‑то другим. Это прерывание кроется в нас и возникает не только при смерти.

Прерывание – это тень преждевременного и неуверенного начала зарождения всех существ, которые не рождаются сами собой. В смерти не участвует какая‑то существенная часть природы. Прерывание – это настоящая тишина, оно присутствует в нашем теле, в нашей мысли, в каждой ночи – по два‑три раза, не считая сновидений, – в каждом произведении, даже в самой нашей половой принадлежности. Речь не в силах оправдать бессилие, которое внезапно овладевает fascinus, когда его вожделение оказывается недостаточным и он остается в состоянии младенческого пениса; заверения в любви тут бессильны; следует доверить эту тишину тишине; следует просто молчать.

<…>

 

Глава тридцать вторая

 

Я пытаюсь написать книгу, в которой я излагал бы мысли, возникающие, когда я читаю.

Меня совершенно восхитило то, что попытались совершить Монтень, Руссо, Стендаль, Батай[104]. Они смешивали размышления, жизнь, вымысел, знание, как если бы речь шла о едином организме.

Пять пальцев одной руки ухватывают нечто.

 

Глава тридцать третья

Мазохизм

 

Вновь оказавшись в воде, рыбы радуются и погружаются в свою стихию. Едва выскочив из наших рук, они не помнят уже ни наших рук, ни нас. В их памяти, должно быть, остается лишь свет и удушье.

Я полагаю, что мы ощущаем то же (то же, что рыбы на воздухе и на свету) перед лицом тьмы и бессилия.

 

*

 

Сила привязанности не зависит от условий ее возникновения. Некая несбыточная мечта внезапно смущает душу и увлекает вас за собой, неодолимая, как лавина, которая давит все, что случайно оказывается у нее на пути на склоне горы.

Всякая любовь неотделима от того, что ее подхватило и увлекло за собой.

Смысл ни одной на свете любви не поддается расшифровке.

Тело тянется неизвестно к чему, к тому, что никогда не наступает.

 

*

 

Чревоугодие – это первоначальный отпечаток, ставший осознанным.

Нос подчиняется прошлому.

 

*

 

Следствия. Все чревоугодники – рабы. Все удовольствия носят мазохистский характер.

 

*

 

Химическая, фосфоресцентная, растительная, животная, плотоядная поляризация предшествует тому, что древние римляне описали как fascinatio fascinus. Это коллективное «мы», которому страшно. Это уже не какое‑то отдельное «я», способное испытывать страх.

 

*

 

Лицо получает в наследство то, что видит в собственном выражении. Так же обстоит дело с сочинением книг и с тем, о чем они размышляют, на что их наталкивает их форма. Увиденное наследует смысл от выражения лица, которое его наблюдает. Книга наследует от читателя свой восход. По крайней мере свое будущее. И слезы передаются от одного выражения лица к другому, вовсе не понимая, о чем можно, нужно, должно плакать. И смех переходит от лица к лицу, потом от группы к группе, потом от эпохи к эпохе, хотя нет ничего смешного.

Это безумный смех, вырывающийся изо рта Аматэрасу[105], выпускающей солнечный свет из атавистической пещеры и заливающей им весь мир, после того как она видела Изюмэ, пальцами раскрывающую свою вульву и протягивающую зеркало запертой богине.

Так аплодисменты передаются из рук в руки, и руки вздымаются и тянутся, указывая на фюреров, под раскаты коллективного рева, сопровождающего смертную завороженность.

 

*

 

Любовь – это прежде всего боль, сколько бы вам ни было лет.

Сколько бы вам ни было лет – ведь то, что люди признают любовью, – это всегда второй раз.

Какая мучительная боль – опять чувствовать себя влюбленным, несмотря на возраст, опыт, знания, память, скорбь.

Что такое любовь? Это не сексуальное возбуждение. Это потребность ежедневно быть поблизости от тела другого человека.

В уголке его взгляда.

В пределах слышимости его голоса.

(Даже в воображении. Даже в форме внутреннего образа. Многие мужчины, многие женщины доказали, что можно любить мертвого. Именно эта возможность привязанности, вопреки зр



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: