Глава тридцать четвертая. Церемония проходила в часовне моего детства, в порту Гавра




Die verbo

 

Церемония проходила в часовне моего детства, в порту Гавра, во время бомбардировки.

Порт Гавра лежал в руинах.

В момент причастия, после того как священник приступил к разделению безвинной хостии, перед обрядом вкушения фантома бессмертного и истекающего кровью Бога, все грешники, преклонив колена, каялись в мерзости и недостойности своих уст; они просили Господа:

– Sed tantum die verbo et sanabitur anima mea. («Ho довольно одного сказанного тобой слова, чтобы моя душа исцелилась».)

Все женщины, все мужчины троекратно ударили себя в грудь. Они троекратно повторили, что недостойны символа кровоточащего тела Господня. Троекратно они умоляли:

Sed tantum die verbo et sanabitur anima mea.

– Скажи лишь одно слово.

– Только не это!

 

*

 

Только не это! – шептала Неми. Только не это! – кричала мадам де Вержи. Достаточно немного тишины, чтобы слова отступили, чтобы душа немного очистилась от общественного, чтобы тело немного выступило из скрывающих его одежд.

 

*

 

В свое время мараны, входя в христианскую церковь, должны были молча, в глубине своих сердец, не шевельнув губами, произнести, одновременно обратив взгляды на распятие и преклоняя колена на скамье:

– Ты всего лишь деревянный идол!

 

*

 

Господь говорит об отправлении религиозного культа: Tu autemcum oraveris, intra in cubiculum tuum, et clause ostio ora Patrem tuum in abscondito («Ты же, когда молишься, войди в комнату твою и, затворив дверь твою, помолись Отцу твоему, Который втайне».) (Мф. 6: 6)

Всякий человек, который читает, говорит со своим отцом, который втайне.

 

*

 

В течение двух лет я прислуживал на мессе в этой полуразрушенной часовне. Она находилась в ограде старого лицея. В 1957 году она развалилась на куски. Во время службы читалось Последнее Евангелие; мне полагалось читать его по‑латыни, одному, не вместе со всеми; мне нравилась его звучность; я любил ощущение гонений; однако меня подмывало противоречить (In principio non erat Verbum [106]и т.д.). Мне постоянно приходилось делать над собой усилия, чтобы не отвергать все подряд. Именно это Гораций называет dictus oblicuus [107]. Приходилось говорить «нет» всем словам, чтобы говорить их не произнося.

Внутренне я боролся за то, чтобы не говорить «нет» всему подряд.

Нельзя было быть ни признанным, ни принятым, ни призванным.

Позже занятия литературой позволили мне говорить не произнося.

Внезапно я вижу себя в белом стихаре, вокруг витают ароматы трухлявого дерева и ладана, все чувства обострены, я полон тайных молитв, захвачен тишиной.

 

Глава тридцать пятая

Coniventia [108]

 

Откажемся от описания наших ощущений, поскольку все уже испытано раньше, чем нам на это намекнули; мы просто начинаем любить. Когда мы приближаемся к другому так, как не могут ни речь, ни рука, ни половой орган, ни губы, – это значит, что мы любим.

 

*

 

Взаимность – это тайна любви. Я говорю «тайна», поскольку взаимные отношения устанавливаются с трудом: сексуальность противоречит симметрии. Здесь я продолжаю скрупулезно следовать утверждениям древних римлян: родство – это образец невзаимообразных связей. Взаимность между двумя полюсами (я буду для тебя тем, чем ты будешь для меня, и наоборот) невозможна в любви, поскольку половые различия не допускают, чтобы alter стал idem. Позиции навсегда останутся невзаимозаменяемыми. Впрочем, именно поэтому, в противоположность древним римлянам, древние греки утверждали, что лишь мужская дружба (philia) может считаться образцом взаимности.

Однако царица Дидона ожидает от Энея в Карфагене потрясающей взаимности.

Однако императрица Мессалина ожидает от Силиуса в Риме, в садах Лукулла, philia более глубокой, чем желание, и более взаимной, чем сладострастие.

Тезис, который я защищаю, таков: существует дружба, ищущая себя в любви и которая не приводит ни к какому соединению двух полов, навсегда обреченных на одиночество, разделенных пропастью, во всем противоположных, разнесенных по разным полюсам. Согласие, которое ничуть не вытекает из предшествующего раздела.

До‑зрительный слух.

Вдруг возникает нечто общее и взывает сразу к двоим.

 

*

 

Аргумент I касается дара, принуждающего к обмену. Взаимность предполагает эгофорию, проистекающую из речи (кто угодно может сказать «я», коль скоро он заговорил; всякий говорящий эгофорен и похож на других; «я» и «ты» в диалоге взаимозаменимы независимо от пола и возраста). Но ведь то, что оба полюса языка могут это сказать и услышать, усиливает противоположность этих полюсов в процессе обмена.

Половые различия, подчеркнутые диалогом, углубляют невозможность взаимной дружбы. Потому что сами половые различия не меняются, будь то «я» или «ты».

Они непоправимы.

Это всего лишь дача взаймы ненадолго.

Любовь подразумевает изобретение активной общности людей, связанных неродственной симпатией и негомосексуальной дружбой.

 

*

 

Существует гетеросексуальная связь между людьми. Эта разделенная тайна и есть любовь. Я полагаю, что это своеобразное определение любви впервые дал Гомер. Я перехватил его из уст Цирцеи. «Одиссея», безусловно, впервые была записана в 800 году до нашей эры на семито‑финикийском языке. В этой сцене лицом к лицу сталкиваются колдунья Кирке, или Цирцея (по‑гречески это значит Ястребинка), и герой‑путешественник Одиссей (Улисс). Для начала они мерятся силами, и речь участвует в этом настолько мало, как только возможно в отношениях между полами: мужской полюс угрожает мечом женскому полюсу.

Цирцея говорит Одиссею:

 

Ну, так вложи же в ножны медноострый свой меч, а потом мы

Ляжем ко мне на постель, чтоб, сопрягшись любовью и ложем,

Мы меж собою могли разговаривать с полным доверьем[109].

 

Для того чтобы мужчина и женщина могли по‑настоящему говорить друг с другом, им необходимо взойти на ложе, увидеть наготу друг друга, взобраться одному на другого. Если вновь обратиться к словам Гомера, то, что Цирцея называет любовью (philotes посредством ложа), не отличается от близких отношений, от обмена тайнами. С ее точки зрения, это одно и то же.

Улисс принимает ее довод. Они восходят на ложе, обнажаются, обнимаются и, обнявшись, тут же взаимно соглашаются в лоне речи, уже ни на миг не ставя под сомнение взаимное доверие, основанное на копуляции и скрепленное сладострастием.

 

*

 

Улисс – Цирцее: тайне твоей тайны (о том, что твое чрево – темный вход в темный дом) я стану наперсником. Твоей душе я стану посохом‑душой.

Цирцея – Улиссу: тайне твоей тайны (что твое чрево оканчивается членом ненадежным и двояким, двуморфным) я буду хранительницей. Словно укрывая наготу твоего жаждущего фаллоса, я спрячу твою тайну в темном доме моего чрева.

 

*

 

Какое тайное влияние управляет каждым? Какой архаический шантаж водит человека за нос? Какой окрик? Какая умелая ласка? Какая начальная буква? Какая особая жестокость? Какую мольбу о помиловании произносят эти уста? Как выражается сладострастие на языке жестов этого большого, всегда такого древнего тела?

Упорство кромешной ночи, причуды оргазма, образы из нашептанных снов и поведанных страхов, непринужденность наготы, а потом и сна умеют вызнать тайну лучше, чем речь, день, одежды и т.д.

Вот как я резюмирую аргумент II: душа вырывается из тела, как означаемое из означающего.

 

*

 

Цирцея описывает не столько любовь или чувственность, сколько то, что римляне и современники называют сожительством.

Согласно Цирцее, сожительство – идеал любви – гораздо выше сексуальности и брака.

Лежать вдвоем в одной постели; вера, которая рождается на совместном ложе и в тесном соседстве, ничтожность любых элементарных потребностей, серьезность и важность самозабвения, навеваемого сном, и, наконец, признания – на словах или молча, умышленные или нечаянные, – которые из всего этого происходят.

По меньшей мере так понимал Гомер. Он подтверждает это в заключительном эпизоде, когда Пенелопа и Улисс вновь обретают друг друга после того, как Пенелопа узнала Улисса, после того, как по прошествии двадцати лет они вновь обнялись на своем ложе. Гомер говорит (Одиссея, XXIII, 300):

 

Оба супруга, когда насладились желанной любовью

(philotelos),

Стали после того наслаждаться беседой взаимной

(muthoisi pros allelous).

 

И вновь сексуальное наслаждение от разделенного ложа соединяется в гомеровском тексте с наслаждением от «мифов» обоих супругов, которые они с наслаждением нашептывают друг другу в темноте.

(Однако Цирцея или Пенелопа имеют в виду гораздо больше, чем сожительство, concubitio; ведь они употребляют более древнее греческое слово, в котором смешаны coitus и lectus [110], – что‑то вроде того, как в современном языке «спать вместе» значит не то же самое, что «спать в одной постели».

 

*

 

Вернусь к утверждению Цирцеи. Поверять другому свои secreta – значит спать на одном ложе. Для Цирцеи любовь похожа на тайны.

Цирцея говорит, что иметь сексуальную связь – значит делиться тайнами.

Цирцея говорит, что тайна – это сообщение половых органов.

Цирцея говорит, что главное место – это ложе.

Аристотель объяснил, что mysteria включали в себя три части: ta drômena, ta legomena, ta deiknumena (мимические действия, произнесенные формулы, откровения). Предназначенное тайне касалось сексуальности и смерти.

В частности, fascinus, спрятанный под ликноном [111]и накрытый покрывалом (он остается под покрывалом до того момента в обряде, когда священный покров совлекается).

Сексуальных отношений не существует, но тайны (secreta) тела и души связаны между собой. Хотя при этом формулы legomena и откровения deiknumena не смешиваются с изображаемыми жестами dromena. Любовники вступают в связь: они говорят друг другу все. Они вступают в единственные в своем роде социальные отношения, в которых никто ничего не скрывает. Ложе по отношению к городу – это то же самое, что вульва по отношению к мужской наготе, которая доверяется ей и помещает в нее свое семя: тайник. Это даже тайник тайников, пред‑расщелина, пред‑пещера, а затем пред‑купол.

 

*

 

Цирцея определяет любовь как признание в постыдном. Она не утверждает, что это признание или этот акт доверия должны быть намеренными дарами.

Она знает, что любой шифр можно расшифровать. Когда обнажение превращается в наготу на прочном ложе, любая мелочь становится свидетельством. Истина – это истина наслаждения.

Где, как не на острие тела, где, как не в сладострастии, выражается, выходит на поверхность, проявляется, обнаруживается постыдная истина – наслаждение человека?

Когда он засыпает ночью?

Или когда он откровенно пересказывает свой сон или кошмар в тот самый миг, когда проснулся в ужасе?

Или в его страхе и в запахе его страха?

Чтобы знать, как звучит его настоящий голос, надо знать, как он хрипит.

 

*

 

A‑letheia по‑гречески значит «истина», как не‑забвение, тогда как по‑латыни re‑velatio снимает velum – покров, с velatio – сакрального покрывала fascinus в корзине Тайн.

Сокрытые вещи по отношению к вещам явленным.

Непокрытое означает прежде всего разоблаченное, обнаженное (но не нагое).

Истина не в копуляции. Только ложе, которое делят двое на протяжении всей ночи или нескольких ночей подряд, создает истину, aletheia.

Только обмен постыдным, смущение раздевания, отсутствие покрова сна, человеческое раскрытие, явный характер наслаждения.

Таково re‑velatio.

В Риме тот же смысл имеет выставление напоказ, objectio[112]: подобрать подол туники, обнажая грудь (objectus)[113].

В мужском оргазме, обреченном на страх напряжения, явности, есть что‑то высокопарное, странное. Цирцея говорит: поэтому я знаю, в чем он особенный, каков его предел, что им управляет, что повторяется, что его преследует и вместе с тем завлекает. Это все достижимо лишь при тесной постельной и ночной близости.

 

*

 

Аргумент III. Мужчины не в силах хранить тайну: у них все рвется наружу. Оргазм у них не может быть притворным, поэтому для них немыслима сдержанность, предписанная правилами.

Над ними властвует неотвратимая и неизбежная эякуляция.

Это как весна среди времен года.

 

*

 

Элоиза отвергает сексуальную угодливость римского раба (officium, то, что христиане назвали супружеским долгом). Клелия в своем понимании любви не признает того, что можно видеть. Определение хозяйки замка Вержи исключает речь. Определение Цирцеи у Гомера (Одиссея, X, 335) уравнивает выставленную напоказ тайну сексуальной наготы и выставленные напоказ тайны души.

 

*

 

Слова Цирцеи: я покажу тебе то, что никому не показываю.

 

*

 

Цирцея говорит: доверить свою наготу (снять покров с выделительного отверстия, снять покров с воспроизводящего отверстия, снять покров с члена и гениталий), признать свое сонное тело в темноте, доверить свое имя и поведать свою тайну – таковы четыре признака любви.

 

*

 

Любить – это значит обладать способностью мыслить вслух вместе с другим человеком. Поверять то, что творится у вас в голове, – это как срывать покров со своей наготы и обнажать состояние своего духа. Близость ничем не отличается от крайней откровенности. Это само бесстыдство. Такова Цирцея: женщине отдаются лишь после близости. А близость эта:

1) чрезвычайно опасна,

2) охватывает беспредельной страстью.

Ничего больше нет в глубине глаз. Ничего больше нет у зрения про запас.

Свободный союз имеет прежде всего социальный смысл: два индивидуума формируют «свободное сообщество». Что является терминологическим противоречием. Лишь во вторую очередь это выражение означает «говорить беспрепятственно». Однако первый смысл этого же выражения хорош тем, что наиболее агрессивным образом формулирует нечто противоположное брачным отношениям.

Наиболее свободный союз провоцирует наиболее дерзкий союз. Желание прорывается за барьер личной и социальной идентичности.

 

*

 

Не Элоиза в 1134 году, а графиня Шампанская в 1174‑м установила невозможность любви в браке. Десять лет спустя, около 1184 года, был задуман труд «De amore» Андре Ле Шаплена. Он пытается систематизировать fin’amor, то есть вершину, предел любви. Ле Шаплен пишет: «Цель fin’amor – это союз сердец двух людей, что любят изо всех сил и коими владеет страсть. Fin’amor состоит в духовном созерцании, в ощущениях сердца, в поцелуе в уста и взаимном контакте совершенно обнаженных тел двоих любовников, но высшее сладострастие им не дано».

Согласно неоплатонической, суфистской, катарской, куртуазной идеологии, любовь целомудренна. Ее определение было внесексуально, но зато стремилось к неразлучности любящих. На их взгляд, любовь даже была единственным чувством, способным лишить человеческое тело его желания. Руководители священнодействий (те, кого историки называют безупречными) определяли брак с невероятной жестокостью как jurata fomicatio, узаконенный блуд.

Слово fomicatio, «блуд», отсылает нас в сводчатые залы борделей античного Рима. Античного, но вечно постыдного.

Это слово следовало бы перевести как узаконенная проституция.

Есть латинская пословица, которую дважды цитирует епископ Генуэзский: «Браком полнится земля. Девственностью полнится рай». (Nuptiae terram implent, virginitas paradisum.)

Элоиза писала: «Названию „супруга“ я бы предпочла слово „любовница“. Мне хочется употребить грубое слово „разврат“ (fomicatio), когда я говорю о жаре желания (libidinis ardor), которое я испытывала к тебе». (Переписка Абеляра и Элоизы, 48.)

 

*

 

В 1200 году, в Бургундии, госпожа де Вержи будет одинаково ненавидеть как этот старинный куртуазный способ любить, так и архаическую концепцию хищной греческой колдуньи, согласно которой любовь состоит в разделении тайны. Госпожа де Вержи требовала: 1) чтобы ее любовник молчал и 2) чтобы объятия происходили втайне (тайный союз), втайне от всех, чтобы это было спонтанное, молчаливое соглашение, антиобщественный скорее, чем асоциальный сговор, без единого слова, без единого признания.

Исполненное страсти одиночество.

Qui non celat amare non potest. Кто не умеет таить, не умеет любить.

Одновременно сообщается между собой нечто не принадлежащее двоим, и нечто другое, что не принадлежит ни одному. Мне неудержимо хочется опять и опять приводить пример, не покидающий этих страниц и постепенно сгустившийся в моем сердце, как чувство вины, спустя тридцать лет, вопреки смерти; что‑то заставляет меня переживать опять и опять то, что я пережил, толковать малейшее действие Неми, пытаясь хоть как‑то приблизиться к тому, что я переживал с ней, что мы переживали вместе, но чего я тогда еще не понимал как следует; все это доказывает, что мы с ней дарили друг другу нечто в этом роде, не поддающееся определению.

Это сложно объяснить: то, чего я не совершал, чего объятие не удовлетворяло (не отзывалось в душе), то, чего я не завершил, отдается теперь болью в сексуальной сфере и в сфере памяти. Вот именно, в памяти: дело, наверно, в парадоксальнейшем характере памяти, объясняющем ее страдания, ожидание, боль. Что‑то неизбежно переходит от одного полюса к другому и тянется к обоим – то, чего невозможно избежать (возвратное движение лососей, которые нерестятся там, где нерестились их родители).

Зачастую это мании предков, прокладывающие пути тому, что нам предстоит пережить.

Мы изумляемся, подмечая это в наших поступках.

Что до музыки во мне – здесь то же самое. Уроки, которые я получил, привнесли в меня что‑то такое, чего раньше не было, и Неми вложила мне это в голову, основываясь на своем музыкальном опыте (Цирцея тоже слыла музыкантшей). Но любовь повергла нас обоих в нечто общее, что не проистекало ни из одного из полюсов тех бесконечно наполненных отношений, в которых мы неожиданно оказались.

(Никакого возвращения долгов. Никакой справедливости.)

 

*

 

Аргумент IV. Когда ребенок отделяется от тела женщины и выходит наружу через ее расширившийся половой орган, образуется связь, модель которой гетеросексуальна: женщина с ребенком, Мадонна с младенцем и т.д. Это история искусства, начиная с его проникновения на Ближний Восток в 9000 году до нашей эры и вплоть до сегодняшнего дня. Огромная женщина держит на своих коленях сына или мертвого воина. Я подчеркиваю эту деталь: даже в недрах этой неолитической сцены глаза у женщины опущены, глаза у мертвеца закрыты.

 

*

 

Аргумент V. Что значит телепатия? Страдание на расстоянии. Тезис, который я хочу рассмотреть, можно сформулировать по‑новому: чтение книг опытным путем внедряет в нас телепатию, которая вроде бы кажется необъяснимой, а между тем влияет на сознание всех людей до такой степени, что оказывается источником обретения речи. Во время чтения каждая страница доказывает: все, что мы узнаём, чувствуем, предчувствуем, все, что нам было почти неизвестно, но мы это предугадывали, – все это, вплоть до самых сокровенных материй, вплоть до самых замутненных источников, разделяют с нами все мужчины и все женщины, в силу того простого обстоятельства, что кем‑то это было сказано. Телепатия любви, безусловно, энергичней и быстрей, но по природе своей она такая же. Совпадение в любви – это не совпадение интереса к чтению, древности, отдаленности, не сочувствие к разлученному с другой душой, с мертвыми, с иным временем. Совпадение в любви еще более сопредельно, чем непосредственная симпатия, – это само сопереживание, сопереживание самому близкому, другому, в момент соприкосновения. Тела – это сообщающиеся сосуды, в которых жидкость есть нагота, а контакт – вожделение, из‑за которого мужчина и женщина оказываются не лицевой и обратной стороной одной медали, а двумя фрагментами, пускай не подходящими один к другому в точности, но ни в коем случае и не разрозненными: какие‑то их фрагменты отчасти, именно отчасти, «более или менее» совпадают, непредвиденно и очень ненадолго, соединяя в единую, неожиданную и непонятную форму два куска, чьи очертания и так уже были неожиданными и непонятными: иногда им чего‑то не хватало, а иногда они казались совершенно независимыми. Объединившись, они отпирают одну‑единственную дверь. Эта дверь ведет, возможно, в один‑единственный и неповторимый мир (ведь он и впрямь был единственным, пока мать и дитя во время вынашивания оставались не столько перепутаны между собой, сколько неразличимы).

Латинский глагол coire передает больше, чем идею соития, слияния, он говорит «идти вместе» – это относится и к объятию, и к вожделению.

Идти без возврата, без возврата к себе самому – но к другому человеку возврат возможен.

Теснейшее переплетение – и уклончивость, ускользание: они соседствуют, соприкасаются.

 

*

 

Аргумент VI. Таким образом я подхожу к другому латинскому слову, которое, по моему мнению, также необходимо ввести в определение любви.

Это слово – coniventia.

Сообщничество, сговор – это слово тем более странное, что оно чрезвычайно точное. Conivere – это не подмигивание, не движение одного века, не внезапный знак узнавания. Не означает это и непроизвольно закрыть глаза, уснуть. Conivere означает вместе, умышленно, нарочито опустить веки. Медленно уронить оба века на два глазных яблока и сжать их так, чтобы появились крошечные морщинки.

Этот знак кожи, касающийся взгляда и не предлагающий ничего, кроме век, есть знак молчаливого сговора.

Древнее человеческое согласие основано на способности простить заранее. Закрыть на что‑то глаза означает просто позволить что‑то совершить. Я не увижу, что ты сделаешь. Это выданная заранее индульгенция. Таков смысл сговора; этим он отличается от прямого намека, от молчаливой предсказуемости, от понимания с полуслова, от внутреннего совпадения.

 

*

 

Coniventia.

– Вы сговорились.

Влюбленные состоят в сговоре.

Это означает гореть. Гореть вместе. Это уже не просто идти – это бросаться очертя голову. Coniventia напрямую связана с fascinatio. В соучастии, сговоре именно глаза выражают желание не развенчивать, не разоблачать. Глаза решительно закрываются: они свидетельствуют о желании не видеть. Гетеросексуальный сговор низвергает и прежнюю власть, и воспоминания о сыновней любви.

 

*

 

То, что древние римляне называли coniventia, совершенно не соответствует тому, что древние греки и Платон называли antiblepsis (ответный взгляд).

Более того, сообщничество – это ответный не‑взгляд.

 

*

 

Общение, предшествующее речи, подобно бездне. Бездонно – потому что ineffabillis (невыразимо).

Аргумент VII. Нужно было, чтобы в самом нутре у человека, в глубине его глаз долго бушевало какое‑то смутное, преждевременное общение, для того чтобы родилась и сумела раскрыться в его горле и выступить на губах речь.

Безмолвное пророчество.

Безмолвное пророчество любовников о том, что они в этот момент чувствуют и думают.

 

*

 

Радость от сопереживания, которое музыкант или писатель всегда предполагают, исполняя или сочиняя произведение, сменяется разочарованием: ее разрушают письма, которые они получают, адресованная им критика, прием, который им обычно уготован в обществе.

Аргумент VIII. Радость от сопереживания у художников и влюбленных – чистый бред; никакое соприкосновение с обществом не может удовлетворить потребность в этой радости, даже если допустить, что общество догадается об этом настоящем, не социальном «прямом контакте», которого жаждет художник и который всегда ставит общество в тупик.

И который, соответственно, всегда толкает влюбленного или художника ненавидеть общество.

Более того, радость от сопереживания между двумя людьми огромна, но к ней всегда примешивается наслаждение от участия чего‑нибудь неизвестного. Разделять со вторым человеком (любовник – любовница, музыкант – слушатель, читатель – автор) одни и те же искания, охотиться вне стен города. Сговор отъединяет от социума, именно поэтому он заранее прощает то, на что потом закроет глаза, – и то, с чего коллектив и семья, напротив, не спускают широко раскрытых глаз (они наблюдают).

Коллективность ненавидит мессу без певчих – иначе говоря, любое общение, где в качестве третьего не присутствуют ее представители (или хотя бы ее язык).

Следствие. Для священников месса без певчих – это эквивалент чтения про себя для грамотных.

 

*

 

Это наслаждение стать неразделимым, невидимым, нерасторжимым, ненаказуемым дуэтом представляет собой одну из самых прекрасных черт любви.

Аргумент IX. Возможно также, этот дуэт – самое прекрасное в танце, самое прекрасное в музыке. (В чтении тоже, даже если этот дуэт невидим глазу читающего.) Дуэт – это двое. Это абсолютная связь, когда она гетеросексуальна. Это и есть различие двух полов. Существуют только два пола. Ни больше ни меньше. В этом смысле тайна, на которой с такой силой настаивала Неми, тайна, которой так настойчиво требовала хозяйка замка Вержи, выражают отказ от любого одобрения, кроме как от сообщника, отказ предстать перед взглядами общества, или парижской консерватории, или Бургундского герцогского двора, или кого угодно, кто не входит в дуэт в его чистейшем виде, состоящий из двух таких воистину разных людей.

 

*

 

Наслаждение мыслью как открытием, где духовное совершенство совмещается с полной отдачей чему‑то более масштабному, логике более бесконечной, чем та, которой владеет одинокий ум – ум всего одного человека, принадлежащего одному полу, ум всего‑навсего современный. Наслаждение экстратерриториальностью понятийной земли по отношению к земле физической, к телесному, к реальному, к астральному – вот он, восторг, в котором нет ничего мистического, кроме того, что, собственно, составляет смысл мистики: молчаливого, тайного.

 

*

 

Один, испытывающий двоих. Idem, испытывающий Alter. Это сама сексуальность.

Но в данном случае это бесконечное есть само конечное.

 

*

 

Уста эгофоров находятся в противоречии с половыми различиями в их межножье.

Возвращаюсь к аргументу I. Влюбленный принимает себя за любимого – это власть речи. Лингвисты называют эгофорией эту возможность поменяться местами, которую речь предоставляет межчеловеческому диалогу.

Однако по причине половых различий, если любовник когда‑нибудь принял бы себя за любимого, он саморазрушился бы. Или, подобно Пьеру Абеляру, утратил бы свой половой орган. А те, кто его ему отрезал бы, в свою очередь, потеряли бы и свой половой орган, и свой взгляд. Что бы ни делали мужчины и женщины, речь (когда «я» и «ты» могут поменяться местами) не может вмешаться в половые различия (где поменяться местами невозможно).

Мое желание не есть твое желание.

Половые различия не поддаются трактовке, что ни говори.

Следствие. Любовники в прошлом, настоящем и будущем никогда не могут быть любимыми.

 

*

 

Если любовь означает жизнь, ставшую более напряженной благодаря тому, что два глаза смотрят на вас и медленно закрываются на то, что они в этот миг видят, – значит корень завороженности неистребим.

Coniventia – это уловка, которую изобрели два глаза против бифокальности, свойственной охоте хищников.

Coniventia сама по себе животна. Это ингибитор.

 

*

 

Любовники идут вперед. Ibant. Они шли. Они шли подобно тому, как цари Востока следовали за звездой, sidus Царя Иудейского.

Любовники идут вперед, начиная от этой расщелины, от этой безусловной, непроходимой преграды половых различий.

Любовь недостижима. И жестокий обрыв оргазма на взлете наслаждения – это отсутствие зрения, это сама пустота.

Следует согласиться на любовь как на альтернативу языка. Это соглашение, предполагающее прощание с языком, доверие к тому, что было до языка; в сущности, это имеет отношение к смертельном восторгу от завороженности, через которую мы прошли в детстве.

Понимать друг друга на уровне пальцев и глаз, что так естественно для матери и грудного младенца.

Это взмах ресниц, беглый взгляд, неизмеримое умиление плоти перед самой собой, передающееся от матери к младенцу.

Сообщничество же, напротив, состоит в том, чтобы одновременно крепко зажмуриться. Сообщничество состоит в том, чтобы не видеть.

Оно ослепляет. Оно требует тьмы.

 

*

 

Прежде, у истоков мира индейцев тупи[114], всегда было светло. Дочь Змеи была женой одного индейца. И вот однажды индеец сказал своим слугам: «Уйдите. Моя жена отказывается возлечь со мной». Но женщина сразу сказала супругу в присутствии слуг: «Меня не то смущает, что ты возьмешь меня перед глазами троих твоих слуг. Но не могу смотреть на тебя во время любви». Она объяснила, что отныне хочет заниматься любовью только ночью. Ее отец держал ночь и всех животных в пещере, потому что животные – это часы, как и звезды. Она пошла за ночью, животными и звездами и привела их обратно.

 

*

 

Аргумент X. Вот то первое, что мы видим перед собой задолго до того, как становимся самими собой, то, что появилось гораздо раньше, чем мы стали самими собой и почувствовали, что мы – это мы, и гораздо раньше, чем мы можем подумать о том, чтобы увидеть самих себя: это то, что много времени спустя после своего рождения мы назовем матерью.

 

*

 

Вначале взгляд ребенка упирается во взгляд матери. Человеческий младенец, родившись, не сразу встает на две слабые ножки, сперва мать носит его в своем чреве, затем на руках; вот так же точно она носит его в своем взгляде, прежде чем он сможет встать на ноги и выпрямиться. Взгляд распрямляет тело, и всякий взгляд покоится во взгляде другого. Взгляд никогда не покидает первоначальной поры жизни, где наш взгляд был ее взглядом, и на этом основано сообщничество взглядов.

 

*

 

Для мужчин любовь непременно подразумевает стыд подвергнуться оскорблению, ужас перед отказом, скудость того, что они собираются обнажить, грубость их полового обличья, неуверенность в собственных возможностях, боязнь бессилия, страх оказаться не на высоте собственного желания. Некоторым женщинам нравится этот стыд, их поражает этот ужас, трогает эта нагота, и они становятся повелительницами этого страха, который одновременно ошеломляет их и ограждает от нетерпения, навязчивости, а иногда и насилия.

Они закрывают глаза и вступают в сговор, не навязанный им первоначальным впечатлением, в первое не биологическое и не генеалогическое соглашение о том, чтобы «закрыть глаза» (это я называю любовью).

 

*

 

Представители итальянского Ренессанса выбрали обнаженные груди и индивидуализированные черты лица. Мой выбор – из‑за тех, которые когда‑то любили или отвергли меня, – это молчание (то есть слово, обращенное в тайну), ночь (то есть удаленный свет), бессонница (напряженность чувств, нагота без образа).

Аргумент XI. Самое странное состоит в том, чтобы думать, будто телепатическое происходит от завороженности. Сопереживание – это последствие обездвиженного пожирания.

Засада. (Именно это подстерегание роднит любовь с охотой и чтением.)

 

*

 

Аргумент XII. Возобновление – противоположность повторению. Повторение в музыке противоположно исполнению. Повторение в жизни можно прекратить, мы можем разомкнуть электрическую цепь пропаганды, свойственной вечному социальному захвату маленьких atomoi, маленьких individua.

Повторять, не повторяя, – значит возобновлять.

Любовь – это редкость: это то, что возобновляется (coniventia), а не то, что повторяет детское перемигивание (fascinatio). Это не родственные отношения (не отеческие, не материнские). Не‑родственность – это именно то, что я хочу назвать древним словом «сообщничество». Эта готовность закрыть глаза может быть адресована лишь другому полу. (Чтобы достичь эгофории, мы закрываем глаза на неидентичность каждого из нас. То, что все мы владеем речью и способны с ее помощью говорить «я», беспрестанно нам это подтверждает.)

То, что возобновляется, относится к рождению, а то, что повторяется, – к его следствию. Присущее повторению – в противоположность возобновленному – всегда будет только вторичным. И в самом деле, нередко отношения между мужчиной и женщиной застревают на обворожении. Сексуальная пара замирает на стадии прожорливого переноса[115].

Есть множество виртуозов, которые только и делают, что воспроизводят то, чего от них ожидают. Публика предпочитает именно их, и не зря, поскольку те, кто к ним тянется, получают то, чего ждали. Они дарят зрителям самые роскошные и самые бесполезные зрелища.

Больше всего поклонников собирают те, кто повторяет услышанное от других и то, к чему им привил вкус их учитель. Они – ходячая память (чаще всего совершенно некритическая) обо всех теориях и музыкальных записях, которым они и стараются как можно точнее подражать.

Однако некоторые начинают партитуру с нуля, и для них открытие – не знание, они ничего не знают, они открывают. Партитура возникает перед их взором как противоположный пол – и музыканты внезапно закрывают глаза. Они ее ощущают. И внезапно, в какой‑то момент, в ней вспыхивает что‑то неслыханное. Неслыханное вовсе не означает оригинальное. То, что оригинально, всегда у всех перед глазами; оригинальное хочет любой ценой отличаться от всех. Оригинальное сцеплено с коллективным – это его противоположный полюс. Но то неслыханное, о котором я говорю, – ни коллективно, ни субъективно: это то, что озаряет всю партитуру и поражает и слушателя, и исполнителя.

Так в произведение искусства прокралось то, на чем все держится: разница полов в чистом виде.

В старинных сказаниях музыка поражает даже инструмент.

Иногда этот инструмент оказывается телом мертвеца. Иногда его струны – это волосы покойника. Или его натянутая кожа служит резонатором. Или покойник – это тот, кто сочинил мелодию, вдохновитель, фантом.

Тогда инструмент узнает своего создателя и при его приближении неожиданно разваливается на части.

Все оказываются словно на заре звучащего мира, в момент выбора между разговором и молчанием, между едой и смертью, между призывом на помощь и возможностью повернуться к этому миру спиной, между наводящим ужас человеческим существом и враждебным зверем.

 

*

 

С изобретшего музыку сатира Марсия заживо содрали кожу.

 

*

 

Что такое истинное искусство? Что такое первобытное, до‑языковое искусство? Что такое искусство, от которого любая поверхность разрывается, кровоточит и извивается, словно человеческое тело или искусственная кожа коллективных фантомов – всего лишь условные границы?

Это музыка.

Почему в греческом мифе с музыканта заживо сдирают кожу? Чтобы проникнуть под личину. Потому что музыка необъяснимо, невидимо сразу же проникает сквозь поверхность вглубь.

Почему аэд слеп? Чтобы двигаться в темноту, которая в глубине глаз, в страну, где рождаются и расцветают его сны.

Это другой мир, по ту сторону лиц, музыкальность, ритм темной крови вынашивания, который обручился, совокупился во время рождения с другим ритмом – ритмом невидимого дыхания, венчающего роды.

 

*

 

Почему другой древнегреческий миф о музыке расчленяет Орфея?

В музыке нет ни лица, ни человечности: как только <



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: