На первых порах я попал в старинный особняк на Спиридоновке, 18, ранее принадлежавший нашим дальним родственникам Самариным. А та квартира, где нашей семье предстояло жить, еще не освободилась.
Самаринский особняк, одноэтажный, с антресолями, в свое время занимала одна барская семья; к 1922 году он битком набился враждовавшими или дружившими между собой жильцами. В антресоли вела внутренняя, скрипевшая ступеньками деревянная лестница с обломанными резными перилами, кончавшаяся площадкой; там стояли кухонные столы с посудой и с неизменной принадлежностью всех московских квартир — примусами, аппетитно шумевшими с утра до вечера.
С площадки вели три двери. За одной из них была маленькая комнатка, в которой жил старый холостяк — бывший капитан Полозов, о ком еще недавно вздыхала наша тетя Саша; за годы революции усы его поредели и сам он сильно потускнел. Дальнейшая его судьба сложилась печально: в середине двадцатых годов его посадили, сослали в Коми АССР, где он и умер.
За второй дверью жила студентка-медичка, скромная девушка, время от времени притаскивавшая домой части человеческого тела, отчего на площадке стоял острый запах, смешанный с чадом от примусов и подгорелых кушаний. К уборной приходилось спускаться на первый этаж, а там постоянно оказывалось занято.
Третья дверь вела в просторную комнату, там же находилась широкая, на четыре человека, тахта, стояли старинные кресла и стулья, стояли, висели и просто валялись разные старинные вещи, цельные и разбитые — акварельные портреты самаринских предков, фарфоровые вазы и чашки, бронза и т. д. Окна выходили на крышу первого этажа, куда можно было в хорошую погоду вылезать.
|
Из этой комнаты шли две двери — за одной находилась маленькая спальня с двумя кроватями, комодом и шкафом. Все там было вычищено, аккуратно застелено подметено. Другая дверь вела в просторную комнату, также с двумя кроватями со скомканными одеялами и грязными простынями и наволочками. Там стояла различная старинная мебель, цельная и поломанная, и грудами валялись многие антикварные предметы, снесенные сюда со всего самаринского дома; все было покрыто пылью и потеряло свой прежний, подчас художественный облик. В комнате витал резкий запах от кучи грязного белья, пахло табачным дымом и мочой. Источник последнего запаха сразу обнаруживался: он исходил от втиснутого в поломанное кресло, перевернутого майоликового бюста царевны Волховы, изваянного Врубелем, и превращенного — искусствоведы, ужасайтесь! в ночной горшок.
В маленькой аккуратной спальне жили моя сестра Лина и девочки Бобринские. Эта комната называлась «раем». Первая, проходная комната называлась «чистилищем» — там спали моя сестра Соня и мой брат Владимир, уволившийся из Главморнина после последней для него экспедиции в Карское море; там же спали задержавшиеся до рассвета гости-мужчины. Комната со скверным запахом называлась «адом», в ней жили два восемнадцатилетних друга — Юша Самарин и Миша Олсуфьев, сын нашего соседа по имению, бывшего владельца Буйц графа Юрия Александровича Олсуфьева.
Так образовалась своеобразная коммуна, которых тогда — с различными уклонами, от крайне левого до аскетически религиозного — было в Москве много.
Спиридоновская коммуна славилась весельем и гостеприимством. Лина и обе сестры Бобринские служили в АРА, которая помещалась тут же, на Спиридоновке; Юша и Миша учились на историко-филологическом факультете университета; сестра Соня только что провалилась на экзаменах по политграмоте на естественном факультете университета. За нее усиленно хлопотал отец, чтобы устроить ее учиться куда- либо еще.
|
Питались все вместе. Девушки приносили американские пайки. Муку несли в ближайшую частную булочную на углу Георгиевского и там меняли из расчета три четверти фунта белого хлеба за фунт муки. Юша считавшийся домовладельцем, время от времени вытаскивал из пыльных куч какую-нибудь статуэтку и нес ее продавать антикварам, а деньги вносил в общую кассу; Лина была за старосту и за кухарку, Юша бегал в булочную и на Смоленский рынок, Миша разыгрывал из себя барина, а впрочем, изредка привозил продукты из Сергиева посада, где жили его родители.
На Спиридоновку приходило много гостей, все больше мужчин. Являлся недавно освобожденный из Бутырской тюрьмы, живший неподалеку наш троюродный брат Георгий Осоргин. После удачной финансовой операции он притаскивал вина (водки тогда не было), начинался кутеж, изредка он возил компанию в пивную или даже в ресторан «Прагу», катал на лихачах. Он ухаживал за Линой, и были сочинены стихи:
Спиридоновская Лина
Очень любит Георгина.
Белый китель-кителечек,
Офицерский сапожочек,
Бакенбарды белокуры
Ей сулят в душе амуры.
Еще являлся Мика Морозов, которого в детстве запечатлел в ночной рубашечке Серов. Он кончал университет и еще не успел прослыть шекспироведом, относился с презрением ко всем окружающим и сочинял заумные стихи. Однажды при мне он прочел завывающим голосом поэму о Михаиле Архангеле; не только я, но и другие слушатели ничего не поняли. Он тоже ухаживал за Линой.
|
Еще являлся доцент университета по кафедре греческого языка и литературы Федя Петровский, милый, общительный, остроумный рассказчик. Он когда-то неудачно ухаживал за моими тетками — тетей Элей и тетей Таней Голицыными, а потом стал ухаживать за Линой, за Алькой и другими девицами, несколько раз делая предложения, но неизменно получал отказы.
И еще являлся мой четвероюродный брат Артемий Раевский, очень скромный, молчаливый, его все любили, но из скромности он не решался ухаживать ни за одной девушкой. Обладая приятным баритоном, он пел романсы под аккомпанемент фисгармонии. Кто на ней играл — не помню. Вся слиридоновская обстановка, насыщенная поэтичной и нежной влюбленностью, была такова, что казалось невозможным оставаться равнодушным к хорошеньким девушкам — хозяйкам квартиры. Про Артемия сочинили такие стихи:
Артамоша, Артамон,
Ты в кого теперь влюблен?
И, наконец, являлся живший недалеко, на Садово-Кудринской, пожилой художник Петр Петрович Кончаловский. В те годы только еще расцветал его яркий и жизнерадостный талант, он еще не успел создать портреты, букеты и натюрморты, был человек обаятельный, веселый, ему нравилось общаться с молодежью. Он искренно веселился вместе со всеми молодыми жителями Спиридоновки и говорил, что любит сюда ходить. Кроме того, у него были определенные виды на Владимира: единственная дочь Кончаловского, черноглазая Наталья, без памяти влюбилась в моего брата. Но ведь его сердце было занято…
Приходили на Спиридоновку и другие молодые люди, а также девушки (тогда их называли барышнями), но с теми гостями не было столь тесных отношений.
Родители мои поселились где-то еще, а мне сестра Лина устроила постель в «аду» из связанных между собой двух кресел и стула. Миша Олсуфьев ни разу даже не взглянул на меня, поэтому я его остро возненавидел. Зато Юша Самарин сразу взял меня под свое покровительство, разговаривал со мной, расспрашивал меня, водил по ближайшим переулкам. Он говорил, что, общаясь со мной, вспоминает своего младшего, умершего в детстве брата, которого тоже звали Сережей. Все меня привлекало в Юше: взгляд его живых небольших глаз, его милая улыбка, его голос. Да и все, с которыми он тогда общался, говорили про него: "Какой милый молодой человек!.."
На следующий день мать мне объявила, что меня примут в шестой класс бывшей женской Алферовской гимназии, при условии, если я выдержу экзамены, а экзамены предстоят очень строгие, особенно по арифметике. Обстановка в «аду» была малоподходящей для занятий. У матери набралось много других дел — с будущей квартирой, с посещением родственников, которых она давно не видела, и т. д. Я должен был решать задачи самостоятельно.
Юша освободил мне место на мраморном столике, заваленном безделушками, попытался помогать мне с задачами, но у него они тоже не выходили. А сестры в те дни были заняты до предела.
Оставалось надеяться на молитвы. Я все повторял про себя: "Пророк Наум, наставь на ум". Мать повела меня в Иверскую часовню, стоявшую между двух проездов под старинным зданием рядом с Историческим музеем. Перед часовней двумя шеренгами выстроилось множество нищих. Очередь к чудотворной иконе Богородицы медленно подвигалась. Исполненные печали Ее глаза с упреком глянули на меня. "Постараюсь тебе помочь", словно хотела Она сказать. Мы встали на колени, сделали земной поклон, приложились к иконе и вышли, раздавая направо и налево тысячи рублей, а по-нынешнему, доли копеек. Вроде бы на душе полегчало. Я шел и все повторял: "Пророк Наум, наставь на ум".
А заняты мои сестры были грандиозным балом, назначенным через три дня, на который всем барышням полагалось явиться в белых платьях. Где, у каких тетушек обитательницы «рая» достали тюлевые занавески, старинные кружева и просто белую материю — не знаю, но достали и спешно по вечерам и ночам мастерили в «чистилище». А я сидел в «аду», тупо уставившись в задачник.
Накануне бала я услышал голос Лины, вернувшейся со службы:
— Сережа, иди сюда.
Отбросив задачник, я вышел и увидел даму с седеющими волосами, в простеньком туальденоровом платье, в простенькой белой шляпке-панамке. Дама служила в АРА вместе с Линой и зашла с нею по дороге домой. Всем своим видом, гордой осанкой она была так величественна и так красива, что мысленно я назвал ее королевой. Ее большие с длинными ресницами глаза смотрели на меня приветливо, она улыбалась.
В Богородицке я никогда не целовал дамам руку. А та, которая столь приветливо смотрела на меня, протянула мне руку не для пожатия, а по-королевски, изгибая для поцелуя. И я понял, что обязан нагнуться и приложиться губами где-то у основания ее пальцев.
— Так вот он какой, Сережа! Ты, надеюсь, придешь к нам на бал? — спросила меня дама.
Я весь затрепетал от счастья. Я понял, что эта красивая и величественная дама была сама графиня Елена Богдановна Шереметева — мать невесты Владимира, мать моего нового друга Петруши и мать Марийки, о которой я думал гораздо больше, чем о предстоящих экзаменах, и старшая сестра тети Теси Лопухиной. И еще я понял: раз хозяйка дома, где предстоит бал, меня приглашает, значит, я пойду, правда, буду смотреть, как танцуют другие. А мои сестры меня уверяли, что "никаких мальчишек на балы не пускают"!
Я показал сестрам язык, а Юша возликовал: оказывается, все три дня он уговаривал их взять меня на бал.
Все дома в Шереметевском переулке до революции принадлежали Шереметевым. Кроме самого старинного, XVIII века, углового с Воздвиженкой, все они были доходные — с очень хорошими квартирами, которые позднее занимали опальные вожди Молотов, Хрущев, Семашко, Кржижановский, еще кто-то.
А в угловом доме, на верхнем третьем этаже в нескольких комнатах жили три вдовы со своими семьями — графиня Елена Богдановна Шереметева, иначе тетя Лиля, и две ее золовки — Анна Сергеевна Сабурова и графиня Мария Сергеевна Гудович, иначе — тетя Анна и тетя Марья. Но две последние вдовами себя не считали. Их мужей — бывшего петербургского губернатора Александра Петровича Сабурова и бывшего кутаисского губернатора графа Александра Васильевича Гудовича — арестовали. С тех пор их жены и сыновья пытались узнать об их судьбе, но никогда и нигде не получали ответа. И тетя Анна, и тетя Марья были убеждены, что их мужья живы, что их держат в какой-то таинственной тюрьме. Обе они, глубоко религиозные, постоянно ходили в церковь и подавали записки о здравии рабов божьих Александра и Александра.
Они редко кого принимали. Я их увидел впервые только на второй год своей московской жизни. Подобно тете Лиле, обе — величественные, но совсем иного облика; бледные, точно фарфоровые, молчаливые, печальные, ушедшие от суеты окружающего мира, они изредка проходили по коридору, и все уступали им дорогу.
А молодежи на Воздвиженке жило множество. У каждого сына и у каждой дочери имелись свои друзья, а помещения были просторные. Но если на Спиридоновке веселились искренно, безмятежно и легкомысленно, то на Воздвиженке соблюдался известный этикет, казалось, смешанный с предчувствием хрупкости и недолговечности веселья, напоминавшего "пир во время чумы". На Спиридоновке было три комнаты, чтобы сидеть, разговаривать, острить, смеяться. На Воздвиженке, кроме жилых комнат, был просторный зал с фортепьяно, со стульями, креслами и диванами по стенам.
Особо примечательным в воздвиженском доме было круглое помещение, куда вели ступени вверх. Снаружи оно выглядело как бельведер на углу дома. Из круглых окон этой комнаты открывался вид на запертый за семью запорами Кремль, на соборы с потемневшими золотыми куполами, на башни с черными двуглавыми орлами. Однажды тетя Лиля подвела меня к окнам и, показывая на купола и на орлов на башнях, сказала:
— Смотри. Только они одни и остались в России чистыми, не запачканными большевиками. Запомни мои слова…
Если на Спиридоновке вещи имели антикварную ценность, а высокохудожественных было немного, то на Воздвиженке отдельные предметы являлись шедеврами мирового искусства. Таково было большое полотно Рембрандта — "Иисус Христос, Мария и Марфа"; оно сейчас находится в том Музее изобразительных искусств, который тогда назывался имени Александра III. Но искусствоведы отнесли полотно к школе Рембрандта. Еще два голландских натюрморта, один из них мной описан в повести "Сорок изыскателей", на нем изображен бокал, наполненный красным вином, кинжал и убитая птица желтого цвета. Были ковры, гобелены, мебель красного дерева, бронза, фарфор.
А одна комната всегда стояла запертой. Ходили легенды, что она битком набита несметными сокровищами. Ключ от нее хранился у деверя тети Лили графа Павла Сергеевича Шереметьева. Был он до революции левых убеждений, с молодых лет жил отдельно и не пользовался шереметевскими доходами. А пришло время — он стал директором музея в бывшем их подмосковном имении Остафьеве, где еще с XVIII века хранились мебель и семейные портреты, а также архив прадеда Павла Сергеевича поэта Вяземского, в том числе письма Пушкина, его жилет, простреленный Дантесом, и другие уникальные предметы.
В 1929 году, после разгрома Остафьевского музея, Павел Сергеевич стал сотрудником музея Останкинского и благополучно дожил до своей смерти в башне Новодевичьего монастыря. Он уцелел, потому что жил замкнуто и благодаря покровительству Луначарского, знавшего его в течение многих лет.
Итак, я впервые в жизни попал на бал. Войдя в ярко освещенный громадной бронзовой люстрой зал, я притаился в уголке дивана. Моя мать села рядом с тетей Лилей и с несколькими другими дамами. Все они держали в руках лорнеты и наблюдали.
Несколько молодых людей ходили туда и сюда, собирались кучками, когда рассказывали анекдоты, приглушенно хихикали. Они выходили курить, опять возвращались; если в дверях появлялась новая дама, все бросались к ней и наперерыв целовали ей руку; если дама была старой девой, то просто ей кланялись.
Ни один молодой человек не был ни во фраке, ни в смокинге, ни даже просто в пиджаке с галстуком и белой рубашке. И фраки, и смокинги, и крахмальные рубашки береглись в сундуках далеко не у каждого, поэтому они заранее договорились между собой прийти в том, во что одевались ежедневно. Так и ходили по залу — во френче, в толстовке, в старом офицерском кителе, в вельветовой курточке, в русской рубашке; у кого брюки были навыпуск, у кого галифе и сапоги. Брат Владимир был в матросской форме с брюками клёш.
Барышни жались к стенке, толпились все вместе, о чем то тихо переговаривались, все они были в белых платьях, но вовсе не в столь открытых, как во времена Пушкина.
Вошли еще три барышни. Две из них были очень похожи одна на другую, только одна выглядела постарше и повыше, другая была совсем юная и миниатюрная, у третьей черты лица были несколько мельче. И сразу в зале стало словно светлее, такой искренней радостью сияли огромные шереметевские глаза всех троих, так безмятежно улыбались их губки. Нет, старцы не встали, потому что и старцев-то было не более двух-трех, но все молодые люди, оборвав на полуслове анекдоты, бросились к девушкам. Я догадывался, что это были сестры Шереметевы — Елена и Наталья и их двоюродная сестра Мэринька Гудович. Но которая Елена? Через секунду я понял! Та, к которой подошел Владимир и она ласково взглянула на него…
Зал наполнялся все больше и больше. За рояль сел специально приглашенный пожилой тапер — единственный, кто был в долгополом сюртуке, в крахмальной рубашке с галстуком. Он заиграл вальс, и пары закружились, закружились, у меня даже в глазах зарябило.
Вдруг музыка стихла. На середину зала вышел маленький, румяный, изящный старичок с белой козлиной бородкой, в военном кителе с темными следами споротых погон на плечах, в синих шароварах со споротыми лампасами, в хромовых сапожках. Старичок посмотрел на тетю Лилю, она махнула платочком, он шаркнул ножкой, поднял руку кверху и вдруг неожиданным для своей миниатюрной фигурки громким голосом рявкнул на весь зал:
— Les cavaliers, engagerz vos dames pour la premiere contredance!
Старичок этот был знаменитый еще с конца прошлого столетия дирижер генерал-губернаторских и прочих московских балов, адъютант великого князя Сергея Александровича Владимир Сергеевич Гадон; под его командой танцевала еще моя бабушка.
Тот танец, на который приглашал бывший генерал, назывался кадрилью. Давно уже ее позабыли и вряд ли когда-либо вспомнят. Постараюсь описать этот старинный танец подробнее.
Кадрилей полагалось не менее трех. Первую танцевали по обязанности так хозяйский сын приглашал самую непривлекательную из подруг его сестер; вторую танцевали по дружбе, например, со своей двоюродной сестрой; третью танцевали по любви. Не всегда такой порядок соблюдался, в иных случаях уславливались за несколько дней, но зачастую пары составлялись тут же, на балу. Елена Шереметева всегда танцевала вторую кадриль с Юшей Самариным, который был без памяти в нее влюблен, но уступил своему более счастливому другу и сопернику. Третью кадриль она всегда танцевала с моим братом Владимиром.
После команды генерала Гадона пары выстроились напротив друг друга двумя шеренгами вдоль обеих длинных стен зала. Тапер по сигналу дирижера играл то марш, то вальс, то бравурный галоп, то опять марш, но медленный. Фигур в кадрили было много, дирижер их менял, назначал то медленные, то головокружительно быстрые. Команды он подавал по-французски:
— Les cavaliers, avancez, les cavaliers, reculez, les cavaliers, chargez vos dames, chaine chinoise, figure corbeille, chaine simple, valse galop par toute la salle!
Все перемешивалось, кавалеры теряли своих дам, чье-то зацепившееся платье рвалось, кто-то падал, а генерал кричал:
— A vos places et a vos dames!
И опять вертелись, топали, прыгали, двигались, сперва медленно, потом все быстрее, быстрее и снова медленно, чтобы танцоры отдышались. Кончалась кадриль генеральским возгласом:
— Les cavaliers, remersiez vos dames!
И кавалеры низко им кланялись.
После каждой кадрили все устремлялись к столикам; там блюда севрского и китайского фарфора были наполнены бутербродами с сыром и колбасой, а также яблоками. Тут же стояли ведра с самодельным клюквенным морсом, и вазы с крюшоном из белого вина с кусочками фруктов и сахаром. А где-то в чулане молодые люди тайком распивали бутылку спирта. Ни водки, ни коньяков тогда не вырабатывали. Газеты постоянно клеймили позором царское правительство, спаивавшее народ.
После кадрили по команде генерала Гадона танцевали вальс и опять кадриль. Фокстрота не было. Американцы привезли его из-за океана, но учили наших барышень и юношей где-то потихоньку от мамаш, которые содрогались при одном упоминании об этом считавшемся развратным танце. В данном случае мамаши были вполне солидарны с газетами, которые обрушивались на этот танец — порождение насквозь прогнившего, готового вот-вот рухнуть капиталистического строя.
Сидя в уголку, я смотрел во все глаза, сердце мое прыгало от лавины впечатлений, но под ложечкой шевелился вредный червячок и шептал: "А ты не забыл, как вода вытекает из бассейна?" После второй кадрили я совсем осоловел, и мать меня увела…
А чем же занимались многочисленные участники балов и прочие гости Воздвиженки, принадлежавшие к так называемым "бывшим людям"?
Иные из них жили распродажей своих уцелевших антикварных вещей. Чтобы купить закуску и напитки к очередному балу, несли на Сухаревку севрское блюдо или бронзовый канделябр. Но для повседневной жизни большинство честно зарабатывало или училось в университете, либо в другом учебном заведении. Правда, иные заработки теперь покажутся несколько странными. Четыре брата князья Львовы арендовали в местечке Гжель за восемьдесят верст по Казанской дороге печь для обжига фаянсовой посуды и успешно продавали изделия. Елена Шереметева каждое утро отправлялась в одну квартиру на Николо-Песковском переулке, там брала лоток с пирожками и несла их в кондитерскую в Столешниковом переулке. Чем зарабатывал Георгий Осоргин — я уже рассказывал. Многие, знавшие языки, служили у иностранцев, о службе тети Лили, сестры Лины и обеих Бобринских я уже рассказывал, Артемий Раевский служил в Английском пароходном обществе, Олег Волков в концессии Lena Goldfields, Петя Истомин в миссии Нансена, многие дамы учили нэпманских детей французскому языку. Старший брат Елены Николай учился в консерватории, а позднее стал играть в оркестре театра Вахтангова. Словом, все были при деле.
А как сложились дальнейшие судьбы участников того бала?
Я было составил скорбный список, перечел его и ужаснулся: слишком страшно он выглядел. Да, большая часть тех юношей и барышень, особенно юношей, кто беззаботно веселился на балу, позднее погибла в лагерях, иные, испытав муки ада, вернулись, иные уехали за границу.
Сейчас называть фамилий не буду, о судьбах некоторых расскажу в следующих главах.
Иных арестовывали только за титул. Вот Авенир Вадбольский восторженный, писавший стихи юноша — принадлежал к одному из самых захудалых княжеских родов — Белозерских Рюриковичей. Вряд ли его отец дослужился до армейского офицера и вряд ли имел хоть мелкое поместье, но он передал свой титул сыну, который за этот титул и пострадал.
Но были титулованные, которые продолжали жить вполне благополучно. Почему уцелел Николай Шереметев — я еще буду рассказывать. Уцелели все графы Толстые — родственники и не родственники великого писателя. Уцелели, но не все, кто избегал многолюдных балов и пиров и не знался с иностранцами. Мой дядя Владимир Владимирович Голицын ни разу не арестовывался, не сидел профессор Московского университета граф Николай Алексеевич Бобринский, но в самые страшные тридцатые годы он отсиживался в Ташкенте. Не сидел живший в Тбилиси двоюродный брат Гудовичей Василий Алексеевич Голицын, но там хватало сажать своих грузинских князей. Уцелел князь Владимир Николаевич Долгоруков; он стал писателем, начал печататься под псевдонимом Владимир Владимиров, ему покровительтвовал Горький, вышли его книги из серии ЖЗЛ о капитане Куке, еще о ком-то; а после смерти Горького он попал в так называемый "черный список", как Булгаков, писал "в стол", а зарабатывал на жизнь, печатая на машинке произведения своих друзей. Только к старости, когда "черный список" был аннулирован, он снова стал печататься и выпустил в Детгизе два очень хороших исторических романа. Уцелел и представитель старого дворянского рода Юша Самарин — отчасти потому, что вовремя уехал из Москвы.
Ну, довольно затрагивать эту кровоточащую тему, без которой в будущем не обойдется ни один добросовестный русский писатель, кто решится описывать жизнь нашей страны в двадцатом веке…
Дня через два после бала мать повела меня в школу № 11 имени Льва Толстого Хамовнического района — сокращенно Хамрайон, которая до революции называлась Алферовской женской гимназией. Помещалась она в 7-м Ростовском переулке близ Плющихи.
Я поступал в ту самую гимназию, в которой до меня учились мои старшие сестры. Они оставили после себя самую хорошую память и по учению и по поведению, но когда я шел на экзамены, то и не подозревал, как мне повезет благодаря сестрам. Шагал я опустив голову, точно на заклание, и все повторял про себя:
— Пророк Наум, наставь на ум.
Вообще-то я был хорошо подготовлен по русскому языку, по истории, по географии, по языкам французскому и немецкому. Даже если бы мои сестры учились в других учебных заведениях, все равно я выдержал бы экзамены успешно. А тут учительницы сразу начинали радостно вспоминать — кто Лину, кто Соню, расхваливать их, спрашивать, что они сейчас делают, потом спохватывались, задавали мне два-три вопроса и отпускали. Осечка произошла с природоведением, вернее, с анатомией человека, которую я вообще не проходил. Я ответил, что у человека двадцать ребер и соединяются они как сзади, так и спереди с помощью двух позвоночников. А на вопрос учительницы, каких двух видов бывает человеческая кровь, я ответил, что черная и праведная. Когда же удивленная учительница потребовала объяснений, я патетически продекламировал:
И вам не смыть своею черной кровью
Поэта праведную кровь.
По природоведению я был принят условно, с тем чтобы через месяц вторично сдать экзамен, что я и выполнил.
Предстоял последний экзамен по арифметике. Ужас охватил меня. Учитель-то был, оказывается, новый, только в том году поступивший и, значит, не знавший моих сестер.
И он прошел мимо меня — высокий, несгибающийся, в свирепых очках, с маленькой козлиной бородкой на узком лице. Я его сравнил с палачом. В класс по очереди входили его жертвы — мальчики и девочки. Едва ступая, я вошел через роковую дверь и положил на столик свой экзаменационный листок.
— Садитесь, — не глядя на меня, произнес грозный математик.
Я сел на кончик стула. Он прочел листок и сразу взглянул на меня. Я готов был провалиться в преисподнюю. Но он задал мне такой вопрос, какой я никак не ожидал. И я тут же понял, что спасен.
— Скажите, пожалуйста, что — Владимир Голицын, который учился в гимназии на Староконюшенном, вам не родственник?
— Он мой старший брат! — воскликнул я, ликуя.
— Хороший был юноша, хотя с математикой порой не ладил и по поведению не всегда… А скажите, пожалуйста, где он сейчас и что он делает?
И тут я увидел, что очки экзаменатора вовсе не свирепые, наоборот поблескивают доброжелательными зайчиками.
Я сел на своего резвого конька и без запинки помчался рассказывать какой мой брат талантливый художник, как он путешествовал по северным морям, как строил корабль «Персей», упомянул о малице и о шекльтонах.
Учитель — его звали Андрей Константинович Исаков — изредка вставлял:
— Как интересно! Как интересно!
Только было я собрался рассказывать о предстоящей женитьбе Владимира, как в класс вошла учительница.
— Андрей Константинович, вы совсем замучили мальчика, — сказала она. Там целая очередь, мамы волнуются.
— Да, да, — спохватился он, — задам последний вопрос. — И, обернувшись ко мне, он спросил: — Дайте, пожалуйста, четкое определение, что такое составные именованные числа?
Я как раз только что это повторил и потому отрапортовал без запинки.
— Очень хорошо! — сказал учитель и поставил закорючку в экзаменационном листке.
Я выбежал и, не стесняясь многих тетей, мальчиков и девочек, подскочил к матери и крикнул нарочно громко:
— Выдержал!
Так я стал ежедневно ходить пешком со Спиридоновки на Плющиху. Конец был порядочный. По Садовому кольцу, где двигался трамвай «Б», большую часть пути я мог бы проезжать, но мать мне сказала, что денег у нас очень мало, а пешком ходить полезно, к тому же мы вот-вот должны переехать на новую квартиру, от которой до гимназии будет совсем близко.
Я не оговорился, написав слово «гимназия» вместо слова «школа». Все так называли то учебное заведение, в котором я начал учиться. Когда меня спрашивали, где я учусь, я неизменно гордо отвечал: в женской гимназии!
Еще до революции Алферовская гимназия славилась в Москве как одна из лучших; там обучались дочери состоятельных родителей, учились не только мои сестры, но и наши троюродные — три девочки Гагарины, а также дочери Шаляпина, дочери Нестерова, Марина Цветаева.
Славилась гимназия своими учителями. Ученики их не только любили и уважали, а боготворили. Много лет прошло с тех пор, как я кончил гимназию, а всегда с благодарностью вспоминаю своих учителей и учительниц. Все свое время, все силы, всю энергию они отдавали детям, стремились воспитать просто хороших людей.
Ольга Николаевна Маслова, учительница русского языка — очень некрасивая, с чеховским пенсне на сморщенном лице, с непомерно развитой нижней челюстью. Она ежедневно ходила пешком с Антипьевского переулка, шагала по-мужски крупным шагом, ее высокую прическу прикрывала старомодная шляпка с перьями. Когда она шла, к ней присоединялись дети, еще и еще, она им что-то рассказывала по пути, наконец толпой входили в гимназию. Она снимала старенькое пальто и оказывалась в "старомодном ветхом шушуне" с раструбами на рукавах. В моем классе она не преподавала, но если кто-либо из учителей заболевал, она его заменяла и целый урок о чем-то рассказывала. И сейчас я помню ее лекцию о Метерлинке. Благодаря ей я хорошо знаю и люблю его творчество.
Три сестры Золотаревы — Маргарита, Лидия и Людмила Ивановны. Первая была начальницей, когда я поступил в гимназию, и режиссером тех спектаклей, в которых я участвовал, вторая преподавала у нас рисование и постоянно меня расхваливала, третья учила в младших классах, и я ее почти не знал.
Антонина Николаевна Пашкова тоже занималась с маленькими. Она была тем, что сейчас называют замдиректора по воспитательной части, жила в самой гимназии во втором этаже и постоянно со мной разговаривала о моих сестрах, чему я очень гордился.
Елена Егоровна Беккер, учительница географии, — очень умная, живая, интересная немка с длинным носом, отчего на нее постоянно рисовали карикатуры. Она тоже со мной часто разговаривала. И тоже жила в гимназии.
Юлия Федоровна Гертнер, учительница немецкого языка, — очень строгая, все ее боялись, но одновременно и любили.
Были учителя, которые, как, например, Андрей Константинович, поступили недавно, но основной костяк преподавателей являлся алферовским, они хорошо знали и боготворили основателей гимназии — Александру Самсоновну и ее мужа Александра Даниловича Алферовых. Она была начальницей, он — учителем литературы. И этот костяк преподавателей, из коих многие молодые сами кончали Алферовскую гимназию, во всем стремился следовать тем заветам и тем принципам, которые выработали оба супруга.
Сейчас в педагогических трудах их имена не упоминаются, так же как забыта деятельность крупнейшего русского педагога Василия Порфириевича Вахтерова (1853–1924), долголетнего председателя Российского союза учителей и автора нескольких хрестоматий и учебников. В свое время на приглашение Луначарского работать в Наркомпросе он ответил, что не может сидеть за одним столом с теми, у кого "руки в крови".
Когда Вахтеров думал о крови, он, наверное, вспоминал своих ближайших сподвижников по преподавательскому поприщу — супругов Алферовых. Зимой 1918/19 года за ними пришли и увели под конвоем. А несколько дней спустя ошеломленные москвичи прочли в газетах их фамилии в списке расстрелянных. Без следствия! Без суда! В том списке значились и другие представители московской интеллигенции. Но прошло несколько лет имена тех погибших потускнели, а ореол мученичества вокруг Александры Самсоновны и Александра Даниловича продолжал светить кровавым светом в стенах основанной ими гимназии. Их дух словно витал по классам, по коридорам, по залу. И ученики, подобно мне явившиеся в это здание уже после их смерти, от своих старших сестер твердо усвоили, какими благородными людьми были оба безвинно погибших. Мальчики и девочки потихоньку передавали свое преклонение перед их памятью тем своим одноклассникам, которые попали в гимназию, потому что жили недалеко*.[12]
И это преклонение, и эта боль от сознания, что погибли ни за что ставшие легендарными замечательные педагоги, прошли через все мои годы учения. Их смерть сплачивала между собой в более поздние времена бывших учеников. И когда, может быть даже полвека спустя, я встречался с теми, кто учился в Алферовской гимназии, старше или моложе меня, то невольно в моем сердце возникало особенно теплое чувство к ее основателям. И, наверное, не случайно среди бывших алферовцев разных поколений так много оказалось тех, кто побывал в лагерях и кто там погиб.
Была еще причина, почему в стенах гимназии царил крамольный, с точки зрения Советской власти, дух. Скаутское движение в России началось незадолго до германской войны. Оно перешагнуло через революцию и привлекло подростков своей романтикой, романтичными названиями подразделений, знаками, нашивками, формой одежды — куртки цвета хаки с карманами, короткие штаны, голые коленки, широкополые шляпы. В Алферовской гимназии был отряд скаутов, собиравшийся на спортивные сборы.
Я тоже должен был стать скаутом, но не успел. В год моего поступления в гимназию власти разогнали школьные скаутские организации под предлогом, что они буржуазные. Старшие скауты были глубоко возмущены этим запретом, они знали правила скаутов: делать добро, помогать нуждающимся, закалять свой организм, устраивать интересные сборы с полувоенными играми и упражнениями.
— Какая же наша организация буржуазная! — с негодованием доказывали они. — Мы и здороваемся левыми руками, потому что наши правые трудятся.
Стали собираться тайно. Где-то в лесу, по Казанской дороге, однажды собралось несколько сот скаутов — юношей, девушек, мальчиков. И попали организаторы сборища, а также ребята постарше в тюрьму. Среди них были старшие братья моих одноклассников Пети Бурмана и Васи Ганешина. На допросах все они вели себя мужественно, никто не предал других. Многие получили разные сроки. Сколько их было? Одни говорили — около ста, другие утверждали — четыреста.
Наверное, не более десяти дней я ходил на 7-й Ростовский со Спиридоновки. Мы переехали по адресу: Еропкинский переулок, 16, квартира 5, заняли пять комнат плюс прихожая, плюс проходная на третьем этаже, на черном ходу.
Квартира эта принадлежала весьма почтенному московскому интеллигенту, директору музея Изобразительных искусств имени Александра III Владимиру Егоровичу Гиацинтову, который получал казенную квартиру при музее, а эту освобождал и нам ее попросту продавал.
Сейчас подобные сделки покажутся явно незаконными, а тогда жизнь в нашей стране еще не была столь регламентирована всевозможными инструкциями и запретами, квартиры покупали все те, у кого были средства, и такие покупки считались вполне естественными.
Денег у нас не было, но в чемоданчике береглось наследство, доставшееся моему отцу от его двоюродной сестры тети Нади Голицыной, — диадема эмира Бухарского, нитки жемчуга и т. д. Не все содержимое чемоданчика пошло на уплату за квартиру, часть оставили про черный день. Как бы то ни было, а семья почтенного Владимира Егоровича — его жена, его зять художник Михаил Семенович Родионов, две девочки внучки — Елена и Софья и младшая дочь, тогда незамужняя, будущая народная артистка СССР, Софья Владимировна Гиацинтова съехали со всей своей мебелью, а мы вселились на их место.
Бывший повар дедушки и бабушки Михаил Миронович Крючков с женой Пелагеей Трофимовной сумели сберечь на прежней нашей квартире (Георгиевский переулок, 14) часть мебели — обеденный стол, стулья и столики из столовой, желтую мебель гостиной и несколько картин, в том числе школы Рембрандта "Обрезание Господне". Все это было перевезено на нашу новую квартиру.