ПИШУ ДМИТРИЮ АЛЕКСАНДРОВИЧУ БЛОКУ 7 глава




 

Неведомая поэтесса – если только она была не мифом, созданным Глебом, не ширмой для его собственных поэтических и музыкальных опусов, – загадочная поэтесса имела, кажется, единственный критерий ценности для всего на свете: рифму. Все, что было лишено рифмы, теряло для нее смысл. Даже история.

 

А чем истории хвалиться?!

Пустою чередой событий,

имен и дат, уменьем длиться

и помнить судьбы тех и лица,

кого в свою взяла обитель.

Еще хвалиться может ритмом,

лишенным смысла, то есть рифмы.

Бессмысленными мятежами.

И ненадежными щитами.

И между веками веками

непросыхавшими слезами.

И Избавителями теми,

которые на вид без тени

сомненья или сожаленья –

по сути дела же – в смущенье

предоставляли избавленье

толпе, просившей не прощенья

и не спасенья во Христе,

а смерти на Его кресте.

 

Кто бы ни сочинил эти вирши, они задевают меня за живое. В них есть какой‑то секрет. Вернее, не секрет, а именно тайна, таинственность. Чувство движется порывисто, делает непредсказуемые зигзаги – но веришь в его искренность, веришь, что это не ради эффекта. Пишущий вслушивается в неясный зов – и пытается передать его человеческими словами. У Павла Пахомыча есть такая запись‑виньетка: «Одни певцы поют, другие – выступают. Огромная разница». Глеб – с гитарой или без – всегда «поет».

 

И в этот раз зима была пустая.

Такая, как всегда. Хотя терзала

глаза мои снежинок новых стая

и вздохи новые из горла исторгала.

 

Как в прошлый раз, осталась волосинка

до помешательства. Уберегла картинка,

случайно высунувшаяся из колоды, –

цвет желтого песка, былые годы.

 

Мы привезли Марика в эту страну девятилетним, и он быстро стал терять русский язык. Хорошенькую судьбу я себе устроила: жить в семье с двумя мужчинами, для которых русский язык – не родной. Я не могу с ними поделиться своими главными радостями и огорчениями, лингвистическими находками, синтаксическими утратами. А с Глебом и Павлом Пахомычем мы можем часами перебирать и смаковать прочитанное. Додик иногда ревнует не на шутку. «Ты больше времени проводишь с каким‑нибудь Григоровичем, чем со мной. Вот однажды напьюсь для храбрости и выгоню всю толпу твоих нахальных классиков на лестницу, на улицу, в подвал».

 

Но с белых стен убогого квадрата

мне и весной мерещится утрата

в глазах людей на пожелтевших снимках…

Боюсь – теперь исчезнет волосинка.

 

Боюсь, терпение – несносная поклажа,

когда, уйдя из времени, парим мы

в безвременье. И векам, глаза страже,

не удержать слезу – предвестье рифмы.

 

Глеб читал‑напевал минут сорок. Потом неожиданно прикрыл струны ладонью, встал, поклонился.

Ему похлопали.

Я хотела подойти и сказать ему, что сегодня все было очень, очень хорошо – и стихи, и исполнение. И что главное: в этих строчках всплывает что‑то такое, что абсолютно не вместилось бы в обыденную речь. Они высвечивают какую‑то глубинную душевную долину, как некий поэтико‑рентгеновский луч. Но пока я пробиралась между спинками стульев и коленями слушателей, Глеб внезапно исчез. Просто растворился. С ним такое случалось и раньше. После выступления должен побыть один. Я его понимаю.

В комнате снова посветлело, но публика не расходилась. К нам подошла худенькая женщина в брючном костюме и пестрой косынке, повязанной как пионерский галстук. Вглядываясь в меня чуть виновато, но в то же время пытливо, она то ли спросила, то ли объявила самой себе:

– Вы – Светлана Денисьева.

– Да. А вы, простите?.. Были моей студенткой?.. У меня ужасно плохая память на лица.

– Нет, мы с вами не встречались. Я узнала вас по фотографиям.

Она улыбалась чуть снисходительно, тонкие пальцы уверенно сжимали ремешок сумки, висевшей на плече. На вид ей было лет тридцать пять. Лицо без морщин, но какое‑то истончившееся.

– И где же вам попались мои фотографии? В журнале «Тайм» про меня последнее время не писали. В чьем‑то семейном альбоме?

– Нет, не в альбоме. Глеб прячет их у себя в комнате, в платяном шкафу. Но не очень надежно. Мне нужно было сдать его костюм в химчистку – они и посыпались. Вы там всегда на улице, всегда одна. Покупаете булочку с сосиской, входите в автобус, звоните по телефону, раскрываете зонтик. На обороте – ваше имя и дата.

Я почувствовала, как жар заливает мне щеки, выдавливает слезы из глаз. С трудом могла пробормотать:

– Да, он говорил, что увлекается фотографией. Он ходил на мои лекции в прошлом году, целый семестр. Там мы и познакомились. А вас как зовут?

– Галина. Но некоторые фотографии датированы позапрошлым годом. Так что он вас заприметил еще раньше. Потому и затеял эту нелепость: пойти в студенты на четвертом десятке.

Павел Пахомович сглотнул слюну, тронул меня за плечо, сказал виновато:

– Я, пожалуй, спущусь вниз, чего‑нибудь выпью в баре.

– Нет, Павел Пахомыч, нет! Галина, это Павел Пахомович, известный кинодокументалист, мой самый лучший друг. У меня от него нет секретов. Мы можем разговаривать при нем, правда ведь?

– Конечно. Я рада, что мы наконец встретились. Мне давно хотелось вас предостеречь. Но я не знала, как это сделать потактичнее.

– Предостеречь? От чего?

Последний раз я впадала в такую панику, когда сдавала экзамен на вождение. В какой‑то момент я точно поняла, что не помню, где у меня педаль газа, а где – тормоз. Легко могла влепить себя и полицейскую тетку в бетонную стену.

– Видите ли, теперь уже ясно, что у Глеба это настоящая мания. До вас он выслеживал одну американку. Она очень влиятельный адвокат, он увидел по телевизору, как она защищала заботливую бабульку. Помните, ту, которая наняла убийц, чтобы покончить с родным зятем. Бабульке казалось, что зять неправильно воспитывает ее внуков. Можно ли такое стерпеть? Глеб был зачарован этой адвокатессой, стал ходить в суд на ее процессы. И потом все то же: фотографирование, письма, непрошеные подарки. Я так боялась, что она подаст на него жалобу в полицию. Законы против этого наваждения очень расплывчаты. Но уж она‑то сумела бы повернуть так, чтобы его засадили за решетку. Так что когда появились вы, я даже испытала облегчение. Ведь вы не станете подавать на него в суд, правда?

– В суд? Боже мой – с чего вдруг? У нас нормальные приятельские отношения, он не делает ничего плохого. Мне очень понравились стихи, которые он исполнял сегодня.

– Да‑да, переводы, конечно… А все эти снимки, которые он делает без вашего разрешения, – от них ведь никакого вреда. Но все же, мне сейчас пришло в голову… Это может показаться смешно… Раз уж у нас в доме так много ваших фотографий, пусть и у вас будет хоть одна наша…

Она сняла сумку с плеча, щелкнула замком.

– Вот, смотрите: это наша Катя, ей уже десять. Рядом с ней – Рома, будущий великий бейсболист. Бита у него особенная, с автографом какой‑то бейсбольной знаменитости. А младший, Толик, – у Глеба на руках. Из‑за детей мне трудно вырываться из дому по вечерам, но уж сегодня, ради такого случая, наняла бебиситера. Ой, что же это я! Обещала ей отпустить в девять, а сама… Надо бежать домой. Всего доброго. Рада была познакомиться. Звоните, если что…

Я тупо улыбалась, кивала, жала ей руку. Она спускалась по лестнице, не оглядываясь, но приветливо махала ладошкой над головой. Детские лица глядели на меня с фотографии. Павел Пахомыч взял меня за плечи, чуть встряхнул.

– Что делать, Пал Пахомыч, а? Что мне делать‑то теперь?

– Если по правде… Нужно кончать, золотко мое, подвести черту. Я слыхал про таких следопытов – опасное это дело. Непредсказуемое. Если что не по нему, он ведь и за пистолет может схватиться. А тут еще детки эти. Съемка затянулась, сюжет исчерпан, пленка подошла к концу.

– Но что я ему‑то скажу?

– Только не говори, что ты с женой встретилась. А то он может на ней отыграться. И тогда уж точно под суд пойдет.

В такси я все же расплакалась, уткнулась носом в плечо Пал Пахомычу. Он гладил меня по волосам, обещал, что все заживет, все к лучшему. Наш маленький праздник, который мы безмолвно обещали друг другу сегодня, так же тихо и безмолвно рассыпался, таял в пролетающих огнях реклам.

Все же, прощаясь, он пробормотал: «Ты всегда просишь, так я уж захватил на всякий случай» – и сунул мне в руку несколько сложенных листков. Такой вот незаслуженный подарок.

Придя домой, я согрела себе травяного чая, нырнула под одеяло, стала читать. И постепенно моя паника таяла, страх мельчал, стыд бледнел. Эти виньетки всегда безотказно уносят меня прочь от себя единственной. Уж сколько раз они помогали мне – помогли и сегодня.

 

ИЗ МАШИНКИ П. П.

Глубоко в трюмах корабля есть люк, который называется кингстон. Это далеко не самый важный судовой узел. Но если его открыть, корабль пойдет на дно.

Глубоко‑глубоко в трюмах сознания каждый из нас хранит, замирая от стыда и страха, какую‑нибудь тайну. Это тоже не самая главная и последняя правда про нас. Но если она откроется, мы погибнем.

 

Запоздалая стрела скорби все же нашла его в шестьдесят лет и сразила.

 

Никто не требует и не ждет от человека, чтобы он наслаждался изо дня в день одной и той же едой, одной и той же книгой, симфонией, пейзажем. Но наслаждаться одним и тем же партнером в супружестве считается нашей пожизненной священной обязанностью. Хотя среди священных персонажей мировой истории, которым мы поклоняемся, едва ли найдется один из ста, кто сумел бы исполнить ее.

 

Невнятен язык пророка, таинственно загадочен. Именно поэтому тысячи рифмующих имитаторов сегодня так тянутся к поэтической невнятице – хотят прикинуться пророками.

 

Мы «любить умеем только мертвых» – и это потому, что смерть выбивает их из состязания с нами и мы теперь спокойно – то есть с надеждой на успех – можем начать состязаться друг с другом в несложном деле поклонения умершим.

 

Чужая беда воет сиреной под моим окном.

 

Христианство открыло женщине путь к Богу, оно завоевывало мир через женские сердца, оно возвело женщину в Божеский сан, оно стало в огромной степени женской религией. Именно поэтому оно бывает часто таким наивно жестоким.

 

Главное украшение человека – его завтрашний день. Это некий нераспустившийся цветок, полный надежд, мечтаний, свершений. Поэтому‑то дети, у которых так много завтрашних дней, пленяют нас безотказно. И наоборот, старики, умирающие, приговоренные, внушают только безнадежную тоску.

 

Только страх смерти придает цену всем нашим жертвам в этой жизни. Если б Господь избавил нас от страха смерти, все, что мы делаем здесь, мгновенно опошлилось бы.

 

Как ни ужасна война, она все же остается последним спасением и защитой от рабства. Только нужда в хороших солдатах способна удержать всесильного правителя от того, чтобы превратить своих подданных поголовно в рабов.

 

Верующий в Творца! Как смеешь ты унижать Господа, заявляя, что Он перестал творить? Как смеешь ты отрицать Его роль в эволюции?

 

Несчастная женщина безотказно вызывает в добром мужчине желание помочь, спасти, оберечь. Не потому ли женщина так часто принимает позу несчастья? Но добрых мужчин на свете все меньше, и женщины остаются в позе несчастья на всю жизнь.

 

Спрашиваете, чем животные лучше человека? А вот хоть этим: у них никакой самец не может изнасиловать самку. У нее каждый год остается право выбрать самца, с которым она готова продолжить род. И лишь у людей самец пытается оспорить судейскую роль женщины в этом важнейшем деле и может наброситься на нее с ножом или кулаками, когда она предпочтет ему другого.

 

Евангелие не сохранило нам имени человека, который озаботился тем, чтобы у собравшихся послушать Христа были хотя бы те пять хлебов и две рыбы, которые Сын Божий затем так удачно разделил на 5000 паек.

 

Непостижимость Я.

 

Какую свободу дает нелюбовь! И какое это рабство, какая зависимость – любить кого‑нибудь или что‑нибудь. Немудрено, что на свете все больше нелюбви, а любви – все меньше и меньше.

 

Надо только помнить, что ни одно мгновение никуда не улетает. Что каждое остается запечатленным на пленке Всевышнего навеки. Тогда станет легче верить и надеяться и труднее – гадить, мучить, предавать.

 

Желание докричаться – но до кого? Не до того ли, кто так же надсадно и безнадежно кричит рядом с тобой?

 

 

ДИПЛОМНИЦА ЛАРИСА

 

Конечно, я сама была во всем виновата. Зачем мне нужно было приглашать Ларису к нам домой? Руководить ее дипломной работой я вполне могла в институте – вечерами там всегда было легко найти свободную аудиторию. Так нет же, материнский инстинкт брал свое: девочка живет в общежитии, вдали от домашнего тепла, надо ее подкормить, приласкать, обогреть.

Хотя насчет «подкормить» – это было последнее, в чем Лариса нуждалась. Она распирала свои платья и блузки, как крепкая дынька, пухлая складочка на шее круглилась при каждом повороте головы. Стоило ей остановиться в коридоре института, как неведомо откуда налетал рой поклонников – словно птицы на созревший подсолнух. Ее черные ресницы хлопали направо и налево, казалось, что от них начинал идти заметный ветерок. Никакому котенку не удалось бы так естественно принимать позу приветливой беспомощности. Но многие сокурсники уже испытали на себе и острые коготки.

Моим заботам ее поручил сам завкафедрой – иначе я бы ни за что не согласилась. Лариса увлекалась новомодными течениями в литературоведении, обещавшими раскрыть тайну поэзии путем правильного подсчета слов и слогов. А я тогда как‑то злонамеренно и безнадежно пыталась игнорировать это поветрие, отсидеться в старомодном блиндаже. Идея ее дипломной работы сводилась к тому, что она возьмет собрание стихотворений Лермонтова и пойдет от стиха к стиху, подсчитывая число положительных и отрицательных эмоций в каждом. Строчки с положительными она подчеркивала красным, с отрицательными – синим. В результате должна была получиться графическая кривая, отражающая изменения эмоционального настроя поэта в течение его короткой творческой жизни. По принятому у новаторов этикету предмет своего исследования она называла не по фамилии, даже не по имени и отчеству, а по инициалам – МЮЛ. Мы садились рядом, и я начинала проверять очередную порцию ее подсчетов.

– Лариса, почему в стихотворении «Одиночество» вот эти две строчки вы подчеркнули красным?

– Ну как же: и в той, и в другой есть слово «веселье», «веселиться».

– Но погодите – разве не должны мы брать слова в контексте? Каков контекст первого «веселья»? «Делить веселье – все готовы: никто не хочет грусть делить». Не очень‑то радостное заявление.

– Там, где «грусть», я подчеркнула синим.

– А вторая красная черта? «И будут (я уверен в том) / О смерти больше веселиться, / Чем о рождении моем». Вам действительно кажется, что здесь мы имеем дело с положительной эмоцией?

– Видите ли, семиотика учит нас, что слова часто выбираются поэтом подсознательно, они несут знаковую нагрузку независимо от контекста. В стихотворении получилось шесть синих строчек и только две красных, что ясно показывает общий отрицательный настрой МЮЛа.

– …Лариса, почему «Как часто пестрою толпою окружен» – красным?

– Ну как же: нарядная, праздничная толпа, встречают Новый год. Сказано ведь дальше: «При шуме музыки и пляски».

– Но ведь это рифмуется с «Приличьем стянутые маски».

– Может быть, это просто маскарадные маски?

– Не думаю. И в конце опять наше любимое слово – «веселье». Оно безотказно требует красной черты – так?

– Где это? А, конечно. «О как мне хочется смутить веселость их» – МЮЛ с радостью предвкушает, как бросит им в лицо «железный стих». Но «облитый горечью и злостью» – это уже синим.

Лариса, если хотела, могла быть тихо упрямой и все поворачивать по‑своему. Вскоре я перестала ей перечить и просто пользовалась случаем, чтобы снова и снова окунаться в колдовские волны лермонтовских стихов.

 

Я не хочу, чтоб свет узнал

Мою таинственную повесть;

Как я любил, за что страдал,

Тому судья лишь Бог да совесть!..

 

Им сердце в чувствах даст отчет,

У них попросит сожаленья;

И пусть меня накажет Тот,

Кто изобрел мои мученья.

 

Когда дошло до составления графика, конечно, оказалось, что синие точки легли намного выше красных. Но как соединять их? Ломаной кривой или плавной? Наверное, есть какие‑то правила? Пришлось призвать из соседней комнаты профессионального математика.

Додик появился в своем сине‑печальном тренировочном костюме, все такой же высокий и немного нездешний, как и восемь лет назад. Мой царь Давид, мой витязь без тигровой шкуры, мой кавказский сыроед! Ресницы дипломницы Ларисы немедленно начали гнать ветер, как самолетный пропеллер. И ветер достиг цели – крылышки ветряной мельницы моего рыцаря стронулись с места, завертелись в ответ. Чуть шире улыбка, чуть короче паузы между словами, чуть оживленнее игра пальцев, чуть выше взлет удивленных век. Уж эти‑то знаки я способна различать без всякой семиотики.

За чаем мы расспрашивали Ларису о семье, о родителях. Да, они оба врачи, работают в железнодорожной больнице провинциального города. Отец, придя домой после операции, иногда сажал ее перед собой, как анатомический манекен, и задумчиво начинал ощупывать то место на шее, на плече, на колене, которое сегодня попало ему под скальпель. «Так… всё правильно… всё на месте…» – бормотал он. Но бывали случаи, когда какая‑нибудь жилочка в шее дочери не совпадала с его представлениями об устройстве нашего тела, и он выговаривал себе за ошибку, обзывал дураком и даже похуже. Специальностью матери была кардиология, хотя часто ей приходилось выступать и в роли доморощенного психолога, то есть пытаться понять: действительно ли у этого сцепщика, машиниста, проводника такие адские боли в грудной клетке, или он просто пытается выманить из ее стеклянного шкафчика заветную порцию морфия?

Родители, как водится, мечтали, чтобы она пошла по их стопам, но она и слышать не хотела. Только литература! Уже в восьмом классе у нее было собрание толстых блокнотов, в которые она выписывала цитаты из прочитанных книг и стихов. Ее первый роман разгорелся с мальчиком, который знал наизусть всего «Бориса Годунова»! Но потом выяснилось, что для него HAH (H. А. Некрасов) выше, чем ААБ (А. А. Блок), и с любовью было покончено. Рассказывая, она потешно копировала свое детское презрение – головка откинута назад, взгляд из‑под ветреных ресниц сверлит с недостижимого высока, судейский перст указывает отвергнутому на дверь.

 

О, как же их много – этих неуловимых примет, по которым мы узнаем, что у нашего супруга завелась волнующая тайна. Вот зазвонил телефон, ты слышишь в соседней комнате громкое «алё» – и вдруг голос его спадает на невнятный бубнеж, на шепот, пропадает совсем. Вот начинаются непредвиденные заседания кафедры, консультации в институте на другом конце города, занятия с вечерниками. Да, он помнит, что обещал Марику сводить его на день рождения к однокласснику. Но не мог же он знать заранее, что именно в этот день в город заявится проездом из Москвы профессор, работающий над теми же тайнами теории множеств, что и он. Им просто необходимо встретиться. То секретарша на кафедре обронит мимоходом: «Видела вчера на улице твоего Додика – вот с таким букетом ландышей! С чем поздравлял?»

Пикантность моей ситуации заключалась в том, что мне был виден – открыт – и другой конец этих романтических качелей. В походке Ларисы появилась какая‑то летучесть, в улыбке – таинственность, во взгляде – нетерпеливая готовность устремиться в небо, в потолок, в облака. Теперь она проходила сквозь толпу поклонников, едва замечая их, едва удостаивая кивком. На лекциях и семинарах что‑то рисовала в конспектах, вздыхала, на вопросы отвечала невпопад. В одежде стали мелькать предметы, добыть которые можно было только в комиссионке. Откуда она доставала деньги? Экономила на еде? Во всяком случае, если раньше при взгляде на нее вспоминались натурщицы Рубенса и Энгра, то теперь она явно перемещалась в категории Кранаха, Мане, Пармиджанино. Меня она не то чтобы избегала, но как‑то все чаще находила предлоги откладывать наши занятия.

Ну а я? Вознегодовала, испугалась, приревновала, затосковала? Ломала голову над тем, как разлучить влюбленных? Пыталась очернить их в глазах друг друга? Кинулась в парикмахерские, к портнихам, к косметичкам – в безнадежной попытке сравняться с соперницей на десять лет моложе меня?

Да ничего подобного.

Неисправимая извращенка, клейменая нарушительница многих табу – я любовалась обоими. Их свечка горела так ярко, так искренне, так неосторожно. Какие‑то смутные фантазии рождались в моей голове, какой‑то бред, навеянный письмами юной Натали Герцен: «…Я бы жила с вами, я бы любила ее, была бы сестрою ее, другом… внутри была бы твоя…» Могла ведь библейская Рахиль щедро предложить Иакову свою служанку и потом принимать рожденных ею детей «в свой подол». Почему же я не могу последовать ее примеру и уступить мужу свою студентку?

Потом я выдергивала себя из литературных облаков на землю, усаживала на стул и учиняла допрос с пристрастием: «Ты хочешь потерять своего мужа? – Нет, ни за что на свете. – Ты знаешь, что он не примет, не пойдет ни на какие твои извращенные треугольные варианты? – Знаю. Да еще обольет своим кавказским презрением, если я только заикнусь. – Но ты ведь не веришь, не надеешься, что он сможет всю оставшуюся жизнь прожить, ни в кого не влюбляясь? – Не верю, не надеюсь. – Ты понимаешь, что, по его правильным взглядам, все решается очень просто: если ты полюбил другую, ты разводишься с женой и женишься на возлюбленной? – Да, это так. Но ведь после этого через месяц‑другой их свечка догорит и она первая бросит его. Они оба верят в эту догму – что свеча любви‑влюбленности должна гореть до конца жизни, а иначе – грош ей цена. – Конечно, ему страшно будет потерять сына. Но ведь пока возлюбленная недостижима, страсть к ней может свести с ума. – Что же делать? – Ты, с твоим опытом, должна бы знать. – Нет, я ничего не могу придумать. – Рискни. – Что ты имеешь в виду? – Оставь их вдвоем. Уезжай куда‑нибудь на месяц. Сделай ее достижимой. – Вот прямо так? По холодному расчету? – Да, прямо так. Когда она будет у него рядом, без преград, он уже через неделю увидит, сколько в ней смешного, детского. Ты же знаешь своего Додика: с его чувством иронии он может любить только взрослых женщин».

Не помню, сколько дней длился этот допрос‑диалог. Но в конце концов я дала себя уговорить. И как‑то быстро судьба стала подыгрывать моей циничной половине, удачно сочинять нужные события. Вдруг позвонила подруга Валя и заявила, что ей на работе, на киностудии, предлагают путевку в дом отдыха, но только в комнату на двоих. А ей очень‑очень хочется, просто нужно поехать без мужа. Не соглашусь ли я занять вторую кровать? Да, можно и с ребенком, в каникулы многие привозят детей, для них ставят раскладушки. Комната большая, с отдельной ванной. Это не просто дом отдыха, а шикарный – для кинематографистов. В Прибалтике, ночь езды на поезде. Соглашайся, а?

Валя работала редактором в цехе дублирования фильмов. Не очень высокий пост, но именно от нее зависело, кого из актеров пригласить на озвучивание, дать подзаработать. В том году она взяла под покровительство некоего Вениамина – уж такого талантливого, такого обаяшку, но до сих пор недооцененного. И как раз ему досталась путевка в этот Дом творчества на весь январь. Летом туда наезжают шишки и знаменитости, а зимой может пролезть всякая шушера вроде нас. Моя приятельница заведует путевками, устроит и для тебя с Мариком. И муж не будет возражать, если я там с подругой, да еще с ребенком. Так славно, так все прилично обустроится… Так что – едем?

И я согласилась. Хотя жутковато было. Помню, в школе мы играли в такую игру – «проверка дружбы». Становишься спиной к «другу», разводишь руки в стороны и падаешь навзничь. «Друг» должен в последний момент подхватить тебя за плечи над самым полом. И всегда оставался маленький шанс, что «друг» взбрыкнет почему‑то и передумает подхватывать. Хорошо, если отделаешься шишкой на затылке. А если повредишь позвоночник? Бывало и такое. Игру запрещали, но всегда находились любители острых ощущений. Только не я. Попробовала один раз с подругой Валей и сказала себе «довольно». Мне хватало настоящих страхов, в искусственных не было нужды.

Услышав о моих планах, Додик как‑то заметно разволновался. Стал расспрашивать о подробностях. Почему именно сейчас? И какое ты имеешь отношение к кино? Ах, все устраивает подруга? Эта вертихвостка Валя? А что Марик будет там делать? Играть с другими детьми? Смотреть мультфильмы? Ну да, у них должен быть там свой кинозал…

О, как я хотела сказать ему всю правду! Сознаться в своем недуге. Осмеять идола верности. Поздравить его с загоревшейся свечкой любви, пожелать удачи. Объяснить, в каком ящике чистые простыни и наволочки, в каком – глаженые пижамы и халаты. Напомнить, что водогрей в ванной капризничает – чтобы он включал сам, не доверял Ларисе. И что на завтрак она попросит один‑единственный апельсин, потому что война за стройную фигуру ведется всерьез. Так что разрешается сходить на базар, посорить урючными деньгами, закупить цветов и фруктов…

Но конечно, я ни в чем таком не созналась. Молчала, как герой‑партизан. Упирала на усталость, на мечту вырваться из городской давки и слякоти. И Додик в конце концов согласился. Даже купил Марику маленькие лыжи и пару красивых бамбуковых палок. И сам поехал с нами на поезде, а потом – на автобусе, донес чемоданы. Проверил, теплые ли батареи в комнате, не дует ли из окон. Прощаясь, целовал долго и задумчиво. Дверь за ним закрылась, но потом вдруг распахнулась снова, он быстро подошел ко мне, буркнул «не добрал» и крепко поцеловал еще раз. Наконец уехал.

 

Дом творчества стоял в сосновом лесу. Он был окружен снежными бастионами и брустверами. Дятлы, перелетая с ветки на ветку, стряхивали нам снег за шиворот, пока мы шли от жилого корпуса в столовую. Марик в первый же день подружился с двумя мальчишками за соседним столом и уговорил пожилого бородача, сидевшего там, поменяться с ним местами.

– Ой, кого мы видим! – воскликнула подруга Валя, вскочила и чмокнула подходившего бородача в щеку. – Знакомься, Светлана, это Павел Пахомович, наш лучший – да‑да, лучший! – кинодокументалист. А также мой любимый автор и спаситель. Куда вы пропали? Я вам звонила в октябре, вы так были мне нужны.

Оказалось, что Павел Пахомович тоже временами подрабатывал у Вали на дубляже – только не актером, а автором текста. Они наперебой стали объяснять мне технику своего ремесла. Вся иностранная кинолента разрезается на куски, куски склеиваются в кольца. В каждом кольце – отдельная сцена с диалогом. Перед Павлом Пахомовичем лежит русский перевод, но его нельзя использовать сразу – русские слова не совпадут с движением губ немецких, французских, американских – о, особенно американских! – актеров. Киношное кольцо начинает крутиться, Павел Пахомович всматривается в лица и пытается изменять русский текст таким образом, чтобы русские слова хотя бы приблизительно совпадали по звучанию с иностранными.

Иногда повезет, и английское «ай лав ю» своими двумя заметными «А» и «Ю» на конце совпадет с русским «й‑А в‑А‑с любл‑Ю». Но бывают такие заковыристые фразы, что Вениамин ходит перед экраном, пробует произносить варианты, предлагаемые Павлом Пахомовичем, и Валя вынуждена отвергать их один за другим.

– Губные звуки – вот чистое наказание! Когда у него в тексте так и мелькают «п», «б», «м», это настоящая головоломка. Помните, Пал Пахомыч, сколько мы промучились с этим «Майерлингом»? В том кольце, где император объясняет своему сыну, почему ему нельзя жениться на незнатной возлюбленной? «Ё чилдрен вил би Габсбурге бай блад бат бастарде!» Семь «б» в одной фразе! И лицо императора – во весь экран. Ужас!

Павел Пахомович предложил поучить Марика кататься на лыжах. Он помнил, как его учил в детстве отец. Два‑три нехитрых приема – но очень помогает поймать правильный ритм. И действительно, минут через пятнадцать Марик уже бойко катил по снежной дорожке. Мы шли за ним, тихо беседуя.

Павел Пахомович рассказывал о своей работе. Студия документальных фильмов посылает его с заданиями снимать трудовые победы. Со своей камерой он уже объездил весь Северо‑Западный край. Да, бывал даже на Кольском полуострове, на Соловецких островах, в тундре у оленеводов. Обычно его встречают как гоголевского ревизора: со страхом и подобострастием. Мало ли чего наснимает этот приезжий – а ты потом получай головомойку от начальства. Боятся объектива, как раньше боялись Ока Божия. Поневоле начинаешь важничать. Вот однажды послали его в Вологду… Вам интересно про это? О да – очень.

И он рассказывает.

Мы уходим все дальше по улице поселка.

Марик иногда наезжает лыжей на лыжу, падает. Я помогаю ему подняться, стряхиваю снег со смеющейся мордочки.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: