Это был не скандал, это было хуже. Ледовое побоище и «холодная война» в одном шейкере, коктейль «Конец Света».
Высадка в заливе Свиней.
Мать даже не вмешивалась, стояла возле фамильного косяка и траурно вздыхала.
Выглядела она хорошо. Загорело, ухоженно. Отдохнула. И вернулась, как всегда, неожиданно, без предупреждения. Вчера. Старый, наверное, знал, что она вернется, но мне ничего не сказал.
Вернулась и сразу включилась в боевые действия. Очень выразительно вздыхала.
Старый не вздыхал, хотя воздуха ему тоже не хватало. Когда орешь, воздух всегда быстро расходуется. Зато легкие упражняются. Я хотел сказать старому, что если он будет орать так ежедневно, то скоро сможет переселиться в высокогорные области Анд и вполне успешно разводить там викуний, лам и другой мелкий рогатый скот. Но не стал говорить, чего усугублять?
Я прикинул, как бы я вел себя, если бы мой отпрыск угодил в психушку. Вряд ли бы я обрадовался.
Покончив с воплями и описанием моих перспектив, старый приступил к наглядной части программы. Он взял меня за руку и отвел на второй этаж, в мою собственную комнату. Усадил перед окном. Затем вызвал экскаватор с рабочими в красных жилетах.
Экскаватор за час выковырял мою трубу, а рабочие разрезали ее автогеном на кольца, так разрезают уже ненужные подводные лодки. После чего остатки трубы были погружены на грузовик и отправлены в неизвестном направлении. Наверное, в лом. Влом.
Потом ко мне прибежала мать. Теперь уже зарыдала. Мне кажется, она зарыдала вовсе не из-за моей горькой судьбы, а из-за того, что экскаватор разворотил газон. С дорогой американской травой. Смерть травы – серьезный повод для траура. Оплакав газон, мать принялась приводить неоднократно уже приводимые примеры. Как водится, конечно. Про мальчиков из приличных семей, которые так хорошо начинали и так плохо закончили (под забором) практически только из-за того, что связались черт-те с кем.
|
Про мальчиков из очень приличных семей, которые попали в дурную компанию и пошли у нее на поводу, забросили школу и работают сейчас в тепловодоканале рядовыми слесарюгами.
Про неопытных, наивных, ничего не понимающих в жизни мальчиков из очень-очень приличных семей, у которых было будущее, у которых были перспективы и у которых теперь этого будущего больше нет, потому что всякие там непонятно какие особы вскружили им голову...
Я понял, к чему гнет мать, это меня весьма и весьма злило, я ненавидел такую вот манеру поведения, хотя никогда с ней и не встречался. Мать разыгрывала сцену «разве для этого я растила своего сыночка...».
Но я терпел.
– Связался... – Мать сделала брезгливую паузу. – С кем связался? У тебя же была нормальная, хорошая девушка. Таня Мамайкина. И учится хорошо, и на танцы бальные ездит, и вообще...
Я думал, что сейчас мать добавит, что и семья у Мамайкиной тоже порядочная, родители опять же уважаемые. Но мать удержалась. Любой глупости есть свои пределы. Даже родительской.
– Таня Мамайкина, красавица, учится хорошо...
– Она дура, – сказал я.
Мать торжествующе хлопнула в ладоши – видимо, этот мой аргумент был предусмотрен и ответ был подготовлен заранее.
– А у тебя все дураки! – сказала мать. – На кого ни погляди – у тебя все дураки! Один ты умный! Один ты! Умный – умный, а из Лицея выгнали! Ты хоть знаешь, сколько я просила, чтобы тебя оставили?! Сколько мне это стоило?! И я упросила их! Я упросила, чтобы оставили... Эта ваша Зуч... Знаешь, во сколько мне это обошлось?
|
Я не знал. Но думал, что немало. Зучиха была женщина с амбициями, Зучиха наверняка хотела... Много чего хотела, это по ее лицу было видно. Полноприводной автомобиль с салоном из кожи питона.
Мать достала платок, принялась утирать слезы. В этот момент, видимо, я должен был раскаяться до глубины души и припасть, но я не раскаялся и не припал. Мать завершила мелиорационные мероприятия и продолжила:
– У тебя же были друзья, Женя! Хорошие ребята. Интересные такие. Этот... Носов...
– Носов сволочь, – сказал я. – Настоящая сволочь. Предатель. Тварь...
– Ты посмотри, с кем связался, – мать не услышала меня, пошла по второму кругу, – с кем? Один... я не знаю даже, какой-то убогий, ненарошненький какой-то. У него даже на лице... Ну, он ладно, он еще хоть как-то учится, а эта... эта...
– Ее зовут Лара, – сказал я. Хотя мне лучше было бы все-таки молчать. Молчание – оно золото, правы были древние мудрецы.
– Лара... – охнула мать. – Ну да...
Она достала из кармана брюк бумагу, сложенную в несколько. Развернула. Это был тот самый портрет, который Шнобель нарисовал.
– Красота, – сказала мать.
И быстро, с яростью разорвала на четыре части.
Я хотел прыгнуть, но удержался. Все равно это был уже не мой портрет. Его уже видели и даже трогали.
Мать привела рисунок к состоянию невосстановимости и спрятала обрывки в карман.
– Она вообще неизвестно кто! – фыркнула родительница. – Приблудная. Больше чем уверена, это она все это придумала. Этот поход. Эти леса... чего в лесу весной делать?!
|
– Майских жуков собирать, – огрызнулся я.
– Каких еще жуков?
– Черноморов и красноморов. И еще золотых.
– Тоже мне, дети, – хмыкнула мать. – Детишечки. Какие жуки? Зачем кому-то жуки? Что ты мне врешь? Такие лопухи, как вы с этим Гобзиковым...
– Он Егор, – поправил я. – А Носов сволочь...
– Такие лопухи не могли этого придумать! Отправиться искать старый самолет... Вы же могли подорваться на минах!
Это я дурак в очередной раз. Пока ехали с отцом от психушки до дому, я сболтнул. Старый не баран, его сказочкой про жуков пробить тяжело, я ему сказал, что мы хотели старый самолет найти. Будто бы здесь лежит сбитый самолет. Глупо. Но правду все равно никак не сказать.
– Да нет там никаких мин... – буркнул я. – И вообще там нет ничего, мы ошиблись.
– Теперь уже все равно. – Мать приняла строгий вид. – Я уже звонила в Лицей и попросила принять меры. Самые строгие.
– Зачем?! – вскочил я. – Зачем ты это сделала?! Это же не она! Это я сам настоял, чтобы мы туда поехали!
– Вот и хорошо, – улыбнулась мать. – Теперь никуда не поедете. Ваш завуч обещала все уладить. Эту вашу красавицу переведут в Кадетский корпус...
– Я же говорю, она ни в чем не виновата! – крикнул я.
– Это уж не тебе решать! Мы позаботимся...
Я принялся искать носки. Сосредоточенно, очень сосредоточенно искать носки. И, пожалуй, с сосредоточенностью я перегнул.
– Ты куда? – Мать принялась медленно пятиться к двери.
– Туда, – ответил я.
И сделал резкий рывок. Мать перегородила дорогу, годы большого тенниса, рука тверда.
– Я понимаю, у тебя нервный срыв, – строго сказала мать. – Я позвонила, поговорила с одной женщиной, она согласна взять тебя на лето...
– В психушку меня собрались законопатить?! – усмехнулся я.
Что-то слишком много стало психушек в моей несчастной жизни. Так, наверное, и бывает в странное время.
– Какую психушку, Женя? Это небольшой пансион в Прибалтике...
– Ну вы и... – Мне не хотелось говорить матери то, что я о ней думал.
– Спокойно, спокойно. – Мать допятилась до двери и теперь нащупывала ручку. – Тебе надо отдохнуть.
– Да... – Я послушно сел на кровать.
Мать вышла, щелкнула замком.
Погано мне было. Сначала хотел рвануть через окно, потом лег на кровать.
И лежал до вечера.
Вечером снова пришел старый. Старый сел в кресло, закурил, стал выпускать дым через щель в форточке.
Он не ругался и дышал спокойно. Я понял, что сейчас пойдет душеспасительная беседа. За подобные беседы старый брался редко, но получались они у него всегда хорошо. Старый был все-таки юристом, и если пускался в спор, то никогда его почти не проигрывал. Поскольку всегда имел доказательства своей правоты. Доказательства, как правило, письменные, в двух экземплярах, заверенные нотариально, с печатями, с золотыми обрезами. И сейчас вот тоже запасся – под мышкой папка юридического формата, пятнистая, кожи крокодила или, может быть, даже питона, кто его знает?
Старый докурил, нехарактерно затушил бычок о европодоконник, затем стал вытаскивать из папки бумаги. Некоторые в файлах, некоторые без файлов, те и другие с бумажным уважением.
Затем началась бомбардировка.
– В десять лет я влюбился первый раз, – сказал старый. – Ее звали Элей, она жила в соседнем доме. Мы дружили месяца два, не меньше. Это было здорово.
Какой неловкий ход, подумал я. Специально все принизить. Сравнить со своей первоклашечной любовью тридцатилетней давности. Таким ужимкам наверняка учат на юридическом факультете.
– Я слышал, что говорила мать, – сказал старый. – Я считаю, что она не права. Я не знаком с Ларисой, но я знаю, что ты не дурак. Не дурак. И ты бы не выбрал... ты бы не выбрал плохого. Плохого друга, плохую подругу. Я думаю, что Лариса хорошая девочка. Хорошая...
Старый снова вытащил сигарету.
– Помнишь тогда, в классе... Когда вы голосовали по поводу Егора, ну, хотели его тогда назначить виноватым?
Мне не очень хотелось это вспоминать, противно было.
– Она тогда проголосовала против. Человек, который умеет голосовать против... Такой человек дорого стоит. Не каждый может против...
Старый сломал сигарету, спрятал в карман.
– Твоя бабушка, кстати, тоже была не в восторге от твоей мамы, – усмехнулся он. – Как только ее ни называла... Потом все наладилось. Поэтому... Поэтому я не против дружбы, не против... Но есть кое-что, что ты должен знать. У Лары проблемы.
Мне стало неприятно. Так всегда неприятно бывает перед каким-нибудь дурным происшествием, я уже говорил про такое. Ты знаешь, что гадость должна случиться, а сделать ничего не можешь. Вот и сейчас, когда старый сказал, что есть кое-что, что я должен знать, я испугался.
– Я попросил разузнать тут кое-что. – Старый ткнул пальцем в листы. – Кое-что... У меня есть связи, ты знаешь, старые товарищи. Хочешь послушать?
Я отвернулся.
– Не хочешь... Но это будет тебе полезно тем не менее. Ты знаешь, что такое шизофрения?
Я знал, что такое шизофрения. Это когда появляются зеленые черти и шустрые гомункулусы лезут из синих бутылок. Ну и что? Нет, понятно, куда старый клонит, но все равно – ну и что?
– На Лару заведена вот такая толстенная папка. – Старый показал пальцами. – Ты про Апраксин Бор слыхал? Тебе твои недавние знакомые ничего не рассказывали?
Я не ответил.
Про Апраксин Бор все слышали. Та психушка, в которой побывали мы с Гобзиковым, по сравнению с Апраксиным Бором была просто детским лагерем отдыха. Санаторием. В Бор посылали настоящих буйнопомешанных, социально опасных и психов, отличавшихся необычными способностями. Со строгой изоляцией. Два года назад оттуда сбежала Гучков – известный пироманьяк, спаливший несколько бензозаправок, нефтяной эшелон и усадьбу Буньково, памятник архитектуры девятнадцатого века. Гучкова ловили всей областью, поймали, снова поместили в Апраксин Бор, и он сжег там корпус.
– Твоя Лара провела весь последний год в этом заведении, – сказал старый. – А где до этого была – неизвестно. Думаю, ты догадываешься, с каким диагнозом она отдыхала в Апраксином Бору?
Старый почесал лоб.
– Апраксин Бор – место... специфическое. Там они многими интересными вещами занимаются. В частности, электросудорожной терапией. Год электросудорожной терапии, сам понимаешь... Несколько курсов ЭСТ, один за другим. Многие взрослые дядьки не выдерживают... Потом она сбежала. Темная история, несколько санитаров было искалечено, кстати... И объявилась тут. И Панченко Наталья ее пожалела и записала на свою фамилию. Панченко с губернатором в одном КСП, оказывается, состояли. Они Ларисе документы даже сделали новые. Она ненормальная.
Я глядел в окно. Старый продолжал:
– Это не обидное слово, это просто факт. Есть люди нормальные, а есть люди не совсем... нормальные. Лариса относится ко второй категории. Знаешь, что рассказывали врачи? Когда она появилась в Апраксином Бору, там вдруг объявились волки. Волки приходили и всю ночь выли под окнами. Врачи боялись выходить на улицу...
Так им и надо! – думал я. Так им и надо. Чего их жалеть-то? Электросудорожная терапия...
– Не веришь? – усмехнулся старый. – Я предполагал, что ты не поверишь. Так, наверное, и надо. Человек не должен сразу предавать друзей. Погляди.
Старый подошел ко мне, бросил на подоконник тонкий файл в пластиковой обложке.
– Тут копии, конечно. Но все равно впечатляет. Посмотри. Художественное творчество...
Я не думал, что Лара умеет рисовать. Хотя это было довольно трудно назвать рисунками в полном смысле этого слова.
Это было похоже на взрыв. Бешеные красно-черно-зеленые штрихи, ощетинившийся иглами комок, разрывающийся по краю. Красные капли, расходящиеся лучи, линии, стрелы. Я пригляделся и обнаружил, что на всех листах нарисовано, в общем-то, одно и то же. Одно и то же. В хаосе разноцветных разбегающихся линий угадывались мощные лапы с длинными саблеобразными когтями, угадывались зубы и круглый глаз, чешуя, сквозь которую пробивался мощный белый свет. От рисунков шла какая-то бешеная тревожная энергия, это чувствовалось даже на расстоянии, рисунки жгли. Я неожиданно подумал, что, может, это и не похоже на нормальную живопись, но это, безусловно, гениально.
Как-то раз мы летели со старым в самолете. А где-то рядом с нами разговаривали. Один человек рассказывал другому, как он всю жизнь считал, что гениальность – это выдумки, и как однажды ему удалось убедиться в том, что гениальность существует на самом деле. Этот человек имел какое-то отношение к литературе, отвечал за работу с молодыми в одном из отделений Союза писателей. Ему приносили много разных рассказов, романов и других текстов, как-то пришла девочка со скрипичным футляром и стихами. Стихи были скверными, литератору стало грустно, и он попросил девушку лучше сыграть на скрипке. Девушка сыграла. Какую-то короткую пьеску, как сказала девушка, собственного сочинения. Она подняла смычок и коснулась струн, у литератора зашевелились волосы. Он не мог и не может подобрать правильное слово... Это можно было определить так: музыка выворачивала.
Я, наверное, почувствовал то же самое. Волосы не зашевелились, но чувство прикосновения к чему-то необычному было.
– Впечатляет? – усмехнулся старый.
Это не впечатляло, это выворачивало. Только в хорошем, конечно, смысле.
– Красиво, да? – усмехнулся старый. – Я показал одному искусствоведу, так, для интереса, он предложил мне четыреста долларов за штуку, если я привезу ему оригиналы. Интересно, да? А потом я показал их нашему психологу. Он профессионал. Знаешь, что он ответил? Он сказал, что автора рисунков надо изолировать. Причем немедленно. Понимаешь? Изолировать!
Я понимал.
– Ее надо изолировать. Она опасна. Она опасна для себя, и она опасна для окружающих. Для всех. Понимаешь, безумие – это самая заразная болезнь. Стоит выбить один кирпичик – и здание начнет стремительно разваливаться. Реальность – зыбкая вещь...
Старый замолчал. Потом сказал:
– Я знаю, ты хочешь сбежать. И приготовил уже все. Она рассказала вам что-то. Не знаю точно, что именно, скорее всего про...
Старый поглядел в потолок.
– Не знаю. Сначала ты не поверил, конечно, – сказал, что это сказки. И во второй раз ты не поверил. Но потом что-то произошло – и ты поверил. Что-то, не знаю что, но ты поверил. Человек всегда хочет верить, пойми это.
Он достал платок, принялся сморкаться.
– К тому же у тебя предрасположенность... – продолжил он. – Ты все-таки фантазер. Астроном. В детстве ты куда-то уже собирался попасть, в какой-то вымышленный мир. Ты забыл, конечно. А я помню. Помню, как две недели ты лежал в коме и у тебя из горла торчали трубки. И я не хочу, чтобы это повторилось. Я не буду тебя удерживать, ты уже взрослый, мне кажется. Но подумай.
Старый встал. Оставил на подоконнике папку.
– Женя, она, может, и хорошая, и умная, но что касается этого...
Старый повертел у виска пальцем.
– Она совершенно... совершенно. Она не для тебя, пойми. Ты меня, конечно, извини, но она тебя раздавит.
Я молчал.
– Молчишь... – выдохнул старый. – Ну, молчи, молчи. Как ты думаешь, что изображено на рисунках?
Я пожал плечами.
– Дракон, – сказал старый. – На всех рисунках изображен дракон. Даже больше скажу. Это ЕЕ дракон. Ее личный дракон, ты понимаешь?!
Старый повысил голос. Не так, чтобы уж слишком, но повысил. Чтобы обозначить намерения.
– Ты считаешь, что человек, который рассказывает про то, что у него был дракон, – вменяем?
– Вменяемых вообще мало.
Это было первое, что я сказал ему.
– Она и вам, значит, то же самое рассказывала... – грустно улыбнулся старый. – Что у нее есть дракон, что у нее было свое маленькое королевство...
Старый понимающе кивал.
– Ты еще молодой, ты не все еще знаешь. Я тебе расскажу, может, повторюсь даже. Многие дети, а особенно те дети, у кого была тяжелая, трудная жизнь, так вот, многие дети выдумывают. Некоторые придумывают себе невидимых друзей, другие придумывают разные несуществующие страны, другие миры... Это называется эскейпизм – стремление погрузиться в вымышленный мир от трудностей мира реального. Вот как ребята, которые любят в компьютерные игры играть, они же сутками могут, у нас у экономиста сына даже лечили... Так и здесь... Когда ты решил уйти в вымышленный мир? Когда потерял своего любимого крокодила. Понимаешь, крокодил был для тебя... Детством. А ты упорно не хотел прощаться с детством и стал искать обратную дорогу. Так и твоя Лара...
Я почувствовал, как начинают гореть уши.
Твоя Лара. Здорово звучит. Прекрасно звучит.
– Драконы, рыцари на конях, гномы, гоблины. Исполнение желаний, каждый, кто туда попадет, получит все, что хочет, по сниженным ценам. Не пугайся, это вполне естественно для большинства подростков.
Я промолчал. Опять. Почему я должен все это слушать?
– Врачам она приблизительно то же самое рассказывала, – добавил старый. – И даже карту этой страны рисовала. Она отлично разбирается в картах. И нарисовала карту вымышленной страны, смешно?
– А вдруг это правда? – прошептал я.
– Правда такова. – Старый стал серьезным. – Никакой чудесной страны нет. Никакого потустороннего мира нет. Есть только здесь и сейчас.
И старый похлопал ладонью по столу.
– Вот и все, – сказал он. – Это скучно, но это правда. Думай.
Старый встал.
– Мир прост, как три копейки. И чем раньше ты поймешь это, чем раньше ты станешь взрослым, тем легче тебе будет жить. Пора перестать мечтать, пора заниматься жизнью. Серьезно заниматься. А сбегать из дома... Думай, короче.
Он вышел. Я остался один в комнате.
Неожиданно старый вернулся.
– Осенью поедешь в Москву, – сказал он. – Я позвонил дяде Семе, договорился. Тебя все-таки возьмут в полиграфический техникум.
– Я не хочу...
Но старый меня не послушал. Как всегда. Мне хотелось орать, но я не стал орать, я снова лег спать. Лучше спать, лучше спать, чем думать. Я всегда ложусь спать, когда мне плохо.
Я лег и уснул, а потом проснулся и посмотрел на часы. Было уже четыре часа. Я выглянул в окно. Был дождь. Не мрачный, не унылый, наоборот. С востока лезло солнце, как положено. Его не было еще видно, солнце пряталось за горизонтом, но в высоте капли уже чиркали по лучам, отчего в небе наблюдалось оранжевое мельтешение, будто дрожало там большое золотое облако.
Но я же видел.
Я видел белую пустыню, тянущуюся к горизонту, странную птицу в небе, и... я же видел. Видел.
Довольно долго я смотрел, как облако медленно сползает к лесу, затем отвернулся от окна и заплакал.
В это утро все кончилось.
В это утро первый раз в жизни я ехал на трамвае. Мопед не годился, я подозревал, что старый установил куда-нибудь под седло GPS, прицепил мопед к прочному спутниковому поводку, в последнее время он демонстрировал просто чудеса изобретательности и предусмотрительности. Такси тоже не катило, с директором таксофирмы старый был хорошо знаком. Что касается маршруток... во всех маршрутках была рация. Оставался революционный транспорт – трамвай.
В семь часов я вышел из дома. Налегке. Рюкзак, для маскировки чехол с удочками, широкая пальмовая шляпа, сплетенная неграми-умельцами, уроженцами Доминиканской Республики. Идти было хорошо и прохладно, я быстро преодолел парк, отделявший наш коттедж от трамвайной линии. Остановки не было, вместо остановки возле рельсов лежало толстое бревно без коры. Бревно было отполировано тысячами задниц и блестело на солнце, в щели были забиты мелкие монетки, надписи, выжженные сигаретами, особым романтизмом не отличались.
Я сел на бревно. Древесина успела разогреться, я почувствовал теплоту, это было приятно. За лесом кричали тоже проснувшиеся рано чайки, чайки делили на болоте головастиков. Птицы, в последнее время вокруг были птицы...
Кроме меня, на остановке больше не было никого. Трамвая пришлось ждать недолго, минут через десять рельсы принялись плясать, шпалы задрыгались, из-под них стал стреляться гравий, мне попало в шею. Я сидел спиной к рельсам, не потому что плохая примета, а потому, что боялся, что старый просечет все и отправится вдогонку, и снова догонит. А так я еще побежать успею.
Потом показался трамвай. Трамвай был квадратный, красный, облезлый и веселый, звонкий такой. Трамвай тащился медленно и вразвалку, будто вагонный грузчик с большого бодуна. Он проскочил мимо остановки метров десять, затем все-таки тормознул. Дверь с лязгом отъехала в сторону, и я забрался внутрь.
Трамвай был почти пуст. Пара настоящих рыболовов, собака, спящая на задних сиденьях, тетенька-кондуктор, которая, зевая, подошла ко мне и истребовала билет. Я сунул ей сто рублей, сдачи у кондуктора не оказалось, ругаться кондукторше было лень, и она разрешила мне ехать бесплатно. Трамвай с непривычным для меня дерганьем и лязганьем катил вперед, описывал широкую петлю вокруг города, на одном конце местечко Топталово, на другом железнодорожный вокзал. Я смотрел в окно. Думать боялся. Не хотелось все это представлять, страшно было. Неприятно. Когда идешь к зубному врачу, стараешься не думать о бормашинах.
На соседнем сиденье валялась газета, я взял ее и принялся читать. Читал одну и ту же страницу, там рассказывалось про новые зеркальные фотокамеры. Я прочитал про камеры раз десять и больше бы, наверное, прочитал, потом из-за старых, еще со времен войны, пакгаузов показался вокзал. Башенка, роза ветров на флюгере, памятник солдатам, декоративные елочки.
Вокзал приближался. И чем ближе был вокзал, тем беспокойнее мне становилось. Сердце стучало, руки позорно и мелко дрожали, под коленками ощущалась вялость и холодок. Как будто я должен был скоро драться. И еще одна штука. Я вдруг чрезвычайно остро, даже до какой-то болезненности почувствовал мир и, наверное, его красоту.
Иногда в книжках я читал рассказы людей, которых собирались расстрелять или там повесить, но по каким-то причинам не расстреляли и не повесили. Так вот, эти люди потом рассказывали, что мир в последние минуты становился ослепительно ярким. Они начинали чувствовать воздух, они начинали чувствовать ветер, они слышали, как ругаются на чердаках голуби, слышали запахи из окон окрестных домов. Некоторые даже утверждали, что начинали чувствовать все свои органы. Легкие, желудок, почки, как кровь течет по венам, тоже чувствовали. Даже мозг. Хотя уж не знаю, как можно чувствовать мозг.
Эти люди рассказывали, что в один момент, в стремительную блистающую секунду они вдруг понимали, что жизнь не кончается, что жизнь продолжается и дальше.
Со мной произошло что-то подобное. Нет, печенку или там трахею какую-нибудь я не почувствовал, но зато я вдруг увидел. Я увидел, что дурацкий кругляк на шпиле вокзала – на самом деле двуглавый орел в обрамлении лент и пшеничных колосьев. Что в домах по левой стороне чудные длинные окна, а стены блокгауза расписаны разными картинами, выцветшими, уже плохо заметными и все больше на производственные темы. Мужики с молотами и гаечными ключами, женщины с серпами и подойниками.
Я увидел, что на спинке трамвайного сиденья какой-то неудачник Боря написал пронзительное двустишье, посвященное какой-то далекой неизвестной Аде. Может быть, это было имя звезды:
Я люблю тебя, Ада.
Вот такая засада.
Я почувствовал слабый запах папирос и увидел, что большая кондукторша, пользуясь малочисленностью пассажирского состава, потихонечку курит. Что на перегородке, отделяющей водительское место, висит плакат с могучим ротвейлером и надписью «Юра Шатунов». Ротвейлер был грустен, мне захотелось пить. Не от Юры, оттого, что я здорово волновался. Так волновался, что даже принялся ногти грызть. Если бы у меня были сигареты или папиросы, я бы, наверное, закурил.
Кажется, Лара вчера говорила что-то такое. Про болезненное ощущение красоты. Будто я снова увидел рисунок из света, стрелочек и линий. Летящего дракона.
Гор, сокол света.
Трамвай остановился напротив вокзала. Тихо. Утром всегда тихо, особенно на вокзалах. Я обошел вокруг площади, потом обратно. Просто так обошел, без цели какой-то. Прочитал, что было написано на памятнике Павшим Героям. Надо было что-то делать. Потом заглянул в вокзал, он открывался в пять.
Вокзал был пуст. Почти никого. В углу тетка с клетчатыми сумками. Сумки были большие, тетка маленькая, но спать умудрялась как-то сразу на всех.
Возле аптечного ларька скучал милиционер, милиционер поглядел на мои удочки и приставать поленился. Я нагло прошел мимо него в круглосуточный буфет, даже просвистел что-то, марш арктических рыболовов. В буфете нашел много удивительных вещей, буфет оказался похож на нашу лицейскую столовую, только беднее. В продаже имелась жареная рыба, котлеты, копченая, в пупырышках, курица, соленые, без пупырышков, огурцы, маринованная черемша, а также всякие чипсы, шоколадки и разноцветные лимонады. Справа киоск с газетами, пиратскими МР3, DVD, книгами про падение Третьего рейха.
Я оглядел все это великолепие и купил зачем-то бутерброд с сыром и воду в бутылке. Вышел в зал ожидания (справа на стене Карл Маркс в полстены, время прошло, а Маркс остался). Надо было что-то делать, если ничего не делать, то вообще худо будет, начнешь дергаться, а начнешь дергаться – не остановишься.
Тогда я съел бутерброд, выпил полбутылки воды с низкими калориями, черенок от петрушки застрял в зубах, если есть много петрушки, не будешь болеть гриппом.
Это немного помогло. Я постоял, потом вышел на перрон, сел под столбом с часами и стал смотреть на секундную стрелку. Она одна двигалась со щелчками, остальные замерли в полной безнадеге. Это помогало. Смотреть на секундную стрелку и не думать. Не думать.
Не думать.
Старый проснется и пойдет бриться. Будет скоблить станком по лицу, сначала по щетине, потом против, потом будет втирать в себя крем и хлопать себя по щекам. После чего двинет на кухню, чтобы сделать английский завтрак – кашу с бананами, чай с молоком, тост. И когда старый будет намазывать тост вишневым конфитюром, на него снизойдет подозрение. Тост будет отброшен, старый побежит в мою комнату и сразу все поймет. Кинется звонить в милицию и своим разным друзьям. Проснется мать, мать будет орать, а может быть, выть и прикладывать ко лбу огурцы. А потом они меня поймают...
Не думать, не думать, не думать, башка моя бедная...
Я вскочил и побежал к пешеходному мосту. Через железнодорожные пути к мосту, ржавому, с нелепыми небьющимися фонарями, зачем их вешают, не знаю, во гады, сволочи просто какие-то зеленые, крапива...
Быстро забрался наверх. Путей было много, я даже не смог сосчитать. На крайнем правом стоял длинный эшелон с бочками, а больше не было, какая-то странная пустота. Только вороны на проводах, как черные семечки. Опять птицы. Я прошел до конца моста, вернулся обратно и скатился вниз, а на перроне уже был Гобзиков.
Я думал, что он не придет, но он пришел. Он сидел на огромном туристическом рюкзаке. Гобзиков нервно оглядывался, наверное, боялся, что мать его сюда прибежит.
Что она его остановит в тот момент, в который останавливать нельзя.
– Дай попить, – попросил Гобзиков.
Я кинул ему бутылку, Гобзиков пил долго, посматривал при этом по сторонам.
– А вдруг она не придет?
– Почему это вдруг она не придет? – спросил я.
– А вдруг она над нами просто прикололась? Все-таки?
Гобзиков сел на рюкзак и тут же встал, бросил бутылку в урну.
– Вдруг она прикололась? Вдруг ничего этого нет? Ведь ничего так и не получилось...
– И что? – спросил я.
– Как что?! – заволновался Гобзиков. – Ничего нет, а мы как дураки...
– Ты что, никогда не выглядел как дурак?
– Выглядел, конечно... Но все равно... Я так поверил...
Я промолчал.
– Я так поверил... – повторил Гобзиков.
– Рассуждай в логике, – сказал я. – Если ты так долго верил, то поверить еще чуть-чуть совсем не сложно. Поверь еще каких-то три часа.
– А ты? – Гобзиков посмотрел на меня сквозь прищур.
– Я – это я.
– Знаешь, мне вчера...
– Вчера у всех был трудный день, – сказал я. – И вообще, брось... Все будет хорошо.
– А тебе никогда не казалось... – начал Гобзиков.
– Что это розыгрыш? Могу тебя уверить – это не розыгрыш.
– Мать сказала... – Гобзиков отвернулся. – Она вдруг со мной решила поговорить.
– Мне тоже старый сказал. И что теперь?
– Может, она не придет...
– Я говорю, Гобзиков, успокойся, все хорошо.
– А может, она фильм про нас тайно снимает? – прошептал Гобзиков. – Знаешь, есть такие... Или книжку пишет? Парит нам мозги, а все это описывается в книжке. А через полгода выходит что-то вроде «Чудлоиды и паровоз»...
– Ерунда, – сказал я. – Лара придет.
– Или психологический эксперимент, – продолжал рассуждать Гобзиков. – Может, какой-то американский институт проводит исследования. Или наши... Я слыхал, сейчас всякие интересные исследования организуют...
– Ты думай меньше, – посоветовал я, – ты карту прихватил?
Гобзиков кивнул и указал на рюкзак.
– Я ее наизусть помню.
– Это хорошо, – сказал я зачем-то.
И поглядел на часы зачем-то, хотя прекрасно чувствовал в тот момент время.
Время шло не так. И быстро и медленно одновременно, билось о непроницаемую стену горизонта событий, падало вниз, в сгущенное «нет» черной дыры. Я смотрел вдоль белых рельс в сторону запада, в моей голове плясал миллион каких-то мыслей, воспоминаний, обрывков воспоминаний, даже хуже. Тысяча всяких дурацких, ненужных и не важных вещей, и вообще каких-то тупых вещей, какие-то старые канавы, мосты, насыпи, не пойму что, я никак не мог выдавить всю эту дрянь из головы, она ускользала, как дохлые ерши. Я смотрел в глаза Гобзикова и видел, что у него в голове происходит приблизительно то же самое. Кино. Лента, порубленная на кадры, бред, Эйнштейну тоже всю жизнь мерещились паровозы.
– Сколько времени? – спросил Гобзиков.
– Сейчас придет поезд. Я чувствую.
– А Лариски все нет...
– Она придет.
Я шагнул вперед, встал на рельс к западу, он пел.
– Поезд, – сказал я.
– Ну вот...
Из-за угла вокзала показалась бабушка, на бабушке колыхались коричневые копченые лещи и связки сушеных грибов, за бабушкой катился термос с пирожками.
– Ну вот, я так и знал, – простонал Гобзиков.
Я вернулся с рельс на перрон. Потому что показался поезд. Когда вдали показывается поезд, никогда не можешь понять, куда он едет, к тебе или от тебя. Всегда ошибаешься.
Но в этот раз я не ошибся.
Это был самый заурядный почтовик, такие тащатся от столба к столбу, пересекают страну за месяц, когда приходят во Владивосток, сажу с их бортов приходится соскребать лопатой. Он шел медленно, медленно, по капле, солнце разогревало воздух над стальными полосами, рельсы казались какими-то жидкими, и мне было страшно, совсем как тогда в лесу, когда были волки.
Я чувствовал...
Ну вот как будто мой маленький мир был прочно укутан сеткой, и эта сетка вдруг стала натягиваться, натягиваться, и вот-вот она должна лопнуть – и должен ворваться ветер, вода или что-то там еще, не знаю. Я чувствовал, как дрожит граница, реальность сдвигается и отступает мелкими шагами.
Ощущение усилил паровоз. Паровоз. Почтово-багажный тянул не электровоз, как обычно, а паровоз. Электровоз шел вторым, в сцепке. То ли испортился, то ли еще чего.
– Ого... – прошептал в восхищении Гобзиков. – Настоящий паровоз! Я слышал, что они стоят в резерве, но раз в год их выпускают на учения. Чтобы формы не утратили. Как в сказке...
По-моему, в паровозе ничего сказочного не было. Он был не нарядный и совсем не праздничный – с красными обводами котла и белыми обводами колес, он был рабочий. Перемазанный сажей, пахнущий гарью, маслом, фыркающий паром, из будки высовывался недовольный перепачканный машинист, а с чего быть довольным – дым глотай, гарью утирайся...
На перрон стали выходить люди, их было немного, их паровоз ничуть не удивлял, видимо, к таким выкрутасам на пригородных линиях они были привычны. Все в рабочей одежде и с инструментами, ехали в дальнюю даль на стройки капитализма. Эти люди слегка суетились, хотели занять хорошие места, бросали на рельсы бычки и плевали.
Мы стояли и смотрели в сторону поезда, Гобзиков совершенно по-книжному кусал губу. Затем проскрипели динамики, и было объявлено, что поезд прибыл, хотя он на самом деле еще не прибыл, а только виднелся.
Мне снова захотелось пить, воды не было. Но я не мог ничего делать, просто стоял и смотрел, ветер тянул теплым мазутом и железом, непонятный запах странствий входил в мозг, я смотрел на прибывающий поезд.
Паровоз протянулся мимо нас, засвистел тормозным воздухом, остановился и тут же зашипел, запускал в стороны пар. Началась вялая битва за вагоны. Мы повернулись к поезду и смотрели на тяжелые двери вокзала, из них тоже выбирался народ, но Лары не было, Лара показалась совсем с другой стороны.
Гобзиков улыбнулся.
И я улыбнулся.
– Смотри, – восторженно прошептал Гобзиков. – Видишь?
Я видел. Волосы у Лары были красные или оранжевые. Цвета огня, так, наверное, правильнее. И она была без очков. Синий лед.
Глаза у нее были большие. И такие...
И хотя я видел уже ее глаза, но сейчас все было почему-то не так, никогда не видел таких глаз. В смысле, в жизни не видел. Такие действительно бывают у девчонок в японских мультиках, а у настоящих девчонок не бывают.
А вот, оказывается, бывают.
И выглядела она здорово. Сияющее. Уверенно. Счастливо.
– Я же говорил, – Гобзиков улыбался уже всем лицом. – Она...
Лара шагала легко и спортивно, с рюкзаком, палаткой. К нам.
– Тебя как за смертью посылать, – сказал Гобзиков.
– А то, – подмигнула Лара. – Давно ждете?
– Дамам свойственно опаздывать, – промямлил Гобзиков, он стал смелее как-то. – Это делает их загадочнее...
– Сколько стоянка? – спросила Лара.
– Пятнадцать минут будут багаж грузить, успеем, – сказал Гобзиков. – Чего туда лезть-то, там духота.
– Лучше сейчас. – Лара оглядела перрон.
– Что-то не так? – насторожился Гобзиков.
– Нет, все в порядке, – улыбнулась Лара. – Но лучше заранее. Как ты думаешь?
Она посмотрела на меня. Спросила, как я думаю.
– Да, конечно, давайте зайдем...
Мы направились к вагону. Гобзиков возился, доставал из кошелька деньги, оглядывался, стукал по вагону припасами, кажется, даже специально стукал.
Лара шагала первой, я последним. Мы добрались до пятого вагона, табличка в окне была почему-то перевернута, я подумал, что это, наверное, хороший знак, Лара легко запрыгнула внутрь. Гобзиков поставил в вагон рюкзачище, залез сам. Я подал ему рюкзак. Гобзиков, гремя барахлом, принялся пробираться в тамбур. Меня нетерпеливо оттеснил в сторону какой-то мужик с новой лопатой. Я попробовал протиснуться сразу за ним, но его лопата застряла, он принялся ругаться и выдергивать ее с несколько чрезмерным старанием.
В тамбуре показалась Лара. Протиснулась мимо мужика. Как-то странно на меня посмотрела, я тогда не понял почему.
Я попробовал тоже влезть в тамбур, но Лара меня остановила.
– Слушай, – сказала она, – а воду-то мы забыли.
– Точно... – кивнул я. – Забыли...
– Не сбегаешь? Минут пять есть еще.
– Сбегаю.
Я повернулся.
– Постой-ка!
Я постоял.