— Да, трагедия моей жизни… — продолжал Гаврилеску. — Ее звали Эльза. Но я покорился. Я сказал себе: 'Гаврилеску, так должно было случиться. Не судьба! Нет счастья артистам…
— Видите? — снова заговорила рыжеволосая. — Теперь он опять запутался, и неизвестно, как выпутается.
— Это рок! — воскликнул Гаврилеску, воздев руки и поворачиваясь к гречанке.
Девушка слушала его, улыбаясь, заложив руки за спину.
— Бессмертная Греция! — воскликнул он. — Мне не пришлось тебя увидеть.
— Не надо об этом! Не надо! — воскликнули разом две другие девушки. Вспомни: ты нас избрал!
— Цыганка, гречанка, еврейка, — произнесла гречанка, многозначительно заглядывая ему в глаза. — Ты так хотел, ты нас избрал…
— Угадай нас! — крикнула рыжеволосая. — И ты увидишь, как будет прекрасно!
— Какая из нас цыганка? Какая цыганка? — наперебой спрашивали все три девушки, окружив его.
Гаврилеску быстро отступил к роялю.
— Так, значит, вот как тут у вас принято. Артист или простой смертный вы одно твердите: отгадай цыганку. А зачем, скажите на милость? Кто распорядился?
— Такова наша игра, так принято у нас, цыганок, — сказала гречанка, попробуй угадай. Не пожалеешь.
— Но я не расположен играть, — возразил Гаврилеску с горячностью. — Я вспомнил трагедию моей жизни. Ибо, видите ли, теперь я очень хорошо понимаю: если бы в тот вечер в Шарлоттенбурге я не вошел бы с Эльзой в пивную… Или даже если бы я вошел, но если бы у меня были деньги, чтобы заплатить за еду, жизнь моя сложилась бы иначе. Но случилось так, что у меня не было денег, и заплатила Эльза. И назавтра я пытался раздобыть несколько марок, чтобы отдать ей долг. Но не нашел. Все мои друзья и знакомые разъехались. Было лето, стояла ужасная жара…
|
— Он снова испугался, — прошептала рыжеволосая, опустив глаза.
— Так слушайте, ведь я еще не закончил! — крикнул Гаврилеску взволнованно. — Три дня я не мог раздобыть денег и каждый вечер приходил к Эльзе на ее временную квартиру; приходил, чтобы извиниться, что не нашел денег. А потом мы отправлялись вдвоем в пивную. Если бы хоть я выдержал характер и не ходил с ней в пивную! Но что вы хотите? Я был голоден. Я был молод и красив, Хильдегард была в отъезде, и я был голоден. По правде говоря, случались дни, когда я вовсе не ел. Жизнь артиста…
— Что же теперь делать? — прервали его девушки. — Ведь время идет.
— Теперь? — воскликнул Гаврилеску, снова воздев руки. — Теперь хорошо, тепло, и мне у вас нравится, потому что вы молоды, красивы, вы здесь рядом и готовы поднести мне варенье и кофе. Но мне больше не хочется пить. Теперь мне хорошо, я прекрасно себя чувствую. И я говорю себе: 'Гаврилеску, эти девушки чего-то от тебя ждут. Доставь им удовольствие. Если они хотят, чтобы ты угадал их, угадай. Но будь осторожен! Будь осторожен, Гаврилеску, если снова ошибешься, они закружат тебя в хороводе и ты не очнешься до утра'.
И, улыбаясь, он зашел за рояль, обратив его в щит от девушек.
— Так, значит, вы хотите, чтобы я вам сказал, какая из вас цыганка. Хорошо, я скажу…
Девушки оживились, стали рядом, молча уставились на него.
— Я скажу вам, — помолчав, продолжал он.
И мелодраматическим жестом выкинул руку к девушке, покрытой бледно-зеленой вуалью. Девушки застыли, будто не веря своим глазам.
— Что с ним? — спросила наконец рыжеволосая. — Почему он не может угадать?
|
— С ним что-то случилось, — сказала гречанка. — Он вспоминает о том, что потерял, он заблудился в прошлом.
Девушка, которую он принял за цыганку, выступила вперед, взяла поднос с кофейным прибором и, проходя мимо рояля, грустно улыбнувшись, шепнула:
— Я еврейка…
И исчезла за ширмой.
— Ах! — воскликнул Гаврилеску, ударив себя по лбу. — Мне бы следовало понять. В ее глазах было что-то пришедшее из дали веков. И на ней была вуаль — прозрачная, но вуаль. Она была будто из Ветхого Завета…
Рыжеволосая громко рассмеялась и крикнула:
— Не отгадал ты нас, барин! Не отгадал, кто цыганка.
Она провела рукой по волосам, тряхнула головой, и огненно-рыжие кудри рассыпались, закрыли ей плечи. Пританцовывая, она кружилась вокруг него, хлопала в ладоши и напевала, а волосы языками пламени лизали ее шею.
— Скажи, гречанка, как было бы, если бы он отгадал, — крикнула она, откидывая непослушные пряди.
— Это было бы прекрасно, — прошептала гречанка. — Мы бы пели тебе, и танцевали, и водили бы тебя по всем комнатам. Это было бы прекрасно.
— Это было бы прекрасно, — эхом повторил Гаврилеску и печально улыбнулся.
— Скажи ему, гречанка! — крикнула цыганская девушка, останавливаясь перед подругами, продолжая хлопать в такт и все сильнее притопывая по ковру голой ногою.
Гречанка крадучись подошла к Гаврилеску и стала что-то нашептывать; она говорила быстро, временами качала головой или прикладывала палец к губам, о чем — Гаврилеску не понял. Но он слушал ее, улыбаясь, глядел растерянно и временами повторял: 'Это было бы прекрасно!.. А цыганка топала все сильнее и все глуше, как из-под земли доносился до него ее топот, и, когда этот дикий, странный ритм стал непереносим, Гаврилеску сделал над собой усилие, ринулся к роялю и заиграл.
|
— Скажи теперь ты, цыганка! — крикнула греческая девушка.
Он слышал, как она приближается, будто пританцовывая на огромном бронзовом барабане, и через несколько мгновений почувствовал спиной ее горячее дыхание. И тогда, еще ниже склонившись над роялем, он обрушился на клавиши с такою гневной силой, будто хотел разбить их и вырвать, чтобы проникнуть в фортепиано, в самую его глубь.
Он больше ни о чем не думал, увлеченный новыми, незнакомыми мелодиями; казалось, он слышал их впервые, хотя они возникали в его сознании одна за другой, словно вспоминались после долгого забвения. Так прошло много времени, и, только перестав играть, он заметил, что один и в комнату спустились сумерки.
— Где вы? — испуганно крикнул он, вставая из-за рояля.
И, поколебавшись, направился к ширме, за которой исчезла еврейка.
— Куда вы спрятались? — крикнул он снова.
Тихонько, на цыпочках, точно хотел застать их врасплох, он пробрался за ширму. Здесь будто начиналась другая комната, переходившая в извилистый коридор. Комната была странная, с низким неровным потолком, ее чуть волнистые стены то исчезали, то вновь возникали из темноты. Гаврилеску сделал наугад несколько шагов, остановился и прислушался. Ему показалось, что именно в этот момент торопливые шаги прошуршали по ковру совсем рядом.
— Где вы? — повторил он.
Ему ответило только эхо. Он вгляделся в темноту и будто увидел: все три девушки жались в углу коридора; вытянув вперед руки, он ощупью двинулся к ним. Но вскоре понял, что идет в неверном направлении, ибо через несколько метров коридор сворачивал влево, тогда он снова остановился.
— Вы напрасно прячетесь, я все равно вас найду! — крикнул он в темноту. — Лучше выходите по доброй воле!..
И опять напряженно прислушался, вглядываясь в темноту. Все было тихо. Только, казалось, опять нахлынула жара, и он решил вернуться и подождать за роялем. Он очень хорошо помнил, откуда пришел, и знал, что сделал не больше двадцати — тридцати шагов. Вытянув вперед руки, он осторожно направился обратно, но через несколько шагов руки его уперлись в ширму, и он испуганно отпрянул. Еще несколько мгновений назад — он это твердо знал — ширмы здесь не было.
— Что вы задумали? Выпустите меня! — крикнул он.
И ему показалось, что вновь раздались сдавленные смешки и шорох. Тогда он осмелел.
— Может, вы решили, будто я испугался, — сказал он, стараясь придать своему голосу как можно больше бодрости. — Нет, позвольте, позвольте! поспешно прибавил он, словно ожидая, что его прервут. — Если я стал играть с вами в прятки, то только из жалости. Вот в чем дело: я пожалел вас. Увидел вас, бедных девочек, запертых в цыганской хижине, и сразу сказал себе: 'Гаврилеску, эти девушки тебя разыгрывают. Притворись, что им удалось тебя обмануть. Пускай подумают, что ты не знаешь, какая из них цыганка. Таковы условия игры!.. Таковы условия игры! — крикнул он во весь голос. — Но теперь наигрались, выходите на свет.
Он прислушался, улыбаясь, опершись правой рукой на ширму. В эту минуту кто-то пробежал мимо — совсем рядом. Он резко повернулся, вытянул вперед руки со словами:
— Посмотрим, кто ты. Посмотрим, кого я поймал. Уж не цыганку ли?
И долго шарил в воздухе руками, а когда остановился и прислушался, ниоткуда не доносилось ни малейшего шороха.
— Ну ничего, — сказал он, будто не сомневался, что девушки прячутся в темноте где-то совсем рядом. — Я еще подожду. Вижу, вы пока не поняли, с кем имеете дело. Потом пожалеете. Я мог бы научить вас играть на рояле. Вы лучше бы узнали музыку. Лучше бы поняли 'Песни' Шумана. Какая это красота! воскликнул он с горячностью. — Что за божественная музыка!
Стало еще жарче, и он принялся вытирать лицо рукавом туники. Нащупал ширму и, держась ее, уныло поплелся влево. Временами останавливался, прислушивался и снова двигался вперед все быстрее и быстрее. И вдруг рассердился:
— И дернуло меня связаться с детьми! Да что там! Это я из вежливости сказал 'с детьми'. Нет, вы не дети. Вы сами понимаете, кто вы. Вы цыганки. Темные. Невежественные. Да знаете ли вы, где находится Аравийская пустыня? Кто из вас слышал о полковнике Лоу-ренсе?
Казалось, ширма никогда не кончится, и чем дальше он шел, тем невыносимее становилась жара. Он снял тунику, вытер лицо и затылок, повесил ее на плечо вместо полотенца и снова принялся шарить рукой в поисках ширмы. Но на сей раз нащупал стену, гладкую, прохладную стену, и прижался к ней, распластав руки. Долго стоял он так, прижавшись к стене и глубоко дыша. Потом медленно двинулся, по-прежнему держась стены, приникнув к ней всем телом. Прошло какое-то время, прежде чем он понял, что потерял тунику. Он весь вспотел, пришлось остановиться, снять шаровары и вытереться ими с головы до ног. В это мгновение ему показалось, будто что-то касается его плеча; он отскочил с испуганным криком:
— Пустите! Да пустите же!..
И снова кто-то или что-то, какое-то существо или какой-то неведомый предмет коснулся его лица и плеч, и, защищаясь, он принялся размахивать над головой шароварами. Становилось все жарче, пот градом катился по щекам, он задыхался. От резкого движения шаровары выскользнули из рук и исчезли где-то во тьме. На мгновение Гаврилеску застыл с поднятой рукой, судорожно сжимая кулак, будто еще надеялся, что шаровары к нему вернутся. Ибо вдруг почувствовал, что наг, и тогда, как маленький, встал на четвереньки, упершись руками в ковер и наклонив голову, точно приготовился бежать взапуски.
Он двигался вперед, ощупывая ковер, продолжая уповать на то, что отыщет шаровары.
Какие-то предметы попадались на пути, но что именно, отгадать было трудно: наткнешься на сундучок, а ощупаешь получше — гигантская тыква наподобие головы, завернутая в шали; диванные подушки и валики, стоило обследовать их более старательно, оказывались мячами, раскрытыми старыми зонтиками, из них сыпались опилки; бельевые корзины были набиты газетами; впрочем, было трудно окончательно решить, на что он натыкался, так как возникали все новые предметы и он принимался их обшаривать. Иногда на пути вставала крупная мебель, и он благоразумно обходил ее сторонкой, чтобы не опрокинуть.
Так он все ползал и ползал на четвереньках, на животе и уже потерял счет времени. С шароварами, верно, надо было проститься. Больше всего изнуряла жара. Казалось, в полуденный зной он мечется по чердаку крытого железом дома. Горячий воздух обжигал ноздри, предметы вокруг все больше раскалялись. Тело взмокло, временами приходилось останавливаться, чтобы перевести дух. Он лежал ничком, широко раскинув руки и ноги, уткнувшись в ковер, прерывисто и глубоко дыша.
Потом он будто задремал и проснулся от дуновения, ему почудилось, где-то открыли окно и повеяло ночной прохладой. Но нет, ощущение было другое, совсем незнакомое, и на мгновение он застыл, почувствовав озноб. Что случилось после, припомнить не удавалось. Какой-то крик испугал его, он очнулся и понял, что бежит в темноте. Бежит как безумный, ударяясь о ширмы, опрокидывая зеркала, разнообразные мелкие предметы, странным образом разложенные на ковре; он скользил и падал, но тут же вскакивал и снова пускался бежать. Перепрыгивал через сундуки, обегал зеркала и ширмы и внезапно осознал, что немного рассеялась тьма и контуры предметов различимы. Словно в дальнем конце коридора на необычной высоте открылось окно, и сквозь него проникал гаснущий свет летних сумерек. Но в коридоре жара стала непереносимой. Надо было остановиться, перевести дух, тыльной стороной ладони он отер пот со лба и щек. Сердце стучало так, что, казалось, вот-вот разорвется.
Еще не добравшись до окна, он вновь в испуге остановился. Откуда-то донеслись голоса, смех, шум отодвигаемых стульев, будто целая компания встала из-за стола, направляясь ему навстречу. И в этот момент он увидел, что наг, необычайно худ — кости выпирали из-под кожи, а живот раздулся такого живота у него никогда не было. Ретироваться уже не было времени. Он ухватился за попавшийся под руку занавес и потянул его. Занавес подался, и, упершись ногами в стену, он всей тяжестью откинулся назад. Но тут случилось нечто неожиданное. Занавес тянул его к себе все сильнее, и через несколько мгновений он оказался прижатым к стене; тогда, отпустив занавес, он попытался высвободиться, но не тут-то было: занавес словно запеленал его, казалось, его связали и втолкнули в мешок. И снова была тьма и такая жара, что Гаврилеску понял: долго он не выдержит, задохнется. Попытался кричать, но горло задеревенело, пересохло, звук глох, точно уходил в войлок.
Голос, показавшийся ему знакомым, произнес:
— Так говори же, барин, говори дальше.
— Что еще вам сказать? — прошептал он. — Я сказал все. Все было кончено. Я приехал с Эльзой в Бухарест. Мы были бедны. Я начал давать уроки музыки…
Он приподнял голову с подушки и встретился глазами со старухой. Она сидела за столиком с джезвой в руках, намереваясь разлить кофе.
— Нет, спасибо, больше не хочу! — Он протестующе поднял руку. — Я уже много выпил. Боюсь, что не усну ночью.
Старуха наполнила свою чашку и поставила джезву на углу столика.
— Говори дальше, — упорствовала она. — Что ты потом делал? Что же случилось?
Гаврилеску долго молчал, в задумчивости обмахиваясь шляпой.
— Потом мы начали играть в прятки, — сказал он вдруг изменившимся, посуровевшим голосом. — Конечно, они не знали, с кем имеют дело. Я человек серьезный, артист, учитель музыки. Меня интересует все новое, неизвестное. Я сказал себе: 'Гаврилеску, вот тебе возможность расширить свои познания'. Я не понимал, что речь идет о наивных детских играх.
Но представьте, я вдруг оказался голым и услышал голоса, я был один, как в тот момент, когда… Понимаете, что я хочу сказать…
Старуха покачала головой и продолжала не спеша потягивать кофе.
— Шляпы твоей мы обыскались, — произнесла она. — Всю хижину девочки перевернули, пока не нашли.
— Да, признаю, это была моя вина, — продолжал Гаврилеску. — Я не знал, что, если не отгадаю на свету, придется разыскивать их, ловить, отгадывать в темноте. Мне никто ничего не сказал. И повторяю: когда я увидел, что на мне ничего нет, и почувствовал, что портьера пеленает меня, как саван, честное слово, она была точно саван…
— Ох и намучились же мы, пока тебя одели, — сказала старуха. — Ни за что ты не хотел одеваться…
— Я говорю вам: эта портьера была точно саван, она запеленала меня, я был спеленут, она стянула меня так, что я не мог дышать. А как было жарко! воскликнул он, энергично обмахиваясь шляпой. — Удивительно, что я не задохнулся!..
— Да, было очень жарко, — сказала старуха.
В этот момент издалека донеслось звяканье трамвая. Гаврилеску поднес руку ко лбу.
— Ах! — воскликнул он и с трудом поднялся с софы. — Я заговорился, то да се, ну и совсем забыл, что мне надо на улицу Поповн. Представьте, я оставил там портфель с партитурами. Как раз сегодня возвращаюсь и говорю себе: 'Держись, Гаврилеску, уж не стал ли ты… Да, в этом роде я что-то говорил, только как следует не помню…
Он сделал несколько шагов к двери, но вернулся, помахал шляпой и произнес с легким поклоном:
— Рад был с вами познакомиться.
Во дворе его ждала неприятная неожиданность. Хотя солнце зашло, жара стояла пуще, чем в полдень. Гаврилеску снял пиджак, перекинул его через плечо и, продолжая обмахиваться шляпой, пересек двор и вышел на улицу. Чем дальше он удалялся от стены тенистого сада, тем больше страдал от зноя, пыли и запаха расплавленного асфальта. Сгорбившись, рассеянно глядя перед собой, он добрел до остановки. Там не было ни души. Заслышав лязг подъезжающего трамвая, он поднял руку, трамвай остановился.
В полупустом вагоне все окна были открыты. Он сел напротив какого-то юноши и, когда подошел кондуктор, стал искать бумажник. Бумажник попался быстрее, чем можно было ожидать.
— Что-то невероятное! — обратился Гаври-леску к юноше. — Честное слово, хуже, чем в Аравийской пустыне. Если вы слышали когда-нибудь о полковнике Лоуренсе…
Юноша рассеянно улыбнулся и повернул голову к окну.
— Который может быть час? — спросил Гаврилеску кондуктора.
— Она здесь не живет, — перебил его юноша. — Здесь живем мы, семья Джорджеску. Перед вами жена моего отца. Урожденная Петреску…
— Прошу тебя соблюдать приличия, — вступила женщина. — И не приводить с собой разных типов…
Она повернулась и исчезла в коридоре.
— Вы уж извините ее за эту сцену. — Юноша криво улыбнулся. — Она третья жена моего отца. На ее плечи легли все ошибки его предшествующих женитьб. Пять мальчиков и девочка.
Гаврилеску взволнованно обмахивался шляпой.
— Сожалею, — начал он. — Искренне сожалею. Я не хотел огорчить ее. Что и говорить, час весьма неподходящий. Обеденный час. Но понимаете, завтра утром у меня урок на Спиро-вой Горе. Портфель мне нужен. Там этюды Черни, вторая и третья тетради. Там мои партитуры, мои собственные интерпретации записаны на полях. Поэтому я всегда ношу портфель с собой.
Юноша смотрел на него с улыбкой.
— Мне кажется, вы меня не поняли, — прервал он Гаврилеску. — Я уже объяснял вам, что здесь живем мы, семья Джорджеску. Живем четыре года.
— Не может быть! — воскликнул Гаврилеску. — Я был здесь всего несколько часов назад, давал урок Отилии с девяти до трех. Потом беседовал с госпожой Войтинович.
— На улице Поповн, восемнадцать, на втором этаже? — удивленно переспросил юноша и весело улыбнулся.
— Вот именно. Я прекрасно знаю этот дом. — Могу сказать вам, где стоит рояль. Доведу вас туда с закрытыми глазами. Он в гостиной у окна.
— У нас нет рояля, — сказал юноша. — Поднимитесь этажом выше. Хотя могу вас заверить, что на третьем этаже Отилия тоже не живет. Там живет семья капитана Замфира. Поднимитесь на четвертый. Мне очень жаль, — прибавил он, видя, что Гаврилеску слушает его испуганно, все быстрее обмахиваясь шляпой. — Я был бы очень рад, если бы эта семья Отилии жила в нашем доме…
Гаврилеску глядел на него в нерешительности.
— Благодарю вас, — сказал он, помолчав. — Попытаю счастья на четвертом этаже, хотя даю вам слово, что сегодня еще в начале четвертого был здесь. Он показал на коридор.
Подниматься вверх было трудно. На четвертом этаже он долго утирал лицо платком, прежде чем позвонить. Кто-то засеменил по коридору, дверь отворилась, перед ним стоял мальчик лет пяти-шести.
— Ах, — воскликнул Гаврилеску, — боюсь, что я ошибся. Мне нужна госпожа Войтинович…
В дверях появилась улыбающаяся молодая женщина:
— Госпожа Войтинович жила на втором этаже, но больше не живет, она уехала в провинцию.
— И давно?
— О да, давненько. Осенью будет уж восемь лет. Сразу после свадьбы Отилии.
Гаврилеску потер лоб, посмотрел на женщину и улыбнулся со всей возможной кротостью.
— Полагаю, вы что-то перепутали. Я говорю об Отилии Панделе, внучке госпожи Войтинович, она учится в шестом классе лицея.
— Я обеих хорошо знала, — произнесла женщина. — Когда мы сюда переехали, Отилия только что обручилась, знаете, вначале была эта история с майором. Госпожа Войтинович не давала своего согласия на брак и была права: слишком велика была разница в возрасте. Отилия была дитя, ей не исполнилось и девятнадцати лет. К счастью, она встретила Фрынку, инженера Фрынку, — не может быть, чтобы вы о нем не слышали.
— Инженер Фрынку? — повторил Гаврилеску. — Фрынку?
— Да, изобретатель. В газетах писали…
— Изобретатель Фрынку, — мечтательно повторил Гаврилеску. Любопытно…
Он протянул руку, погладил по голове мальчика и, слегка поклонившись, сказал:
— Прошу прощения. Видно, я перепутал этаж.
Юноша ждал его внизу; он курил у двери своей квартиры.
— Выяснили что-нибудь?
— Госпожа, живущая наверху, полагает, что Отилия вышла замуж, но, уверяю вас, это ошибка. Отилии нет и семнадцати, она учится в шестом классе лицея. Я разговаривал с госпожой Войтинович, мы обсуждали самые разные темы, но она ни словом не обмолвилась…
— Любопытно…
— Даже весьма, — осмелев, сказал Гаври-леску. — Потому я и говорю вам, что ничему не верю. Даю вам честное слово. Но в конце концов, зачем настаивать? В сущности, это недоразумение… Приду еще раз завтра утром…
И, попрощавшись, стал решително спускаться.
'Держись, Гаврилеску, — прошептал он, выйдя на улицу, — ты впадаешь в маразм, стал терять память. Путаешь адреса… Увидел трамвай и ускорил шаг. Только усевшись у открытого окна, он почувствовал легкое дуновение ветра.
— Наконец-то, — обратился он к женщине, сидевшей напротив. — Будто, будто. — но почувствовал, что не может закончит фразу, и растерянно улыбнулся. — Да, — продолжал он, помолчав, — я недавно сказал приятелю… будто… будто побывал в Аравийской пустыне. Полковник Лоуренс, если вы о нем слышали…
Женщина продолжала смотреть в окно…
— Теперь через час-другой насту пит ночь. Темнота, я хочу сказать, ночная прохлада. Наконец-то… Можно будет вздохнуть.
Кондуктор в ожидании глядел на него, и Гаврилеску стал рыться в своих карманах.
— После полуночи сможем вздохнуть, — обратился он к кондуктору. — Что за длинный день, — прибавил он раздраженно, потому что не мог найти бумажник. — Сколько перипетий!.. Ах, наконец-то! — И он протянул кондуктору банкноту.
— Эта уже не годится, — сказал кондуктор, возвращая купюру. — Обменяйте в банке…
— Почему? — недоумевал Гаврилеску, вертя банкноту в руках.
— Изъята из обращения год назад. Обменяйте ее в банке.
— Любопытно! — произнес Гаврилеску, внимательно разглядывая купюру. Сегодня утром годилась. И цыганки берут. У меня были еще три таких, и цыганки взяли.
Женщина побледнела, раздраженно вскочила с места и пересела в другой конец трамвая.
— Не надо было говорить о цыганках при даме, — укорил его кондуктор.
— Все говорят! — возразил Гаврилеску. — Я три раза в неделю езжу этим трамваем и даю вам честное слово…
— Да, это правда, — вмешался какой-то пассажир. — Мы все говорим, но не при дамах. Надо сохранять благоразумие. В особенности сейчас, когда цыганки собрались устраивать иллюминацию. Да-да, и муниципалитет дал разрешение: они устроят в своем саду иллюминацию. Я, могу вам сказать, человек без предрассудков, но иллюминация у цыганок — это вызов!..
— Любопытно, — произнес Гаврилеску. — Я ничего не слышал.
— Пишут во всех газетах, — вмешался в разговор другой пассажир. — Какой позор! — воскликнул он громким голосом. — Безобразие!
Несколько человек обернулись, и под их возмущенными взглядами Гаврилеску потупился.
— Поищите, может, у вас есть другие купюры, — сказал кондуктор. — Если нет, придется вам выйти на следующей остановке.
Гаврилеску покраснел и, не решаясь поднять глаза, стал шарить по карманам. К счастью, кошелек с мелочью оказался поблизости, среди многочисленных платков. Отсчитав несколько монет, он протянул их кондуктору.
— Вы дали мне всего пять леев, — сказал кондуктор, указывая на свою ладонь.
— До Почтовой таможни.
— Не важно докуда, билет стоит десять леев. На каком свете вы живете? сурово произнес кондуктор.
— Я живу в Бухаресте, — гордо ответил Гаврилеску, поднимая глаза на кондуктора. — И езжу на трамвае по три-четыре раза в день вот уже не один год и всегда платил пять леев.
Теперь весь вагон с интересом прислушивался к разговору. Несколько пассажиров пересели поближе. Кондуктор подбрасывал монеты на ладони.
— Заплатите за проезд или выходите на следующей остановке.
— Трамвай подорожал года три-четыре назад, — вставил кто-то.
— Пять лет назад, — уточнил кондуктор.
— Даю вам честное слово… — торжественно начал Гаврилеску.
— Тогда выходите на следующей остановке, — перебил его кондуктор.
— Лучше уж доплатите, — посоветовал кто-то. — До Почтовой таможни идти далеко.
Гаврилеску отыскал в кошельке пять леев и доплатил.
— Странные происходят вещи, — прошептал он, когда отошел кондуктор. Решения принимаются за ночь, за двадцать четыре часа… Точнее, за шесть. Даю вам честное слово… Но в конце концов, зачем настаивать? Это был ужас-ный день. И что еще серьезнее, мы не можем жить без трамвая. Я, во всяком случае, вынужден по три-четыре раза в день ездить на трамвае. Впрочем, урок музыки стоит сто леев. Вот такую купюру. Но теперь и эта купюра не годится. Надо идти менять ее в банке…
— Дайте мне, — сказал пожилой господин. — Завтра обменяю в конторе.
Он вынул из бумажника купюру и протянул ее Гаврилеску. Гаврилеску осторожно взял ее и, внимательно рассмотрев, произнес:
— Красивая. И давно она в обращении? Пассажиры с улыбкой переглянулись.
— Года три, — промолвил один.
— Любопытно, что мне такая до сих пор не попадалась. Правда, я человек рассеянный. Артистическая натура…
Он спрятал купюру в бумажник и посмотрел в окно.
— Стемнело. Наконец-то!
И вдруг почувствовал такую усталость, такое изнеможение, что, закрыв лицо руками, зажмурился и так просидел до Почтовой таможни.
Он напрасно пытался открыть дверь ключом, потом долго жал на кнопку звонка, стучал — погромче, потише — в окна столовой, наконец, вернулся к входной двери и принялся дубасить кулаком. Вскоре в темном окне соседнего дома появилось белое пятно ночной рубахи, и хриплый голос крикнул:
— Чего скандалишь? Ты что — спятил?
— Простите, — произнес Гаврилеску. — Не знаю, что с моей женой. Она не откликается. И видно, ключ сломался, не могу войти в дом.
— А чего вам входить? Вы кто будете? Гаврилеску подошел к окну.
— Хоть мы и соседи, — начал он, — но, кажется, я не имел удовольствия с вами встречать- ся. Моя фамилия Гаврилеску, и я живу здесь с женою Эльзой…
— Значит, не туда попали. Здесь живет господин Стэнеску. И его нету. Уехал на воды.
— Позвольте, — возразил Гаврилеску. — Мне очень жаль, что приходится вам перечить, однако, думаю, вы ошибаетесь. Здесь, в доме сто один, живем мы, Эльза и я. Живем четыре года.
— Господа, прекратите немедленно, спать не даете! — крикнул кто-то. Какого черта?!
— Он притворяется, будто живет в квартире господина Стэнеску…
— Не притворяюсь! — запротестовал Гав-рилеску. — Это моя квартира, и я вовсе не притворяюсь. И прежде всего хочу знать, где Эльза, что с ней случилось?
— Спросите в полиции, — сказал кто-то сверху.
Гаврилеску испуганно поднял голову.
— Почему в полиции? Что случилось? — взволнованно крикнул он. — Вы что-нибудь знаете?
— Ничего я не знаю, я хочу спать. И если вы затеяли разговор на всю ночь…
— Позвольте, — произнес Гаврилеску, — мне тоже хочется спать, я, можно сказать, очень устал… У меня был ужасный день. Жара, как в Аравийской пустыне. Но я не понимаю, что случилось с Эльзой. Почему она не отвечает? Может, ей стало дурно, она потеряла сознание.
И, повернувшись к двери дома номер сто один, он забарабанил кулаком что было силы.
— Послушай, я же сказал тебе, что там никого нет. Господин Стэнеску уехал на воды.
— Вызовите полицию! — закричал пронзительный женский голос. Немедленно вызовите полицию!
Гаврилеску перестал барабанить и, тяжело дыша, прислонился к двери. Только сейчас он почувствовал, что ноги не держат его, и сел на ступеньку, обхватив руками голову. 'Крепись, Гаврилеску, — шептал он, — случилось что-то очень серьезное, и они не хотят тебе сказать. Крепись, попытайся вспомнить…
— Мадам Трандафир! — закричал он вдруг. — Как же я сразу не подумал! Мадам Трандафир! — крикнул он, встал и направился к дому напротив. — Мадам Трандафир!..
Кто-то сверху сказал уже более мирно:
— Оставьте ее в покое, беднягу…
— Но это срочно!
— Оставьте ее в покое. Господи, прости ее, грешную, она давно умерла!
— Не может быть! — крикнул Гаврилеску. — Я с ней говорил сегодня утром.
— Должно быть, вы путаете ее с сестрой, Екатериной. Мадам Трандафир умерла пять лет назад.
На мгновение Гаврилеску замер, потом сунул руки в карманы, вытащил несколько платков и, наконец, прошептал:
— Любопытно.
Он медленно поднялся на три ступени дома сто один, взял свою шляпу и надел ее. Подергал еще раз ручку двери, повернулся и нетвердыми шагами побрел прочь. Он шел медленно, ни о чем не думая, машинально утираясь платками. Корчма на углу была еще открыта, и, послонявшись вокруг, он решил зайти.