— Волноломы — самая большая загадка в инженерном деле! — воскликнул Альберто Ламиель, разводя руками. — Да, дядя Рикардо, наука и техника сумели разрешить все загадки Вселенной, кроме одной. Неужели ты никогда об этом не слышал?
Альберто, весьма преуспевающий молодой человек, инженер, окончивший МТИ,[103]гордость семейства Ламиель, называл меня «дядей», хотя никаким дядей я ему не был, потому что он был племянником Атаульфо совсем по другой линии. Так вот, с первой минуты знакомства Альберто вызвал у меня стойкую неприязнь, потому что слишком много говорил, да к тому же с невыносимым пафосом. Но неприязнь, как ни странно, не стала взаимной, наоборот, он сразу же принялся осыпать меня знаками внимания и всячески выказывать свое уважение — настолько же пылкое и искреннее, насколько необъяснимое. Какой интерес мог представлять для молодого блестящего инженера, который строит здания по всей Лиме — в восьмидесятые годы город начал стремительно разрастаться, — скромный переводчик, давным-давно покинувший родину, а теперь глядевший на все с оторопью и ностальгическим любопытством? Я затрудняюсь ответить на этот вопрос, но Альберто тратил на меня бездну своего драгоценного времени. Возил смотреть новые районы — Лас-Касуаринас, Ла-Планисие, Чакарилья, Ла-Ринконада, Вилья, а также курортные городки, которые как грибы вырастали на южном побережье. Показывал виллы, окруженные парками с прудами и бассейнами, какие можно увидеть только в голливудских фильмах. Однажды я признался ему, что в детстве никому так не завидовал, как тем своим друзьям из Мирафлореса, что состояли членами клуба «Регаты», ведь сам я либо проскальзывал туда тайком, либо заплывал на заветную территорию по морю — с маленького пляжа, граничившего с Пескадоресом. Поэтому Альберто и пригласил меня пообедать в этом старинном заведении. Клуб, по его словам, не отставал от времени: там имелись теннисные корты, олимпийский и теплый бассейны, а также два новых пляжа, отвоеванных у моря благодаря паре длинных волноломов. В ресторане «Альфреско» в «Регатах», как и обещал инженер, нам подали изумительный рис с креветками и холодное пиво. В тот ноябрьский полдень стояла серая, пасмурная погода — зима никак не желала уходить, и скалистые уступы Барранко и Мирафлореса, наполовину затянутые туманом, вызывали со дна моей памяти много разных образов. Его слова про волноломы вернули меня к действительности.
|
— Серьезно? — спросил я, почувствовав укол любопытства. — Мне кажется, ты преувеличиваешь, Альберто.
— Да я и сам не слишком в это верил, дядя Рикардо. Но теперь готов биться об заклад: дело обстоит именно так.
Он был высоким, спортивного сложения, с короткой стрижкой, похож на гринго, излучал хорошее настроение и оптимизм. Каждый день в шесть утра он приходил в «Регаты» играть в бейсбол. И постоянно вставлял в свою речь английские слова. В Бостоне его ждала невеста — они собирались пожениться через несколько месяцев, как только она получит диплом инженера-химика. Блестяще закончив МТИ, он отказался от нескольких заманчивых предложений в Соединенных Штатах ради того, чтобы вернуться в Перу — «строить родину», ведь, если все лучшие перуанцы уедут за границу, то «кто же поможет нашей стране сделать рывок»? Своими патриотическими речами он ставил меня в двусмысленное положение, чего сам словно бы не замечал. Альберто Ламиель был, наверное, единственным человеком в своем кругу, кто с такой уверенностью рассуждал о светлом будущем Перу. Шел к концу 1984 год, и второму правительству Фернандо Белаунде Терри оставалось пробыть у власти всего несколько месяцев. Бешеная инфляция, теракты «Сендеро луминосо», внезапные отключения электричества, похищения людей и перспектива того, что в следующем году выборы выиграет АПРА и Алан Гарсиа, — все это больно ударило по среднему классу, люди уже не знали, что их ждет завтра, и в будущее смотрели с явным пессимизмом. Но Альберто, казалось, ничто не может выбить из колеи. Он возил с собой в пикапе заряженный пистолет на случай нападения, и при этом юное лицо неизменно светилось улыбкой. Его отнюдь не пугала возможность прихода к власти Алана Гарсиа. Он сходил на встречу молодых предпринимателей с кандидатом-апристом и решил, что это человек «довольно прагматичный, без всякой идеологии».
|
— Неужели ты хочешь сказать, что судьба волноломов зависит вовсе не от технических хитростей, правильности расчетов и точности их выполнения при строительстве, а что надо полагаться в первую очередь на шаманские заговоры, черную или белую магию? — не без ехидства спросил я. — Занятно слышать такое из уст инженера, выпускника МТИ. Еще немного — и я поверю, что оккультизм воцарился и в Кембридже, штат Массачусетс…
— Если тебе угодно вести беседу в подобных терминах, то именно это я и хотел сказать, — весело согласился он. Но тут же перешел на серьезный тон и принялся объяснять, кивая головой в такт своим словам: — Волноломы могут выполнять свои функции, а могут, как ты понимаешь, и не выполнять их. А почему так происходит, современная наука докопаться не в состоянии. Проблема настолько интересная, что я пишу про это report[104]в журнал нашего университета. Знаешь, тебе, наверное, будет интересно познакомиться с моим «информатором». Зовут его Архимед — имечко, замечу, дивно ему подходит. Персонаж этот словно сошел с экрана.
|
После всего, что рассказал мне Альберто, я стал смотреть на волноломы совсем другими глазами: они обрели мифический ореол, какой обычно окружает древние памятники, и теперь для меня это были не просто инженерные сооружения из камня, призванные гасить волны, высвобождая кромку берега для купальщиков, нет, их следовало отнести к сооружениям особого рода — полугородского, полукультового характера, которым дали жизнь не только профессиональное мастерство, но и тайное знание — скорее священное и магическое, нежели практическое и функциональное. Как утверждал мой самозваный племянник, чтобы построить волнолом, надо прежде всего точно выбрать место, где строители будут укладывать камни друг на друга или скреплять их известковым раствором, и тут мало толку от технических расчетов, вернее, они вообще не нужны. Главное — «глаз» мастера, а он в данном случае выступает в роли колдуна, шамана, провидца — так жезлогадатель отыскивает воду под землей и указывает, где следует рыть колодец, так китайский мастер системы фэн-шуй определяет, как расположить в пространстве дом, как расставить в нем мебель, чтобы будущие обитатели жили в нем спокойно и благополучно, ибо без подобного рода советов они постоянно будут чувствовать тревогу и ссориться. Мастер должен найти либо интуитивно, либо применяя врожденные знания, как это делал вот уже на протяжении полувека старый Архимед, где сооружать волнолом, чтобы море приняло его, а не посмеялось над людьми, не засыпало его песком, не размыло, атакуя с флангов, и не помешало ему выполнить возложенную на него задачу — укрощать волны.
— Такие сказки обожали сюрреалисты, племянник, — сказал я, кивнув в сторону волноломов, на которых суетливо расселись белые чайки, черные патильос и целая стая пеликанов с философическим взглядом и с зобом, похожим на половник. — Волноломы — прекрасный пример «чудесного в повседневном».
— Ты потом мне объяснишь, кто такие эти самые сюрреалисты, дядя Рикардо, — сказал инженер, подзывая официанта и непререкаемым жестом показывая, что заплатит он сам и спорить тут бесполезно. — Я ведь вижу, что, хотя ты строишь из себя скептика, моя история про волноломы задела тебя за живое, knocked out.[105]
Да, я и вправду был страшно заинтригован. Неужто он не шутит? С того дня рассказ Альберто не выходил у меня из головы, я снова и снова мыслями возвращался к нему, как будто уже предчувствовал, что этот зыбкий след очень скоро приведет меня к пещере, где спрятано сокровище.
Я приехал в Лиму на пару недель — бросив все дела, — чтобы проститься с дядей Атаульфо, а возможно, и похоронить его. После второго сердечного приступа его экстренно поместили в Американскую клинику, сделали операцию на открытом сердце, и было мало надежд на то, что он выживет. Но, ко всеобщему удивлению, он всетаки выжил и даже вроде бы пошел на поправку, несмотря на свои восемьдесят лет и четыре bypasses.[106]«Он у Вас живучий, как кошка, — сказал мне доктор Кастаньеда, столичный кардиолог, который провел операцию. — Честно признаться, не думал, что на сей раз он выкарабкается». Дядя Атаульфо вмешался в разговор и заявил, что это я своим приездом спас его, а не здешние коновалы. К тому времени он уже выписался из Американской клиники и теперь лежал дома под присмотром сиделки и служанки Анастасии, которой уже исполнилось девяносто и которая провела в их семье всю свою жизнь. Тетя Долорес умерла пару лет назад. Я собирался остановиться в гостинице, но по настоянию дяди поселился в его просторном двухэтажном доме, неподалеку от Оливар-де-Сан-Исидро.
Дядя Атаульфо сильно постарел и одряхлел, с трудом передвигал ноги и похудел так, что стал похож на палку от метлы. Но, как и прежде, лучился добротой и сердечностью, сохранил интерес к жизни, каждый день прочитывал с помощью лупы три-четыре газеты и по вечерам непременно слушал новости по радио, чтобы знать, что происходит в нашем мире. У дяди Атаульфо, в отличие от Альберто, были мрачные прогнозы на ближайшее будущее. Он считал, что «Сендеро луминосо» и МРТА (Революционное движение «Тупак Амару») — это надолго, и не возлагал никаких надежд на Апру, которой предварительные опросы сулили победу на грядущих выборах. «Это будет очередным испытанием для нашей несчастной страны, племянник», — вздыхал он.
Я не был в Лиме почти двадцать лет. И в полной мере ощущал себя иностранцем — достаточно сказать, что в нынешнем городе память моя не находила для себя почти никаких зацепок. Исчез дом тетки Альберты, а на его месте выросло уродливое четырехэтажное здание. И то же самое по всему Мирафлоресу, где модернизации продолжали сопротивляться от силы несколько домиков с садами — тех, из моего детства. Район в целом утратил свою индивидуальность, повсюду расплодились дома разной высоты, магазины и светящаяся реклама, соревнуясь между собой в дурном вкусе и пошлости. Благодаря инженеру Альберто Ламиелю я успел бросить взгляд и на новые районы, сказочно роскошные, словно сошедшие со страниц «Тысячи и одной ночи», куда перебралась богатая и любящая комфорт публика. А вокруг выросли гигантские пригороды, которые теперь эвфемистически называли «молодыми поселками», в них нашли прибежище миллионы крестьян, спустившихся с гор, бежавших от голода и бандитов, потому что свои вооруженные акции террористы проводили главным образом в Центральной сьерре, и теперь переселенцы влачили жалкое существование в хибарах, сооруженных из досок, жести и рогож — из всего, что было под рукой, и в этих поселениях, как правило, не было ни водопровода, ни света, ни канализации, ни улиц, ни транспорта. В Лиме богатство соседствовало с нищетой, из-за чего богатые казались богаче, а бедные — беднее. По вечерам, когда я не шел на встречу со старыми приятелями из Баррио-Алегре или со своим новоиспеченным племянником Альберто Ламиелем, мы подолгу беседовали с дядей Атаульфо, и тема эта неизменно возвращалась в наши разговоры. У меня создалось впечатление, что разрыв между очень малочисленным меньшинством перуанцев, которые жили хорошо и имели образование, работу, развлечения, и теми, кто едва сводил концы с концами и жил в крайней бедности или даже нищете, за последние два десятилетия значительно углубился. По мнению дяди, это было обманчивое впечатление: просто я смотрел на нынешнее положение дел глазами европейца, но ведь в Европе наличие огромного среднего класса смягчает и размывает резкость границ и контрастов между полюсами. А вот в Перу средний класс — очень тонкая прослойка, и резкие контрасты здесь существовали всегда. Дядю Атаульфо страшно беспокоила волна насилия, захлестнувшая Перу. «Я всегда боялся, как бы не случилось чего-то подобного. Вот и добоялся. Слава богу, что этого не довелось увидеть бедной Долорес». Похищения людей, бомбы террористов, подрывы мостов, дорог, электростанций, атмосфера неуверенности, вандализм, сетовал он, на много лет затормозят движение страны к цивилизованной жизни, в реальность которой он никогда не переставал верить. До последнего времени. «Мне уже такого рывка не дождаться, племянник. Может, хоть тебе повезет».
Я так и не сумел вразумительно объяснить ему, почему скверная девчонка не захотела приехать вместе со мной в Лиму, — я и сам этого не понимал. Он со скрытым сомнением выслушал мои доводы: она, мол, не может бросить работу, как раз в это время года фирма бывает завалена заказами — ассамблеи, конференции, свадьбы, банкеты и всякого рода торжества, и сейчас нет ну просто никакой возможности взять хотя бы пару недель отпуска. Еще там, в Париже, я не слишком поверил ее отговоркам, о чем сразу и сказал. В конце концов она призналась, что дело вовсе не в этом, просто она не хочет ехать в Лиму. «А почему, можно узнать? — допытывался я. — Разве ты не скучаешь по перуанской кухне? Так вот, я предлагаю тебе две недели отдыха, во время которого мы будем наслаждаться изумительными блюдами: севиче из горбыля, чупе с креветками, уткой с рисом, филеем-сальтадо, каусой, секо де чабело[107]— всем, что твоей душеньке угодно». Бесполезно, даже на такие приманки она не клюнула. Она не поедет в Перу, ни сейчас, ни потом. Никогда больше нога ее не ступит на ту землю. Услышав это, я решил отказаться от поездки, чтобы не оставлять ее одну, но она уговорила меня ехать, сославшись на то, что в Париже будут Гравоски, и она в случае чего сможет обратиться к ним за помощью.
Работа, которую она себе нашла, оказалась лучшим лекарством от душевного недуга. Помогло ей, на мой взгляд, и то, что мы, одолев тысячу препятствий, поженились, то есть она превратилась, как иногда сама не без удовольствия говорила в порыве откровенности, «в женщину, которой вот-вот стукнет сорок восемь лет и которая впервые в жизни получила настоящие, правильные документы». Поначалу я думал, что ей, с ее непоседливым и вольнолюбивым характером, скоро надоест работать в фирме, которая «устраивает мероприятия», или ее уволят за нерадивость. Ничего подобного. Она очень быстро завоевала доверие своей начальницы. И с большим увлечением занималась подобного рода делами, даже если надо было всего-навсего уточнить, что и сколько стоит в гостиницах и ресторанах, договориться о скидках, выяснить пожелания конкретных фирм, ассоциаций, семейств касательно того, какого класса и уровня билеты, отели, меню, шоу, оркестры они желают заказать в дополнение к своим встречам, банкетам и юбилеям. Она работала не только в офисе, но и дома. После обеда и вечером я слышал, как она ведет бесконечные переговоры по телефону, с потрясающим терпением обсуждает детали контрактов или отчитывается перед своей начальницей Мартиной о том, что удалось сделать за день. Иногда ей приходилось ездить в провинцию — чаще всего в Прованс, на Лазурный берег или в Биарриц, сопровождая Мартину или выполняя ее поручения. Тогда она звонила мне каждый вечер и подробно описывала минувший день. Она была постоянно занята, чувствовала себя нужной, зарабатывала деньги — и это пошло ей на пользу. Она опять стала кокетливо одеваться, ходила в парикмахерскую, на массаж, делала маникюр, педикюр и без конца удивляла меня сменой макияжа, прически или нарядов. «Признайся, ты стараешься следовать моде или хочешь, чтобы муж всегда был влюблен в тебя?» — «Я это делаю прежде всего потому, что клиентам нравится видеть меня красивой и элегантной. Ты ревнуешь?» Да, я ревновал. Я по-прежнему был влюблен в нее как теленок, и мне казалось, что и она отвечает мне тем же. Случались, конечно, мимолетные размолвки, но, главное, после того дня, когда я чуть не прыгнул в Сену, в ее отношении ко мне наметились мелкие перемены, которые раньше были бы совершенно немыслимы. «Пусть эта двухнедельная разлука станет для нас испытанием, — сказала она в день моего отъезда. — Посмотрим, чем дело кончится: может, ты еще больше меня полюбишь, а может, бросишь ради какой-нибудь шустрой перуаночки, пай-мальчик». — «Одна шустрая перуаночка у меня уже есть. Сыт по горло». Чтобы сохранить стройную фигуру, она раз в неделю, в выходные, обязательно ходила в спортивный зал на проспекте Монтеня — и еще плавала. Лицо у нее оставалось свежим и оживленным.
Прежде чем пожениться, нам пришлось одолеть чудовищные бюрократические препоны. Зато теперь скверная девчонка была спокойна от сознания, что все бумаги у нее в порядке. Но иногда я думал, что, если в один прекрасный день представителям властей по той или иной причине захочется покопаться в ее документах, обнаружится, что брак наш заключен с таким количеством серьезных нарушений закона, что его тотчас признают недействительным. Правда, жене я ничего не говорил, по крайней мере сейчас: мы были женаты два года, и французское правительство наконец-то предоставило ей гражданство, не ведая того, что новоиспеченная мадам Рикардо Сомокурсио прежде уже была гражданкой этой страны и по мужу звалась мадам Робер Арну.
Чтобы мы могли пожениться, пришлось добывать ей фальшивые документы — ведь тут явно не годилось имя, под которым она выходила замуж за Робера Арну. И ничего бы у нас не получилось без помощи дяди Атаульфо. Когда я в общих чертах описал ему ситуацию, рискнув дать лишь самые необходимые объяснения и не вдаваясь в неприглядные подробности биографии скверной девчонки, он ответил, что и этих сведений ему достаточно. В странах третьего мира подобные проблемы решаются быстро, хотя и не слишком честным путем. Дядя Атаульфо уже через несколько недель прислал мне метрику и свидетельство о крещении, выданные муниципалитетом и соответствующим приходом в Уауре, — на имя Люси Солорсано Кахауартинги, и с ними, следуя его инструкциям, мы явились к перуанскому консулу в Брюсселе, его старинному приятелю. Дядя Атаульфо заранее написал ему письмо, объяснив, что Люси Солорсано, невеста его племянника Рикардо Сомокурсио, потеряла все документы, включая паспорт, и ей нужен новый. Консул, живая реликвия — жилет, часы на цепочке и монокль, — встретил нас вежливо, но подчеркнуто холодно. И не задал ни одного вопроса, из чего я вывел, что дядя Атаульфо доверил ему гораздо больше, чем тот показывает. Он был любезен, сух и ничем не выдал своего истинного отношения к делу. По официальным каналам он обратился в Министерство иностранных дел, а через него — в Министерство внутренних дел и полиции, послал выписки из метрики и свидетельства о крещении, испрашивая разрешение на выдачу нового паспорта для моей невесты. Через два месяца скверная девчонка получила новенький паспорт, а вместе с ним и новенькую личность, и теперь мы смогли начать оформлять для нее — по-прежнему сидя в Бельгии — туристическую визу во Францию. Поручителем выступал я — как гражданин Франции и житель Парижа. И сразу же мы подали бумаги в мэрию Пятого округа, расположенную на площади Пантеона. Там мы в конце концов и поженились. Случилось это в октябре 1982 года. Присутствовали при сем только Гравоски, в роли свидетелей. Не было даже свадебного обеда — вообще никакого торжества, потому что в тот же день я уехал на две недели в Рим по контракту с ФАО.
Скверная девчонка чувствовала себя гораздо лучше. А мне было странно наблюдать, как она живет самой обычной жизнью, увлечена работой и вроде бы даже довольна или по крайней мере смирилась с нашим вполне мелкобуржуазным бытом: мы много трудились в течение недели, вечером готовили ужин и ходили в кино, театр, на выставки или концерты, по выходным ужинали в каком-нибудь кафе, как правило, вдвоем или в компании с Гравоски, если те были в Париже, потому что они по-прежнему несколько месяцев в году проводили в Принстоне. Илаль приезжал только летом, на каникулы — теперь он учился в колледже в Нью-Джерси. Родители решили, что образование он должен получить в США. От старого недуга не осталось и следа. Он говорил нормально, нормально развивался и, казалось, отлично вписался в американский образ жизни. Иногда он присылал нам открытку или письмецо, скверная девчонка писала ему каждый месяц, а частенько отправляла еще и какой-нибудь подарок.
Хотя и говорят, что счастливыми бывают только дураки, я, должен признаться, чувствовал себя счастливым. Ведь я делил дни и ночи со скверной девчонкой — чего же еще можно желать? Она вела себя со мной очень ласково, исчезла былая холодность, и тем не менее я уже был приучен жить в постоянной тревоге, в ожидании того, что в один прекрасный день и в самый неожиданный миг она выкинет все тот же фокус — то есть улизнет, не сказав «до свидания». Она всегда находила способ дать мне понять, вернее, заронить в душу подозрение, что даже в ее обыденной жизни есть некий секрет — или несколько секретов, — и по-прежнему остается некое пространство ее бытия, куда мне вход заказан и которое вот-вот может стать эпицентром землетрясения, способного разрушить наш союз. Я не мог, как ни хотелось, безоглядно поверить в то, что чилийка Лили согласится весь остаток жизни прожить так, как она живет теперь: парижанкой среднего класса, без загадок и сюрпризов, которая с головой ушла в повседневную рутину — и навсегда потеряла тягу к рискованным приключениям.
Мы никогда не были так близки, как в те месяцы, что последовали за нашим примирением, если, конечно, можно назвать примирением события той ночи, когда неизвестный клошар на мосту Мирабо вынырнул из пелены дождя, чтобы спасти мне жизнь. «А вдруг это сам Господь Бог успел схватить тебя за ноги, пай-мальчик?» — насмешливо повторяла она. Хотя, судя по всему, до конца не верила, что я и вправду хотел прыгнуть в Сену. «Когда человек хочет покончить с собой, он это делает, и никакой клошар ему не помешает, Рикардито», — не раз говорила она. В ту пору приступы страха иногда еще настигали ее. И тогда она прижималась ко мне — смертельно бледная, с фиолетовыми губами и запавшими глазами, ни на минуту не отпускала, ходила за мной по дому, как собачка, держа за руку, ухватившись за мой брючный ремень или за край рубашки, потому что только прямой физический контакт давал ей иллюзию безопасности, а иначе, бормотала она, «я рассыплюсь на кусочки». Для меня видеть ее страдания значило страдать вместе с ней. Порой на нее накатывала дикая паника, тогда даже в туалет она не решалась зайти одна и, сгорая от стыда, стуча зубами, просила, чтобы я шел с ней и держал за руку, пока она делает свои дела.
Мне так и не удалось понять истинную природу этого внезапного страха, не удалось, конечно, потому, что и у нее самой не было никакого рационального объяснения — только какие-то размытые образы, ощущения, предчувствия, будто что-то нестерпимо ужасное вот-вот обрушится на нее и раздавит. «Это и много чего еще». Когда случался один из таких приступов, которые обычно растягивались на несколько часов, эта маленькая женщина с невероятно сильным характером превращалась в существо абсолютно беззащитное и уязвимое — в маленькую девочку. Я усаживал ее к себе на колени и обнимал, чтобы она могла свернуться в комочек. И чувствовал, как она дрожит, вздыхает, вцепившись в меня с отчаянием, которое ничем нельзя было смягчить. Через какое-то время она засыпала глубоким сном. А часа два спустя просыпалась — и все было в полном порядке, как ни в чем не бывало. Напрасны были все уговоры вернуться в клинику в Пти-Кламаре — даже намек на продолжение лечения выводил ее из себя. И я отступился. В те месяцы мы ощущали тесную физическую близость, хотя совсем редко занимались сексом, потому что даже в такие минуты ей не удавалось сбросить тревогу и расслабиться, чтобы целиком отдаться наслаждению.
Именно работа помогла ей выкарабкаться. Приступы прекратились не сразу, но постепенно делались слабее, а промежутки между ними увеличивались. Теперь она выглядела вполне нормальной женщиной. Хотя… В глубине души я знал, что она никогда не будет нормальной женщиной. Да и не желал этого, потому что любил именно своеволие и непредсказуемость ее характера.
Во время наших с дядей Атаульфо бесед он, с присущей ему деликатностью, никогда не расспрашивал меня о прошлом жены. Просто просил передавать ей привет, говорил, что очень рад появлению новой родственницы и надеется когда-нибудь увидеть ее в Лиме, в противном случае ему самому, несмотря на болезни, придется ехать в Париж, с ней знакомиться. На ночном столике у него стояла в рамке присланная нами фотография: нас запечатлели в день бракосочетания, при выходе из мэрии, на фоне Пантеона.
В такие дни, чаще в послеобеденное время, мы с ним часами разговаривали — и больше всего о судьбе Перу. Он всю жизнь был пылким белаундистом, а теперь с печалью признавался, что второе правление Белаунде Терри его разочаровало. Придя к власти, тот, конечно, поспешил вернуть прежним хозяевам газеты и телеканалы, экспроприированные военной диктатурой Веласко Альварадо, но не осмелился скорректировать хотя бы одну из тех псевдореформ, которые ввергли страну в ужасающую бедность и накалили ситуацию, а кроме того, усилили инфляцию. Поэтому победу на следующих выборах, по его мнению, одержит АПРА. В отличие от своего племянника Альберто Ламиеля, дядя не возлагал больших надежд на Алана Гарсиа. Я же, слушая дядю Атаульфо, думал: вне всякого сомнения, в стране, где я родился, от которой отдалился и с каждым днем отдаляюсь все бесповоротнее, осталось много таких людей, как он, очень достойных, всю жизнь мечтавших об экономическом, социальном, культурном и политическом прогрессе, то есть о превращении Перу в современную, процветающую, демократическую страну с равными для всех возможностями. Но они, эти люди, раз за разом испытывали разочарование, они, как и дядя Атаульфо, успели состариться и теперь, стоя, по сути, на краю могилы, в растерянности спрашивают себя: почему мы вместо того, чтобы идти вперед, вечно пятимся назад и сегодня живем хуже, чем вчера и даже чем тогда, когда только начинали жить, почему обострились контрасты, усугубились неравенство, неуверенность в завтрашнем дне, насилие?
— Как ты был прав, племянник, уехав в Европу. — Эти слова дядя повторял как заклинание, теребя недавно отпущенную седую бородку. — Представь, что бы сейчас с тобой было, живи ты здесь, — ведь тут только и слышишь что про бомбы, похищения, перебои с электроэнергией… К тому же для молодых у нас работы нет.
— Не могу с вами полностью согласиться, дядя. Да, действительно, у меня есть профессия, которая позволяет мне жить в прекрасном городе. Но кто я там? Существо, лишенное корней, тень. Мне никогда не стать французом, хотя паспорт у меня французский и в нем записано, что я француз. Там я навсегда останусь métèque.[108]И в то же время я давно перестал быть перуанцем — здесь я чувствую себя иностранцем еще острее, чем в Париже.
— Но ведь ты, наверное, знаешь, что, согласно опросам, проведенным Университетом Лимы, шестьдесят процентов молодых людей считают своей главной жизненной целью уехать за границу, подавляющее большинство — в Соединенные Штаты, остальные — в Европу, Японию, Австралию, куда угодно. И кто их за это упрекнет? Кто? Если родина не может дать им ни работы, ни перспектив, не может гарантировать личную безопасность, вполне понятно, что они мечтают уехать. Поэтому я так восхищаюсь Альберто. Он мог бы остаться в США, получить замечательное место, а он решил вернуться сюда — чтобы всего себя отдать Перу. Хорошо, конечно, если потом не пожалеет. Кстати, Альберто проникся к тебе большой симпатией, ты ведь заметил, Рикардо?
— Да, дядя, мне он тоже понравился. И ведет себя со мной очень любезно. Если бы не он, я мало бы что здесь увидел, а так посмотрел разную Лиму. Районы миллионеров и районы нищеты.
И тут зазвонил телефон. Со мной хотел поговорить Альберто Ламиель.
— Хочешь познакомиться со стариком Архимедом, тем самым строителем волноломов, о котором я тебе рассказывал?
— Конечно! — ответил я не раздумывая.
— Сейчас строят новый волнолом в Ла-Пунте. Инженер Чичо Канепа — мой друг. Давай встретимся завтра утром, ладно? Я заеду за тобой около восьми. Надеюсь, для тебя это не слишком рано?
— Видно, я выгляжу совсем стариком, хотя мне только пятьдесят, — сказал я дяде Атаульфо, повесив трубку. — Ведь Альберто — твой племянник, а мне он на самом деле приходится двоюродным братом. Но упорно называет меня дядей. Наверное, я кажусь ему доисторическим ископаемым.
— Дело не в этом, — засмеялся дядя Атаульфо. — Ты живешь в Париже — и уже одним этим заслужил почтение. Жить в Париже — нет лучшей рекомендации, лучшего доказательства того, что человек сумел преуспеть.
На следующее утро точный как часы Альберто приехал без чего-то восемь. В машине рядом с ним сидел инженер Канепа, руководивший работами на пляже Канталао и строительством волнолома в Ла-Пунте, человек уже немолодой, с внушительным пивным пузом, в черных очках. Инженер вылез из принадлежавшего Альберто «чероки» и уступил место рядом с водителем мне. Оба инженера были одеты в спортивном стиле: джинсы, рубашка с расстегнутым воротом и кожаная куртка. Рядом с ними я почувствовал нелепость своего костюма с галстуком.
— Он Вам понравится, вот увидите, — заверил меня инженер, которого Альберто называл просто Чичо. — Совершенно замечательный безумец. Я знаком с ним лет двадцать и до сих пор слушаю его истории разинув рот. Волшебник, сами убедитесь. И занятнейший рассказчик.
— Мне иногда жаль, что нам все недосуг записать их на магнитофон, дядя Рикардо, — вмешался в разговор Альберто. — Истории у него умопомрачительные — слушаешь, позабыв обо всем на свете.
— А я до сих пор не могу поверить в то, что ты мне рассказал, Альберто, — сказал я. — До сих пор кажется, что ты решил меня разыграть. Не может быть, чтобы при строительстве этих штук колдун забивал инженера.
— Придется поверить, — захохотал Чичо Канепа. — Я вот в конце концов поверил — вернее, собственный горький опыт заставил поверить.
Я предложил ему перейти на «ты» — не настолько уж я стар, вполне можно обойтись без церемоний.
Мы ехали у подножия голых утесов по дороге в сторону Магдалены и Сан-Мигеля, вдоль берега; слева лежало не слишком спокойное море, наполовину скрытое туманом. В море я заметил расплывчатые фигуры серферов, хотя зима еще не кончилась. Они катались на волнах в непромокаемых костюмах, иногда вытягивали вверх руки и выгибали тело то вправо, то влево, чтобы удержать равновесие. Между тем Чичо Канепа начал рассказывать про один из волноломов в Коста-Верде, мимо которого мы как раз только что проехали. Он ведь так и стоит недостроенным. Муниципалитет Мирафлореса поручил Чичо Канепе расширить дорогу, а для этого — построить пару волноломов, дабы отвоевать у моря еще несколько метров земли.
— С первым у меня все получилось отлично — я соорудил его точно на месте, указанном Архимедом. А второй мне вздумалось расположить симметрично первому, между ресторанами «Коста-Верде» и «Морская роза». Архимед сразу сказал: не устоит, море его проглотит.
— Не было ну совсем никаких оснований считать, что волнолом не выдержит, — с нажимом сказал инженер Канепа. — Я в таких вещах разбираюсь, поверьте, для того и учился. Ведь те же самые волны и те же самые течения ударялись и в первый волнолом. И цоколь сделали той же глубины. Та же линия отката. Правда, рабочие твердили, что надо послушаться Архимеда, но я счел это нелепой причудой старого пьяницы, который таким образом решил показать, что не даром деньги получает. И я построил волнолом там, где задумал. Черт меня дернул! В результате угробил вдвое больше камней и смеси, чем на первый, а он все равно уходил в песок. К тому же вокруг появились водовороты, какие-то непонятные течения — короче, на этом пляже вообще стало опасно купаться. Меньше чем за полгода море разрушило проклятый волнолом, остались жалкие развалины, как ты сам только что видел. Каждый раз, когда проезжаю мимо, краснею от стыда. Да, это памятник моему позору! Муниципалитет наложил на меня штраф, так что я еще и деньги потерял.
— А как это объяснил Архимед? Почему нельзя было строить там?
— Объяснения, которые он обычно дает, трудно назвать собственно объяснениями, — сказал Чичо. — Белиберда какая-то! Например: «Море его здесь не принимает», «Здесь не втюхаешь», «Здесь будет ходить ходуном. А коли так, вода его разбомбит». И прочий бред в таком же роде, полная бессмыслица. Шаманство, как ты выразился, или уж не знаю что там еще. Но после того, что случилось в Коста-Верде, я смирнехонько иду к нему на поклон и делаю то, что велит старик. Выходит, от инженеров в этом деле нет никакого проку — он знает больше.
Честно признаться, мне не терпелось познакомиться с этим живым чудом. По словам Альберто, хорошо было бы застать его в тот момент, когда он созерцает море. Воистину замечательное зрелище: сидит на берегу скрестив ноги, неподвижный, окаменевший, словно Будда, и может часы напролет глазеть на воду, впав в состояние метафизического контакта с тайными силами приливов, отливов и с богами морских глубин, расспрашивает их о чем-то, выслушивает ответы или беззвучно молится им. А потом постепенно возвращается к жизни. Бормочет что-то себе под нос, встает на ноги и, рубанув рукой, выносит приговор: «Точно, можно», или: «Нет, нельзя», и тогда надо идти искать другое место, более подходящее для строительства волнолома.
И тут, нежданно-негаданно, когда мы проезжали крошечную площадь Сан-Мигель, покрытую изморосью, инженер Чичо Канепа сообщил, даже не подозревая, какую бурю его слова поднимут у меня в душе:
— Этот чудный старик — страшный фантазер. Вечно рассказывает самые невероятные истории, потому что явно страдает еще и манией величия. Как-то выдумал, что дочка у него живет в Париже и вскорости заберет его к себе, это в Париж-то!
Мне почудилось, что утренний свет разом померк и вокруг воцарилась тьма. Я почувствовал кислый вкус во рту, что иногда бывало со мной из-за застарелой язвы двенадцатиперстной кишки, а в голове стали вспыхивать огни, как при яростной перестрелке. Трудно сказать, о чем именно я подумал в первую очередь, во всяком случае только теперь до меня дошло, почему, когда Альберто Ламиель в «Регатах» начал рассказывать историю Архимеда с его волноломами, я ощутил неодолимое волнение, странный зуд, как предвестие чего-то неожиданного, предвестие несчастья или чуда, словно в словах Альберто таилось нечто, впрямую меня касающееся. Мне сразу же захотелось засыпать Чичо Канепу вопросами. Но я удержался.
Едва мы доехали до набережной Фигередо в Ла-Пунте, за которой простирался пляж Канталао, я сразу понял, что вижу именно Архимеда, хотя никто мне на него не указывал. Правда, он вовсе не сидел в неподвижности. Сунув руки в карманы, он шагал по береговой кромке, куда едва докатывали уже вялые, умирающие волны, по черной гальке, какой с юности я больше нигде не встречал. Это был бледнокожий чоло,[109]самого жалкого вида, тощий, с редкими всклоченными волосами. Он давно пересек ту черту, за которой начинается старость, то есть достиг того бесцветного возраста, где размыты временные границы и человеку может быть семьдесят, восемьдесят и даже девяносто лет — без всякой видимой разницы. На нем была ветхая голубая рубашка, на которой хорошо если осталась хотя бы одна пуговица, так что холодный и сизый утренний ветер трепал ее, оголяя костлявую грудь старика, а тот, чуть нагнувшись вперед, спотыкаясь о камни, расхаживал взад и вперед, а иногда даже прыгал, как цапля. Казалось, только чудом он до сих пор не грохнулся.
— Это он, да? — спросил я.
— А кто же еще, конечно он, — ответил Чичо Канепа. Потом сложил ладони рупором и прокричал: — Архимед, Архимед, иди сюда, тут с тобой хотят познакомиться. Этот человек приехал из Европы специально, чтобы на тебя полюбоваться. Слышишь?