V. Мальчик, который не умел говорить




 

Пока Симон и Элена Гравоски не переехали в наш дом в стиле ар-деко на улице Жозефа Гранье, у меня не было друзей среди соседей, хотя я прожил там много лет. С натяжкой можно сказать, что я подружился с месье Дуртуа, служащим французского железнодорожного ведомства, женатым на учительнице-пенсионерке, женщине с желтоватыми волосами и неприветливым лицом. Наши квартиры располагались на одной лестничной площадке, дверь в дверь, и когда нам доводилось встречаться на лестнице или в вестибюле, мы обменивались поклонами, а по прошествии нескольких лет даже стали подавать друг другу руку и что-то говорить о погоде, всегда волнующей французов. Эти мимолетные беседы внушили мне веру в то, что нас связывают некие дружеские узы, но вскоре я понял, как сильно заблуждался. Как-то поздно вечером я вернулся домой после концерта Виктории де лос Анхелес[88]в Театре Елисейских полей и обнаружил, что забыл дома ключи. В такой час, разумеется, не стоило даже пытаться отыскать слесаря, который помог бы мне войти. Я кое-как устроился на лестничной площадке и стал ждать пяти утра, когда сосед мой всегда — очень пунктуально — отправлялся на работу. Я надеялся, что, узнав, в чем дело, он пригласит меня к себе, чтобы я у него дожидался слесаря. Но не тут-то было. Ровно в пять месье Дуртуа вышел из своей квартиры, и я объяснил ему, что всю ночь просидел у дверей, страшно устал и у меня ломит все тело, он сочувственно поохал, глянул на часы и предупредил:

— Тебе придется ждать еще часа три-четыре, не меньше, до открытия слесарной мастерской, mon pauvre ami.[89]

И, успокоив таким образом свою совесть, удалился. С другими соседями я время от времени сталкивался на лестнице и сразу же забывал их лица, а что касается имен, то они улетучивались из памяти, едва я их узнавал. Совсем иначе сложились отношения с супругами Гравоски и Илалем, их приемным сыном девяти лет, которые поселились в нашем доме, потому что месье Дуртуа с женой перебрались на жительство в Дордонь. Бельгиец Симон был врачом и работал в Институте Пастера, венесуэлка Элена была педиатром в больнице Кошена. Они были молодые, симпатичные, общительные, любознательные, образованные, и с самого дня переезда, когда я вызвался им помочь и дал кое-какие советы по обустройству на новом месте, мы сделались друзьями. После ужина вместе пили кофе, обменивались книгами и журналами, иногда ходили в расположенный поблизости кинотеатр «Пагода», водили Илаля в цирк или Лувр и другие парижские музеи.

Симону было около сорока, хотя из-за густой рыжеватой бороды и внушительных размеров живота он казался старше своих лет. Одевался он небрежно, карманы пальто вечно оттопыривались, потому что он совал туда записные книжки и бумаги, а портфель всегда набивал книгами. Он носил очки с толстыми стеклами и часто протирал их концом мятого галстука. Словом, воплощал собой тип рассеянного и неряшливого ученого. Кокетливая и всегда нарядная Элена была чуть моложе мужа, и я не помню, чтобы хоть раз видел ее в дурном настроении. В жизни она все воспринимала с энтузиазмом: свою работу в больнице Кошена и по-детски наивных пациентов, о которых рассказывала забавные истории, а также статьи, только что прочитанные в «Монд» или «Экспрессе». Она готовилась к тому, чтобы в ближайшую субботу пойти в кино или на ужин во вьетнамский ресторан, как если бы ее пригласили на вручение премий «Оскар». Она была небольшого роста, изящная, приветливая, и вся ее фигура излучала доброжелательность. Между собой они разговаривали по-французски, а со мной — по-испански, которым Симон владел в совершенстве.

Илаль родился во Вьетнаме — вот и все, что они знали о его прошлом. Они усыновили мальчика, когда ему было четыре или пять лет — даже точный возраст установить не удалось. Дело это оформлялось через Каритас,[90]и пришлось одолеть кафкианское сопротивление чиновников, о чем Симон теперь вспоминал с юмором, выстраивая собственную теорию о неизбежной гибели человечества, пораженного бюрократической гангреной. Малыша назвали Илалем в честь предка Симона, который был персонажем воистину мифическим: в давние времена ему якобы отрубили голову в России, застав на месте преступления — он соблазнил ни много ни мало как саму царицу. Но предок Симона прославился не только амурными похождениями, он был еще и теологом, каббалистом, мистиком, контрабандистом, фальшивомонетчиком и непревзойденным шахматистом. Илаль не умел говорить. При этом немота его объяснялась не каким-либо физическим изъяном — голосовые связки были в порядке, — а неведомой детской травмой: может, он пережил бомбежку или стал свидетелем ужасной сцены во время войны, сделавшей его сиротой. Все специалисты сходились во мнении, что он должен заговорить, но сейчас нет смысла даже пытаться его лечить. Визиты к врачам приводили мальчика в ужас и, казалось, только усиливали стремление этой раненой души укрыться за прочной стеной молчания. Он провел несколько месяцев в школе для глухонемых, после чего родители забрали его оттуда, потому что сами учителя посоветовали водить мальчика в обычное учебное заведение. При этом глухим Илаль не был. Он обладал тонким слухом и любил музыку — во всяком случае, постукивал в такт ногой, размахивал руками или покачивал головой. Элена и Симон разговаривали с ним, а он отвечал им выразительными знаками и гримасами, а иногда — письменно, на маленькой дощечке, которая висела у него на шее.

Он был худенький, даже тощий, но вовсе не потому, что плохо ел. Как раз отсутствием аппетита он не страдал, и когда я приходил к ним с коробкой конфет или тортом, у мальчика загорались глаза, и он со счастливым видом поглощал сладости. Но держался он, за исключением редких случаев, замкнуто, словно погруженный в дремоту, которая отделяла его от окружающей реальности. Он мог долго сидеть с отсутствующим видом, блуждая по тропинкам собственного мира, будто вокруг никого и ничего не существовало.

Трудно было назвать его ласковым, напротив, создавалось впечатление, что нежности его раздражают, и он скорее терпит их, чем радуется. От маленькой фигурки исходило ощущение хрупкости и мягкости. Гравоски упорно не желали покупать телевизор — тогда многие парижане из кругов интеллигенции считали, что его ни в коем случае нельзя допускать в дом, потому что телевидение — враг культуры, но Илаль не разделял подобных предрассудков и завидовал школьным товарищам, чьи родители оказались сговорчивее. Однако Элена и Симон не сдавались. И я предложил, чтобы Илаль время от времени приходил ко мне посмотреть футбол или какую-нибудь детскую передачу. На это они согласились, и с тех пор мальчик три-четыре раза в неделю, сделав уроки, пересекал лестничную площадку и усаживался перед маленьким экраном, хотя выбор передач мы оставили за собой. Он проводил в моей крошечной гостиной около часа и не отрываясь смотрел мультфильмы, викторину или спортивную программу, и на это время словно отрешался от всего. Окаменевшая фигура и выражение лица свидетельствовали о том, что он безраздельно поглощен событиями, развивающимися у него на глазах. Когда телевизор выключался, он, как правило, не спешил домой, и мы с ним беседовали: он задавал вопросы о самых невообразимых вещах, я отвечал, а порой читал стихотворение или сказку из принесенной им книги — или из моих собственных книг. Я привязался к нему, но старался этого особенно не показывать, потому что Элена меня предупредила: «С ним надо обращаться как с обычным ребенком. Ни в коем случае не как с инвалидом или жертвой, это может ему сильно навредить». Уезжая в командировки, я оставлял Гравоски ключи от квартиры, чтобы не лишать мальчика любимого развлечения.

Однажды, вернувшись из Брюсселя, я увидел на доске Илаля написанную им специально для меня фразу: «Когда тебя не было, звонила скверная девчонка» — все по-французски, а слова «скверная девчонка» по-испански.

Она трижды звонила за те два года, что прошли после токийской истории. В первый раз — месяца через три-четыре после моего стремительного бегства, тогда я все еще не успел исцелиться и вытравить из памяти эпизод, который оставил в душе мучительную язву, порой начинавшую кровоточить. Я искал какую-то справку в библиотеке ЮНЕСКО, и тут библиотекарша сказала, что кто-то позвонил мне в комнату переводчиков и коллеги переключили звонок на здешний аппарат. Я сразу же узнал ее голос.

— Ну что, ты все еще сердишься на меня, пай-мальчик?

Я повесил трубку, чувствуя, как дрожит у меня рука.

— Дурные новости? — спросила библиотекарша, грузинка по национальности, с которой мы обычно болтали по-русски. — Ты страшно побледнел.

Я бегом кинулся в туалет — и там меня вырвало. Из-за этого звонка весь остаток дня я был сам не свой. Но твердо решил никогда больше не видеться со скверной девчонкой, никогда не разговаривать с ней, и решение свое поклялся выполнить. Только так можно излечиться от недуга, который подчинил себе всю мою жизнь — с того дня, как я откликнулся на просьбу лучшего друга Пауля и поехал в аэропорт «Орли» встречать трех будущих партизанок. И я действительно стал понемногу забывать о ней, но до конца, конечно же, не забыл. Погрузившись в работу и те занятия, которые сам для себя придумывал, — прежде всего в совершенствование русского языка, — я порой по нескольку недель не думал о скверной девчонке. Но вдруг что-то щелкало — и образ ее всплывал перед моими глазами. Иногда мне казалось, что в кишках у меня поселился солитер и алчно пожирает мою жизненную энергию. Я падал духом, меня неотвязно преследовали воспоминания о том, как Курико осыпала меня пылкими ласками, чего прежде никогда себе не позволяла, — и все только ради того, чтобы ублажить любовника, который наблюдал за нами из темноты и мастурбировал.

Второй звонок застал меня в гостинице «Захер», в Вене, где проходила конференция МАГАТЭ. Именно тогда я позволил себе — единственный раз — интрижку с коллегой по работе. Надо сказать, что после случившегося в Токио у меня пропала всякая охота к сексу, и даже приходила в голову мысль: а не стал ли я импотентом? Я почти привык жить без женщин, но тут, в первый же день знакомства, датская переводчица Астрид предложила мне с обезоруживающей прямотой: «Если хочешь, можем встретиться вечерком». Она была высокой, рыжей, спортивного сложения, без комплексов, с такими светлыми глазами, что они казались влажно-текучими. Мы отправились есть Tafelspitz[91]и пить пиво в кафе «Централь» на Херренгассе — с колоннами как в турецкой мечети, потолком со сводами и столами из розового мрамора. А потом как-то само собой получилось, что ночь мы решили провести у меня в номере. Оба мы остановились в роскошной гостинице «Захер», потому что заведение сделало большие скидки участникам конференции. Астрид была все еще привлекательной женщиной, хотя возраст начинал оставлять свои следы на ее белейшем теле. В постели с ее лица ни на миг не сходила улыбка, даже в момент оргазма. Нам было хорошо вместе, хотя у меня и сложилось впечатление, будто ее манера заниматься любовью больше походит на гимнастику, чем на то, что покойный Саломон Толедано назвал в одном из своих писем «потрясающим и порочным наслаждением половых желез». Во вторую — и последнюю — нашу с ней ночь телефон на моей тумбочке зазвонил именно в тот миг, когда мы завершили наши акробатические эксперименты и Астрид начала описывать мне подвиги одной из своих дочерей, которая жила в Копенгагене и сначала была балериной, а теперь стала циркачкой. Я снял трубку, сказал «алло?» и услышал голос ласковой кошечки:

— Ну что, снова бросишь трубку, несмышленыш?

Я несколько секунд слушал, в душе костеря почем зря ЮНЕСКО за то, что там ей дали мой венский номер, а потом опустил трубку на рычаг, как раз когда она после паузы снова заговорила:

— Ну вот, на сей раз ты вроде бы…

— Старая любовь? — угадала Астрид. — Хочешь, я пойду в туалет, а ты спокойно поговоришь?

Нет-нет, со старой любовью я давно распрощался. Правда, после той ночи любовных интрижек больше не заводил и, если признаться, не слишком из-за этого переживал. К своим сорока семи годам я успел убедиться, что мужчина может вести совершенно нормальную жизнь и без секса. А моя жизнь была по средним меркам вполне нормальной, хотя и пустой. Я много работал и хорошо исполнял свои служебные обязанности — то есть почти не оставлял себе свободного времени и зарабатывал деньги, но вовсе не потому, что избранное ремесло так уж меня увлекало — подобное случалось теперь все реже и реже, и даже мои занятия русским и затянувшиеся до бесконечности переводы рассказов Бунина, которые я снова и снова переделывал, оказывались, по большому счету, делом механическим, теперь и оно не слишком часто доставляло мне истинное удовольствие. То же касалось кино, книг, пластинок — все это стало скорее способом убить время и перестало интересовать так живо, как прежде. За это я тоже был зол на Курико. По ее вине во мне угасли иллюзии, благодаря которым наша жизнь не опускается до банальной рутины. Порой я чувствовал себя стариком.

Наверное, поэтому для меня оказалось спасительным появление в доме на улице Жозефа Гранье Элены, Симона и Илаля Гравоски. Дружба с новыми соседями впрыснула немного человеческих чувств и эмоций в мое пресное существование. В третий раз скверная девчонка позвонила мне домой в Париж где-то через год, не меньше, после звонка в Вену.

Еще только начинало светать, было часа четыре, может, пять, когда меня разбудили резкие и громкие звонки. Я испугался. Долго не мог заставить себя проснуться, потом наконец открыл глаза и на ощупь отыскал телефон.

— Не бросай трубку, — в ее голосе смешались мольба и злость. — Мне нужно поговорить с тобой, Рикардо.

Но я бросил трубку, хотя, конечно, заснуть больше не смог. Я страшно расстроился, чувствовал себя отвратительно и лежал в постели, пока не увидел сквозь окно в потолке рассветное парижское небо мышиного цвета. Зачем она так настойчиво звонит мне через определенные промежутки времени? По всей видимости, в ее бурной жизни я представляю островок хоть какой-то стабильности — верный влюбленный идиот, который всегда где-то существует, всегда ждет звонка и готов снова и снова убеждать свою госпожу, что она по-прежнему такая, какой на самом деле, безусловно, уже перестает быть и какой вскорости быть окончательно перестанет. Что она по-прежнему молодая, красивая, любимая, желанная. А может, ей что-то от меня понадобилось? Скорее всего. Допустим, в ее жизни вдруг образовалось пустое местечко — и несмышленыш охотно его займет. Она думает только о себе и поэтому без колебаний кинулась отыскивать меня, будучи уверенной, что нет на свете такой боли, такого унижения, которые она не способна вытравить из моей памяти за пару минут разговора — силой своей власти над моими чувствами. Я достаточно хорошо знал ее, чтобы понять: она не успокоится и будет добиваться своего, то есть звонить раз в несколько месяцев или даже лет. Что ж, на сей раз ты просчиталась. Разговора не состоится, перуаночка.

Значит, это был уже четвертый звонок. Откуда? Я спросил у Элены, но она, к моему изумлению, заявила, что не вела никаких разговоров по моему телефону, пока я находился в Брюсселе.

— Наверное, трубку снял Симон. Он тебе ничего не говорил?

— Он в твою квартиру практически не заходил, потому что возвращается из института, когда Илаль ужинает.

— Но тогда выходит, что Илаль разговаривал со скверной девчонкой?

Элена слегка побледнела.

— Только ничего у него не спрашивай, — велела она, сразу понизив голос. И тут лицо у нее стало белым как бумага. — Даже не упоминай про звонок и запись на дощечке.

— Неужели Илаль и вправду говорил с Курико? Получается, что, когда родителей нет рядом и они не могут ни видеть, ни слышать его, он нарушает молчание?

— Давай не будем больше думать об этом, не будем обсуждать это, — повторила Элена, делая над собой усилие, чтобы голос ее звучал нормально. — Пусть чему суждено, то и случится. Поговорим-ка о чем-нибудь другом, Рикардо. Что это за скверная девчонка? Кто она? Лучше расскажи мне про нее.

Поужинав, мы пили кофе у них дома и старались говорить потише, чтобы не мешать Симону, который сидел в соседней комнате, служившей ему кабинетом, и готовил доклад для завтрашнего семинара. Илаль уже давно отправился спать.

— Старая история, — ответил я. — Мне никогда и никому не случалось ее рассказывать. Знаешь, а вот тебе, Элена, пожалуй, расскажу. Чтобы отвлечь тебя от мыслей о том, как они с Илалем на самом деле общались.

И я рассказал. Все от начала до конца. О том, как в моем далеком детстве две девочки, Люси и Лили, появились в Мирафлоресе, выдавая себя за чилиек, и переполошили наш тихий и спокойный мирок. А завершил описанием последней ночи в Токио — самой прекрасной ночи любви, какую мне довелось испытать в жизни и которую прервало жуткое видение — господин Фукуда сидит в темном углу спальни, наблюдает за нами сквозь черные очки, запустив руки в ширинку. Не помню, как долго я говорил. Не знаю, в какой момент появился Симон, сел рядом с Эленой и, не проронив ни слова, стал внимательно слушать. Не знаю, когда именно у меня из глаз потекли слезы и я, устыдившись столь откровенного проявления чувств, умолк. И долго не мог успокоиться. Пока я бормотал какие-то извинения, Симон встал и сходил за бутылкой вина.

— Ничего другого у меня нет, только вино, к тому же очень дешевое божоле, — стал оправдываться он, хлопнув меня по плечу. — Хотя в случаях, подобных нынешнему, требуется напиток поблагороднее.

— Именно! Виски, водка, ром или коньяк! — отозвалась Элена. — Это не дом, а какое-то недоразумение! У нас никогда не бывает того, что должно быть в любом порядочном доме. Мы никудышные хозяева, Рикардо.

— Прости, Симон, я погубил твой завтрашний доклад.

— Это куда интереснее моего доклада, — возразил он. — Кроме того, прозвище «пай-мальчик» ужасно тебе подходит. Не в уничижительном смысле, а в буквальном, прямом. Ты именно пай-мальчик, пусть оно тебе и не по душе, mon vieux.[92]

— Знаешь, а ведь это прекраснейшая история про любовь! — воскликнула Элена, глядя на меня в изумлении. — Потому что на самом деле это именно история про любовь. Чудесная! А вот этот унылый бельгиец никогда меня так не любил. Ей просто здорово повезло.

— Хотел бы я познакомиться с твоей Матой Хари, — заметил Симон.

— Только через мой труп, — грозно повернулась к нему Элена и дернула мужа за бороду. — У тебя есть ее фотографии, Рикардо? Покажешь?

— Нет ни одной. Насколько помню, мы ни разу не снимались вместе.

— Прошу тебя, в следующий раз поговори с ней, — взмолилась Элена. — Эта история не может так закончиться. А то получается, что телефон все звонит и звонит — совсем как в худшем из фильмов Хичкока.

— Кроме того, — понизил голос Симон, — надо все-таки спросить у нее, вправду ли Илаль разговаривал с ней.

— Мне ужасно стыдно, что я закатил перед вами истерику, — опять начал я извиняться. — Слезы и так далее…

— Ты, разумеется, ничего не заметил, но ведь и Элена тоже пролила несколько громадных слезинок, — сказал Симон. — Да я и сам бы к вам присоединился, не будь я бельгийцем. Мои еврейские предки меня бы за это не осудили. Но победил во мне все-таки валлонец. Ни один бельгиец никогда не заразится южноамериканской экзальтированностью. Тропические страсти не для нас.

— За скверную девчонку, за эту фантастическую женщину! — подняла рюмку Элена. — Господи, какая же скучная жизнь выпала мне надолго!

Мы выпили целую бутылку вина. Шутки и смех помогли мне немного успокоиться. В последующие дни и недели мои друзья Гравоски ни разу не обмолвились о том, что я им рассказал. Не хотели меня смущать. Между тем я и на самом деле решил непременно ответить, если перуаночка снова позвонит. Пусть хотя бы подтвердит, что в прошлый раз она разговаривала с Илалем. Только ради этого? Нет, не только. С тех пор как я рассказал Элене про свою любовь, вся эта история словно очистилась от груза злобы, ревности, унижений и обид, и я начал нетерпеливо ждать нового звонка, боясь, как бы она не оскорбилась и не отказалась от дальнейших попыток связаться со мной. А еще я чувствовал себя виноватым, но старался оправдаться перед самим собой, твердя, что к старому возврата нет. Буду разговаривать с ней как просто знакомый, и моя холодность станет лучшим доказательством того, что я и вправду избавился от пагубной зависимости.

Ожидание оказало целительное влияние на мое душевное состояние. Я работал в ЮНЕСКО, ездил в другие города и страны и между делом вернулся к переводам рассказов Бунина, отшлифовал их, написал небольшую вступительную статью и отправил рукопись своему приятелю Марио Мучнику. «Давно пора, — отозвался он. — А то я уже начал побаиваться, что впаду в старческое слабоумие либо получу атеросклероз — скорее, чем твоего Бунина». Если мне случалось быть дома, когда Илаль смотрел телевизор, потом я читал ему рассказы Бунина. Но, по-моему, переводы не слишком ему нравились, и он слушал скорее из вежливости. А вот романы Жюля Верна вызывали у него полный восторг. За ту осень я успел прочитать ему несколько — по паре глав за вечер. Больше всего ему понравился «Вокруг света за 80 дней» — в некоторых местах он даже подпрыгивал от удовольствия. Хотя любил и роман «Михаил Строгов». Выполняя просьбу Элены, я ни разу не спросил его про давний звонок скверной девчонки, хотя меня распирало от любопытства. За недели и месяцы, прошедшие с того дня, когда он показал мне знаменательную фразу на грифельной доске, никто из нас не заметил даже намека на то, что Илаль может говорить.

Она позвонила через два с половиной месяца. Я стоял под душем, собираясь идти в ЮНЕСКО, когда услышал треньканье телефона, и меня что-то кольнуло: «Это она». Я кинулся в спальню, снял трубку и упал на кровать — мокрый, как был.

— Ну что, опять бросишь трубку, пай-мальчик?

— Как у тебя дела, скверная девчонка? Последовала пауза, затем я услышал короткий смешок.

— Неужто наконец-то снизошел до ответа? Чему мы обязаны таким чудом, позвольте спросить? Ты сменил гнев на милость? Или все еще ненавидишь меня?

Мне захотелось тотчас прекратить разговор, потому что я уловил в ее тоне не только насмешку, но и победные нотки.

— Зачем ты звонишь? — спросил я. — Зачем ты столько раз мне звонила?

— Нам нужно поговорить, — сказала она уже совсем другим голосом.

— Где ты?

— Здесь, в Париже, не так давно приехала. Мы можем встретиться хотя бы ненадолго?

Я похолодел. Поскольку пребывал в полной уверенности, что она по-прежнему в Токио или какой-нибудь другой далекой стране и никогда больше не сунет нос во Францию. Узнав, что она рядом и ее можно в любой момент увидеть, я просто растерялся.

— Всего на пару минут, — настаивала она, решив, что мое молчание означает отказ. — Я не хотела бы говорить по телефону, тема слишком деликатная. Полчаса, не больше. Не так уж много для старой подруги, а?

Я назначил встречу на послезавтра после окончания рабочего дня в ЮНЕСКО, то есть в шесть часов вечера, в «Ромери», в Сен-Жермен-де-Пре (бар всегда назывался «Ромери мартиникез», но недавно по непонятной причине потерял последнее слово). Когда я повесил трубку, сердце у меня колотилось как бешеное. Прежде чем вернуться в душ, я немного посидел, хватая ртом воздух, пока не восстановилось дыхание. Что она делает в Париже? Особые поручения Фукуды? Осваивает европейский рынок для экзотических порошков из слоновых бивней и рогов носорога? Я ей нужен, чтобы помочь в операциях с контрабандой, или чтобы отмывать деньги, или еще для каких-нибудь мафиозных дел? Как глупо, что я ответил на звонок. Теперь повторится старая история. Мы поговорим, и я снова покорюсь ее воле, она ведь всегда имела надо мной волшебную власть… Потом мы переживем короткую и обманчивую идиллию, я буду строить воздушные замки, и в самый неожиданный момент она исчезнет, а мне, обиженному и растерянному, придется опять зализывать раны — как после Токио. До следующей главы!

Я не рассказал Элене и Симону ни про звонок, ни про предстоящее свидание и двое суток провел в сомнамбулическом состоянии — вспышки здравомыслия сменялись полным помутнением рассудка, иногда, правда, туман рассеивался, и я устраивал сеанс мазохизма, осыпая себя подходящими к случаю ругательствами: идиот, кретин, ты вполне заслужил все, что с тобой происходит, произошло и произойдет в будущем

День, на который было назначено свидание, был тусклым и сырым, как обычно в конце парижской осени, когда на деревьях уже почти не остается листьев, а в небе — света, плохая погода вызывает у людей плохое настроение, мужчины и женщины ходят по улице закутавшись в пальто и шарфы, в перчатках и с зонтиками, все куда-то торопятся и люто ненавидят окружающий мир. Я вышел из ЮНЕСКО, хотел было взять такси, но из-за дождя свободных машин не было, и я решил ехать на метро. Доехал до станции «Сен-Жермен» и, перешагнув порог «Ромери», сразу увидел ее. Она сидела на террасе, перед ней стояла чашка чая и бутылочка перье. Заметив меня, она поднялась и подставила щеку для поцелуя.

— Можем мы позволить себе accolade[93]или нет?

Заведение было заполнено обычной здешней публикой — туристы, плейбои с цепочками на шее в кокетливых жилетах и куртках, девушки в мини-юбках и с полуоголенной грудью, некоторые с макияжем, который больше подошел бы для сцены. Я заказал себе грог. Мы молчали и при этом не без смущения смотрели друг на друга, не зная, что сказать.

Курико разительно переменилась. За время, пролетевшее с последней нашей встречи в Токио, она не только потеряла килограммов десять и превратилась в скелет, но и лет на десять постарела. Одета она была скромно и небрежно, такой я видел ее всего однажды — в то далекое утро, когда по просьбе Пауля встретил их группу в аэропорту «Орли». Изрядно потертое пальто и шерстяные брюки невразумительного цвета, старые, давно не чищенные туфли. Причесана она была кое-как, ногти на очень длинных пальцах не покрыты лаком и как будто обкусаны. На очень бледном лице кожа обтягивала скулы. Глаза потускнели, и в них словно затаился страх — она стала похожа на какого-то пугливого зверька. Ни одного украшения, ни намека на макияж.

— Не так-то просто было до тебя добраться! — проговорила она наконец. Потом протянула руку, коснулась моего плеча и попыталась изобразить былую кокетливую улыбку, но у нее это плохо получилось. — Ну, скажи мне хотя бы, что гнев твой немного поостыл и ненависть стихла.

— Давай не будем этого касаться, — ответил я. — Ни сейчас, ни потом. Никогда. Зачем ты мне названивала?

— Ты ведь обещал уделить мне полчаса, так? — сказала она, убрав руку с моего плеча и выпрямляясь. — Значит, время у нас еще есть. Расскажи про себя. У тебя все в порядке? Завел любовницу? На жизнь зарабатываешь тем же?

— И останусь несмышленышем до самой смерти, — рассмеялся я невеселым смехом.

Она продолжала смотреть на меня очень серьезно.

— С годами ты стал обидчивее, Рикардо. Раньше ты оттаивал куда быстрее. — В ее глазах на секунду вспыхнул прежний огонек. — Ты все так же говоришь женщинам глупые красивости или уже перестал?

— Когда ты приехала в Париж? Что ты тут делаешь? Работаешь на японского гангстера?

Она отрицательно покачала головой. Мне показалось, что она вот-вот расхохочется, но лицо ее, наоборот, словно окаменело, пухлые губы задрожали. Кстати, губы, как и раньше, резко выделялись на лице, хотя теперь выглядели несколько увядшими, как и вся она.

— Фукуда меня выгнал, и случилось это больше года назад. Вот я и приехала в Париж.

— Теперь понятно, почему ты в таком неприглядном виде, — горько пошутил я. — Никогда не думал, что доведется увидеть тебя такой…

— А была еще хуже, — сухо бросила она. — В какой-то момент я даже решила, что вот-вот помру. Два моих последних звонка — это тогда. Чтобы по крайней мере похоронил меня ты, а не чужой человек. Хотела попросить, чтобы ты меня кремировал. Знаешь, ужас берет при одной только мысли, что мое тело будут пожирать черви. Но теперь, кажется, все как-то налаживается.

Она говорила спокойно, хотя намеренно давала уловить в своих словах едва сдерживаемое бешенство. И вроде бы не разыгрывала передо мной жалостную сцену, а если и играла, то с величайшим искусством. Скорее она описывала реальное положение дел. Описывала отстраненно, как оно есть, тоном полицейского или нотариуса.

— Ты пыталась покончить с собой, когда он тебя бросил?

Она покачала головой и передернула плечами.

— Он никогда не скрывал, что в один прекрасный день я ему надоем и он меня прогонит. Я была к этому готова. Он слов на ветер не бросает. Но момент выбрал не самый удачный, как, впрочем, и повод.

Голос у нее дрожал, рот исказила гримаса ненависти. В глазах метались искры. Неужели все это только фарс, чтобы разжалобить меня?

— Если тема неприятна тебе, поговорим о другом, — предложил я. — Чем ты занимаешься в Париже, на что существуешь? Надеюсь, твой гангстер по крайней мере выплатил тебе выходное пособие или компенсацию, чтобы ты жила, не зная нужды?

— Я сидела в тюрьме в Нигерии, в Лагосе, и те два месяца показались мне вечностью, — сказала она таким тоном, словно меня перед собой уже не видела. — Ужасный город, омерзительный, и люди там самые злые на свете. Не вздумай ездить в Лагос! Когда я наконец выбралась из тюрьмы, Фукуда не разрешил мне возвращаться в Токио. «Ты вляпалась, Курико!» Он вкладывал в это слово двойной смысл. Во-первых, я попала на заметку международной полиции. Во-вторых, было подозрение, что негры заразили меня СПИДом. Он сказал по телефону, что мы не должны больше встречаться, и запретил впредь писать или звонить ему. Потом повесил трубку. Так и прогнал — как паршивую собаку. Даже денег не дал на билет до Парижа. Он человек холодный и расчетливый, всегда блюдет исключительно свой интерес. От меня ведь уже никакой пользы не было. Он полная противоположность тебе, полная. Поэтому Фукуда богат и силен, а ты всегда был и останешься несмышленышем.

— Спасибо. После твоего рассказа это можно считать комплиментом.

Неужели все, что она говорит, правда? Или очередная фантастическая выдумка, из тех, что окутывали каждый этап ее жизни? Между тем она явно сумела справиться с эмоциями. Держала чашку двумя руками и пила чай маленькими глоточками. Мне было больно видеть ее в таком жутком состоянии — плохо одетой, сильно постаревшей.

— Скажи все-таки, вся эта душераздирающая история — правда? Не очередная твоя выдумка? Ты действительно сидела в тюрьме?

— Да, сидела, и вдобавок ко всему в Лагосе полицейские изнасиловали меня, — сказала она, пронзив меня гневным взглядом, словно я был виновником ее бед. — Негры, говорившие на невразумительном английском — на пиджин-инглиш.[94]Так Дэвид называл мой английский, когда хотел побольнее уколоть: пиджин-инглиш. Но СПИДом они меня не заразили. Всего только площицами, а попросту лобковыми вшами, и шанкром. Кошмарное слово, правда? Ты его когда-нибудь слышал? Может, и понятия не имеешь, что это такое, ты ведь у нас сама невинность. Шанкр, гнойные язвы… Болезнь отвратительная, но не самая страшная, если вовремя пролечиться антибиотиками. Да вот беда, в проклятом Лагосе лечили меня плохо, и я чуть не загнулась. Уж совсем было поверила, что отдаю концы. Поэтому тебе и звонила. Теперь, к счастью, все это позади.

Ее рассказ мог быть и правдой, и выдумкой, но бешенство, которое сквозило в каждом слове, никто бы не сумел сыграть так убедительно. Хотя от нее всегда можно ждать любого спектакля. Неужели опять изощренное притворство? Я был в растерянности и не знал, что думать. Идя на встречу, я ожидал чего угодно, но только не подобных излияний.

— Ужасно, что тебе пришлось через такое пройти, через весь этот ад, — вымолвил я наконец, лишь бы только не молчать, не зная, как еще реагировать на ее признания. — Если, конечно, ты все это не сочинила. Мне не привыкать к твоим штучкам. За свою жизнь ты успела наплести столько сказок, что я уже не верю ни одному твоему слову.

— Верь не верь, без разницы, — ответила она, снова схватив меня за плечо и силясь изобразить искренность. — Я понимаю, что ты все еще в обиде и вряд ли когда простишь то, что случилось в Токио. Без разницы. Я ведь не жду от тебя жалости. И денег не прошу. На самом деле мне нужно только одно: время от времени звонить тебе, чтобы хоть изредка мы могли вот так же, как сейчас, выпить вместе кофе. И больше ничего.

— Почему ты не говоришь мне правды? Ну хоть раз скажи правду!

— Правда состоит в том, что впервые в жизни я растерялась и не знаю, что делать. И чувствую себя совсем одинокой. Ничего подобного до сих пор со мной не случалось, хотя я попадала в скверные переплеты. Если угодно, моя нынешняя болезнь — страх. — Она говорила надменно и резко, таким тоном и с таким видом, которые как бы опровергали сказанное. Она смотрела мне в глаза не мигая. — Ведь страх — это тоже болезнь. Меня он парализует, унижает. Раньше я такого не знала, а теперь вот довелось узнать. Кое с кем я здесь, в Париже, знакома, но никому не доверяю. Только тебе. Вот она, правда, хочешь верь, хочешь нет. Надеюсь, ты позволишь хотя бы время от времени звонить тебе? Мы сможем иногда встречаться? В бистро, как сегодня?

— Конечно. Почему бы и нет?

Мы беседовали около часа, пока совсем не стемнело и не зажглись витрины магазинов, окна в домах. Красные и желтые огоньки машин образовали светящийся поток, который медленно тек по бульвару перед террасой «Ромери». И тут я вспомнил. Кто разговаривал с ней по телефону, когда она в прошлый раз позвонила мне домой? Кто?

Она посмотрела на меня с любопытством, не понимая, что я от нее хочу. Потом сообразила.

— Какая-то женщина. Я сперва подумала, что ты завел любовницу, но быстро поняла, что это скорее домработница. Филиппинка?

— Мальчик. Он говорил с тобой? Ты уверена?

— Он сказал, что ты в отъезде. Кажется, больше ничего, всего пару слов. Я попросила передать, что звонила, и он, выходит, передал. Какое это имеет теперь значение?

— Так он говорил с тобой? Ты уверена?

— Да, сказал всего пару слов, — кивнула она. — Откуда появился этот мальчик? Ты его усыновил?

— Его зовут Илаль. Ему лет девять, а может, десять. Он вьетнамец, сын соседей, моих друзей. Значит, он разговаривал с тобой? Дело в том, что он немой. Ни родители, ни я никогда не слышали его голоса.

Она слегка смутилась, потом на миг прикрыла глаза, напрягая память. И опять несколько раз кивнула головой. Да-да, она помнит совершенно точно. Они говорили по-французски. Голосок был тоненький, поэтому она приняла его за женщину. Чуть писклявый, какой-то необычный. Но они обменялись лишь парой слов.

— Он сказал, что тебя нет, ты уехал. А когда я попросила передать, что звонила скверная девчонка — я произнесла это по-испански, — голосок переспросил: «Что, что?» Мне пришлось повторить по буквам: «скверная девчонка». Вот это я очень хорошо запомнила. Мальчик со мной разговаривал, точно.

— Значит, ты совершила чудо. Благодаря тебе Илаль начал говорить.

— Если у меня есть такой дар, пора пускать его в дело. Думаю, во Франции колдуньи зарабатывают кучу денег.

Вскоре мы простились у входа в метро «Сен-Жермен», и я попросил у нее адрес и номер телефона, но она не дала. Сказала, что позвонит сама.

— Ты, видно, никогда уже не переменишься. Вечные тайны, вечные выдумки, вечные секреты.

— Встреча с тобой и наш разговор — а сколько я этого добивалась! — явно пошли мне на пользу, — сказала она примирительным тоном. — Ты ведь больше не будешь бросать трубку, правда?

— Все зависит от твоего поведения.

Она поднялась на цыпочки и быстро чмокнула меня в щеку.

Я увидел, как она исчезла в дверях метро. Такая худенькая, без каблуков… Со спины не было заметно, как она постарела.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-28 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: