— Так ты считаешь, что я сама должна поговорить с ним?
— Не знаю, Мицуко, тут я не готов давать советы, вопрос слишком личный. Мне важно одно — избавить друга от страданий. По-моему, если уж ты не хочешь продолжать ваши отношения и решила порвать с ним, то лучше сделать это побыстрее. Потом будет гораздо труднее.
На прощание она снова долго извинялась, исполнив весь ритуал учтивости. Я же чувствовал себя скверно, меня эта история по-настоящему огорчала. Я предпочел бы избежать разговора с Мицуко, то есть ничего не ведать о том, что моего приятеля, которому снится волшебный сон, очень скоро разбудят и сбросят с небес на землю. К счастью, мне не пришлось долго сидеть одному. Вскоре в дверях кафетерия появилась Курико, я поспешил ей навстречу, с облегчением покинув дымный зал. На Курико был светлый дождевик в клеточку, шляпка из той же ткани, темные фланелевые брюки, свитер гранатового цвета с высоким воротником и спортивные мокасины. Лицо ее было еще свежее и моложе, чем накануне. Девушка сорока с лишним лет. Стоило ее увидеть, как все мои печали как рукой сняло. Она первая подставила губы для поцелуя, чего раньше никогда бы себе не позволила — инициатива всегда исходила от меня.
— Значит, так. Я покажу тебе синтоистские храмы, самые красивые в Токио. Там повсюду свободно разгуливают лошади, петухи, голуби. Их считают священными — якобы это реинкарнации. А завтра поедем в храмы дзен, посмотрим песочные сады и скалы, которые монахи каждый день разравнивают и строят заново. Они тоже чудесные.
Целый день мы пересаживались с автобуса на автобус, потом — на метро и несколько раз брали такси. Мы заглядывали в храмы и пагоды, посетили огромный музей, где имелись перуанские гуако,[87]но не подлинные, как и указывала табличка, — заведение уважало принятый в Перу запрет на вывоз из страны предметов, представляющих археологическую ценность, поэтому оригиналов здесь быть не могло. Но я довольно рассеянно скользил глазами по тому, что мне показывали, все мои пять чувств были сконцентрированы на Курико, которая все время держала меня за руку и выглядела непривычно ласковой. Она шутила и кокетничала, от души смеялась, и глаза у нее вспыхивали всякий раз, когда она шептала мне на ухо: «Ну-ка, скажи еще одну глупую красивость, пай-мальчик». А я только рад был во всем ей потакать. Ближе к вечеру мы зашли в кафе при Антропологическом музее, сели за стоящий особняком столик и заказали сэндвичи. Она скинула свою шляпу в клеточку и пригладила волосы. Теперь они были пострижены довольно коротко, так что не мешали любоваться прекрасной шеей, по которой зеленоватой змейкой вилась жилка.
|
— Слушай, кто тебя не знает, решил бы, что ты в меня влюблена, скверная девчонка. Не припомню, чтобы за все время нашего знакомства — с тех пор как в Мирафлоресе тебе пришло в голову выдавать себя за чилийку, — ты еще когда-нибудь была такой милой и ласковой.
— Кто знает, может, я и вправду влюбилась в тебя, только вот сама пока об этом не догадалась, — сказала она, и рука ее скользнула по моим волосам. Потом она приблизила лицо, чтобы я заглянул в насмешливые и дерзкие глаза. — А если я сейчас признаюсь, что так оно и есть и что я даже подумывала, не соединиться ли нам?
— Меня сразу хватит инфаркт — прямо тут и рухну без чувств. Ну так как, Курико, любишь ты меня или нет?
|
— Я страшно рада, что мы сможем видеться каждый день, пока ты будешь в Токио. Я все прикидывала, как устроить дело так, чтобы нам с тобой встречаться почаще. И рискнула поговорить с Фукудой. Видишь, получилось все преотлично.
— Великодушный гангстер дал тебе позволение показать соотечественнику красоты Токио. Ненавижу твоего Фукуду, будь он проклят. Я бы предпочел не знакомиться с ним и никогда его не видеть. Сегодня вечером мне предстоит тяжелое испытание — любоваться на вас двоих. Могу я попросить тебя об одолжении? Ради бога, не прикасайся к нему и не целуй его в моем присутствии.
Курико рассмеялась и закрыла мне рот ладонью.
— Молчи, глупый, он никогда не позволит себе ничего подобного — ни со мной, ни с другими женщинами. И вообще ни один японец так себя не ведет. Здесь существует неодолимая граница между тем, что делается на людях, и тем, как ведут себя наедине, понимаешь, самые естественные для нас вещи японцев шокируют. Фукуда не такой, как ты. Он обращается со мной как со своей служащей. Иногда, правда, и как со своей шлюхой. А вот ты — что правда то правда — всегда обращался со мной как с принцессой.
— Теперь глупые красивости говоришь ты. Я взял лицо Курико в свои ладони и поцеловал ее.
— И о том, что этот японец обращается с тобой как со шлюхой, ты тоже не должна была мне говорить, — прошептал я ей на ухо. — Неужели и вправду не понимаешь, что это все равно что сдирать с меня живого кожу?
— Считай, что я ничего тебе не говорила. Забудем и перечеркнем.
Фукуда обитал довольно далеко от центра, в жилом районе, застроенном очень современными шести— восьмиэтажными домами, но были там и домики в традиционном стиле: с черепичными крышами и крошечными садиками — казалось, их вот-вот раздавят высоченные соседи. Его квартира находилась на седьмом этаже. Внизу сидел консьерж в форме, и он проводил меня до лифта. Двери лифта открылись прямо в квартиру. Я миновал маленький голый холл и попал в просторную гостиную с огромным окном, за которым расстилалось под звездным небом бескрайнее полотно мерцающих огоньков. Гостиная была обставлена просто, без излишеств, на стенах висели синие керамические тарелки, на полочках стояли полинезийские статуэтки, а на низком и длинном столе — изделия из слоновой кости. Мицуко и Саломон уже ждали нас с бокалами шампанского в руках. Скверная девчонка надела длинное платье горчичного цвета с низким вырезом, ее шею украшала золотая цепочка. Она сделала макияж, какой делают для самых торжественных случаев. Волосы уложила на прямой пробор — такой прически я никогда прежде у нее не видел, и она подчеркивала восточные черты лица Курико. Ее и так вполне можно было принять за японку, а теперь особенно. Она поцеловала меня в щеку и сказала господину Фукуде по-испански:
|
— Это Рикардо Сомокурсио, мой друг, о котором я тебе рассказывала.
Господин Фукуда отвесил мне традиционный японский поклон. И на вполне сносном испанском поздоровался, протягивая руку:
— Главарь якудзы рад приветствовать Вас. Шутка меня сильно смутила, и не только потому, что я не ожидал ничего подобного, — мне ведь и в голову не приходило, что Курико способна передать ему мои слова, — но еще и потому, что господин Фукуда пошутил — пошутил? — без малейшего намека на улыбку, с тем же невозмутимым и отсутствующим выражением на сухом лице, какое будет сохранять и весь вечер. Лицо его напоминало маску. Когда я выдавил из себя: «Так Вы говорите по-испански?» — он отрицательно помотал головой и впредь изъяснялся только по-английски — медленно, натужно. В тех редких случаях, когда он вообще открывал рот. Он протянул мне бокал шампанского и указал место рядом с Курико.
Это был низенький человечек — ниже Саломона Толедано, — тощий, в чем только душа держится, и даже по сравнению с миниатюрной и изящной скверной девчонкой выглядел сухим прутиком. Я представлял его совсем другим, поэтому сейчас готов был поверить, что меня разыгрывают. На нем были круглые темные очки в металлической оправе, и он не снимал их весь вечер, из-за чего тревога моя нарастала, ведь вдобавок ко всему я никогда не знал, смотрят на меня или нет его маленькие — в моем воображении холодные и злые — глазки. Седые волосы плотно прилегали к черепу, возможно, благодаря бриллиантину; он зачесывал их назад, как это было в моде у аргентинских певцов, исполнителей танго конца пятидесятых. Темные костюм и галстук придавали ему похоронный вид. Порой он подолгу сохранял неподвижность, безмолвствовал и сидел, положив крошечные ручки на колени, словно окаменелый. Но, пожалуй, самой красноречивой деталью его облика был безгубый рот, который, когда Фукуда говорил, едва шевелился, как у чревовещателя. Я чувствовал такое смущение и напряжение, что, против обыкновения, выпил лишнего, хотя мне нельзя много пить — алкоголь на меня быстро действует. Когда господин Фукуда поднялся в знак того, что нам пора выезжать, я уже успел влить в себя три бокала шампанского, и голова у меня слегка кружилась. Почти не слушая, о чем беседуют в гостиной — правда, говорил главным образом Толмач, рассуждавший о региональных диалектах японского, которые он понемногу начинал различать, — я в недоумении спрашивал себя: «Что же нашла в этом невзрачном и старом человечке скверная девчонка и почему так к нему относится? Что такого он ей говорит, как ведет себя с ней, почему она утверждает, будто он — ее болезнь, ее морок и может делать с ней все, что угодно?» Ответа я не находил, только еще сильнее ревновал, еще сильнее злился и презирал себя, проклиная за нелепый поступок — путешествие в Японию. Однако уже мгновение спустя украдкой бросал взгляд на Курико, чтобы лишний раз убедиться: только однажды, на балу в парижской Опере, она казалась мне такой же неотразимой, как сегодня.
У дверей дома нас ожидали два такси. Мне выпало ехать вдвоем с Курико — так скупым и властным жестом распорядился господин Фукуда, который сел во вторую машину вместе с Толмачом и Мицуко. Не успели мы тронуться, как скверная девчонка схватила мою руку и притянула к своим коленям, чтобы я их погладил.
— Он что, совсем не ревнует? — спросил я, кивнув на второе такси, которое как раз в этот миг обгоняло нас. — Как это он позволил тебе ехать со мной?
Она сделала вид, что не поняла, о чем я толкую.
— Ну что ты сидишь такой нахохленный, дурачок? — бросила она. — Может, разлюбил меня?
— Я тебя ненавижу. Никогда еще я не ревновал так сильно, как сейчас. Неужели этот карлик, этот недоносок и есть великая любовь всей твоей жизни?
— Перестань молоть чепуху, лучше поцелуй меня.
Она обвила руками мою шею, подставила губы, а потом я почувствовал, как кончик ее языка нырнул между моими губами. Мы долго целовались, и она пылко отвечала мне.
— Я люблю тебя, будь ты проклята, люблю, обожаю, — шептал я на ухо Курико. — Поедем со мной, японочка, поедем, и клянусь, мы будем счастливы.
— Уймись, — сказала она. Потом отодвинулась от меня, достала бумажный носовой платок и вытерла рот. — Мы уже прибыли. Оботри губы, а то я немного измазала тебя помадой.
Фукуда пригласил нас на ужин в мюзик-холл. Столики и столы побольше были расставлены веером вокруг огромной сцены, а невероятных размеров канделябры ярко освещали бескрайний зал. Стол, заказанный Фукудой, находился прямо у сцены, так что видно все было великолепно. Представление началось вскоре после нашего прибытия и мало чем уступало самым лучшим бродвейским шоу: были номера пародийные, пантомима и чечетка. Были также роскошный кордебалет, клоуны, фокусники, акробаты. Песни исполнялись на английском и японском. Конферансье, казалось, знал столько же языков, сколько Толмач, хотя, по словам последнего, на всех говорил одинаково плохо.
И здесь тоже господин Фукуда властным жестом указал каждому из нас его место. Меня он снова усадил рядом с Курико. Едва погас свет — стол освещался неяркими софитами, спрятанными среди цветочных гирлянд, — как я почувствовал рядом со своей ногой ногу скверной девчонки. Я взглянул на нее. Она как ни в чем не бывало болтала с Мицуко по-японски, но язык ее, судя по напряжению, с каким слушала японка, пытаясь хоть что-нибудь понять, был таким же условным, как когда-то французский и английский. В полутьме зала она казалась мне очень красивой: матовая, чуть бледная кожа, округлые плечи, длинная шея, сияющие глаза цвета темного меда, четко обрисованные губы. Она скинула туфельку, чтобы я лучше почувствовал нежные прикосновения ее ноги, которая почти весь ужин покоилась на моей, иногда чуть поглаживая мне щиколотку — я не должен забывать, что Курико тут, рядом, что она делает это нарочно, бросая вызов своему хозяину и повелителю. А тот с каменным лицом смотрел шоу или беседовал с Толмачом, едва заметно шевеля губами. Только однажды он обратился ко мне, спросив по-английски, что происходит в Перу и знаком ли я с кем-нибудь из тамошней японской колонии, довольно многочисленной, судя по всему. Я ответил, что много лет не был на родине и только понаслышке могу составить представление о том, что там творится. И что мне не довелось познакомиться ни с одним перуанским японцем, хотя да, их там много, потому что Перу стала второй страной в мире после Бразилии, открывшей в конце XIX века свои границы для японской иммиграции.
Ужин уже подали, и блюда — очень красиво украшенные, с большим количеством зелени, даров моря и мяса, — без перерыва сменяли друг друга. Я едва к ним прикасался — лишь из вежливости. Зато опустошил несколько крошечных фарфоровых чашечек, в которые гангстер подливал нам теплое и сладкое саке. В голове у меня поплыл туман еще до того, как закончилась первая половина представления. По крайней мере дурное настроение улетучилось. Когда зажегся свет, босая нога скверной девчонки, к моему удивлению, осталась лежать на моей и по-прежнему ее поглаживала. Я подумал: «Она знает, как ужасно я страдаю от ревности, и хочет таким образом утешить». И действительно утешила: всякий раз, когда я поворачивался, чтобы взглянуть на нее, стараясь не выдать истинных своих чувств, у меня мелькала мысль, что я никогда еще не видел ее такой красивой и неотразимой. Например, маленькое ушко со всеми его изгибами и крошечным завитком-мочкой — это просто шедевр минималистской архитектуры.
Потом вдруг вспыхнула вздорная перепалка между Саломоном и Мицуко, хотя я упустил, с чего она началась. Мицуко вдруг вскочила и удалилась, ни с кем не попрощавшись, без всяких объяснений. Толмач кинулся за ней.
— Что случилось? — спросил я господина Фукуду, но тот лишь уставил на меня невозмутимый взор и не удостоил ответом.
— Ей не нравится, когда ее гладят или целуют на людях, — объяснила Курико. — Твой приятель слишком развязно себя ведет. И Мицуко бросит его не сегодня-завтра. Она сама мне сказала.
— Саломон умрет, если они расстанутся. Он влюбился в нее как теленок. Втюрился по уши…
Скверная девчонка залилась хохотом, широко раскрыв пухлые губы, которые сегодня были покрыты ярко-красной помадой.
— Как теленок! Втюрился по уши! — повторила она. — Сто лет не слышала этих забавных выражений. Интересно, в Перу они до сих пор в ходу? Или придумали что-нибудь новенькое?
Она тут же перешла с испанского на японский и принялась объяснять Фукуде смысл этих оборотов. Он слушал с невозмутимым и непроницаемым лицом. Время от времени движением механической куклы брал рюмку, не глядя подносил ко рту, делал глоток и ставил обратно на стол. Неожиданно вернулись Толмач с Мицуко. Они, судя по всему, помирились, во всяком случае, улыбались и держались за руки.
— Нет ничего лучше ссор для поддержания любовного огня, — сказал мне Саломон, светясь счастьем, и подмигнул. — Настоящий мужчина, то есть мачо, должен время от времени наказывать женщину, чтобы она не слишком о себе воображала.
У выхода нас опять ожидали два такси. И опять господин Фукуда жестом велел нам с Курико сесть вместе в одно из них. А сам поехал с Саломоном и Мицуко. Проклятый японец начинал мне даже нравиться — он ведь явно отличал меня всякого рода привилегиями.
— Знаешь, подари мне хотя бы туфельку с той ноги, которой ты меня весь вечер гладила. Я возьму ее с собой в постель, раз уж тебя там не будет. А потом стану хранить рядом с зубной щеткой.
Однако, к полному моему удивлению, когда мы подъехали к дому Фукуды, Курико, вместо того чтобы попрощаться, взяла меня за руку и пригласила подняться в квартиру — «выпить на посошок». В лифте я с горьким отчаянием поцеловал ее. И, целуя, начал говорить, что никогда не прощу, что именно нынче вечером она была так красива, — я, например, открыл для себя, что ее ушки — чудесные минималистские творения. Я в восторге от них, мне бы хотелось их отрезать, забальзамировать и возить с собой по миру в верхнем кармане пиджака — у самого сердца.
— Скажи еще что-нибудь из твоих глупых красивостей, несмышленыш. — Она выглядела довольной, веселой, очень уверенной в себе.
Фукуды в гостиной не было.
— Пойду посмотрю, приехал он или нет, — пробормотала она, наливая мне виски. И тут же вернулась, на лице ее играла бесшабашная улыбка.
— Его пока нет. Тебе повезло, пай-мальчик, это значит, что он уже не приедет. Останется ночевать где-нибудь в другом месте.
По всей видимости, ее не слишком огорчило, что этот человечек, ее морок и болезнь, куда-то исчез. Наоборот, такому повороту событий она вроде бы очень даже обрадовалась. Фукуда часто исчезает таким вот манером, внезапно, объяснила она, после ужина или посещения кинотеатра, не сказав ей ни слова. А на следующий день возвращается как ни в чем не бывало и не опускается до объяснений.
— Ты хочешь сказать, что он проведет ночь с другой? Имея дома самую красивую женщину на свете, этот болван способен отправиться куда-то еще?
— Не у всех мужчин такой же хороший вкус, как у тебя, — бросила Курико, сев ко мне на колени и обвив руками мою шею.
Пока я обнимал ее и гладил, целовал плечи, уши, из головы у меня не шла мысль о том, что боги, или кто-то там еще, проявили неслыханную щедрость: они сманили отсюда главаря якудзы и подарили мне волшебное счастье.
— А ты уверена, что он не вернется? — спросил я в тот миг, когда последний луч здравомыслия вдруг метнулся у меня в мозгу.
— Я же его знаю — если сразу не приехал, значит, останется ночевать где-то еще. А что, неужели боишься?
— Нет, тут дело не в страхе. Если ты сегодня велишь мне убить его, сделаю это, не раздумывая. Никогда в жизни я не был так счастлив, японочка. А ты никогда не была такой красивой, как нынче вечером.
— Пойдем, пойдем.
Я последовал за ней, с трудом одолевая головокружение. Все предметы водили вокруг меня хороводы — словно в замедленной съемке. Я чувствовал себя до того счастливым, что, проходя мимо огромного окна, из которого был виден город, подумал: если открыть створку и броситься вниз, в пустоту, я буду порхать, как перышко, над бескрайним светящимся покрывалом. Мы миновали едва освещенный коридор с эротическими гравюрами на стенах и вошли в полутемную комнату с ковром на полу, о который я тотчас споткнулся и упал на большую рыхлую кровать, заваленную подушками. Я еще ни о чем не успел попросить, как Курико сама начала раздеваться. А потом помогла раздеться мне.
— Ну, чего ты ждешь, дурачок?
— Ты уверена, что он не вернется? Вместо ответа она всем телом прижалась ко мне, обвилась и, отыскав мои губы, наполнила мне рот своей слюной. В жизни не чувствовал я такого возбуждения, такого волнения, такого блаженства. Неужто все это происходит на самом деле? Скверная девчонка никогда не была такой пылкой, такой неуемной, а всегда вела себя пассивно, почти безразлично, то есть словно бы просто смирялась с тем, что ее целуют, ласкают и любят, а от себя ничего не добавляла. Теперь же она сама целовала и покусывала мое тело и отвечала на ласки нетерпеливо и горячо, что приводило меня в дикий восторг.
— А ты не хочешь, чтобы я сделал тебе то, что тебе нравится? — спросил я шепотом.
— Сначала я, — ответила она, подталкивая меня маленькими нежными ручками, чтобы я лег на спину и раздвинул ноги. Она встала между ними на колени и впервые за все время—с тех пор, как мы стали любовниками в chambre de bonne в «Отель дю Сена», — исполнила то, о чем я столько раз понапрасну ее молил. Я отчетливо слышал собственные стоны, хотя и был оглушен наслаждением, которое дробило мое тело на мельчайшие атомы, превращало его в сгусток чистого ощущения, в музыку, в потрескивающее пламя. И тут, в одно из самых волшебных мгновений, когда казалось, будто все мое существо безраздельно сосредоточено в куске благодарной плоти, которую скверная девчонка лизала, целовала, сосала, едва не заглатывая, в то время как пальчики ее ласкали меня, я увидел Фукуду.
Он почти растворился во мраке, рядом с большим телевизором, словно являл собой неотъемлемую часть обстановки, всего в двух-трех метрах от кровати, где находились мы с Курико. Фукуда сидел то ли на стуле, то ли на банкетке, неподвижный и безмолвный, как сфинкс, в своих вечных темных очках, будто киношный гангстер. Обе руки он запустил в ширинку.
Я схватил Курико за волосы, заставив прервать дело, которым она занималась, — и услышал жалобный протест. Совершенно ошарашенный внезапным и ужасным открытием, испуганный и растерянный, я очень тихо сказал ей на ухо глупую фразу: «Но ведь он здесь, Фукуда — здесь». Она же, вместо того чтобы выпрыгнуть из кровати, изобразить на лице ужас, броситься прочь, истошно кричать, всего лишь замерла на миг и начала было поворачивать голову в ту сторону, но, словно передумав, сделала то, чего я никак не ожидал: крепко обняла меня, прижалась изо всех сил и попыталась снова опрокинуть на постель, потом отыскала мои губы, впилась в них, возвращая слюну, перемешанную со спермой, и заговорила — с отчаянием в голосе, быстро, нервно:
— Ну какое тебе до него дело? Какая разница, здесь он или нет! Тебе ведь хорошо, я ведь все сделала, чтобы тебе было хорошо! Не гляди на него больше, забудь о нем.
Меня будто громом поразило, и вдруг я все понял: Фукуда вовсе не застал нас врасплох, они заранее обо всем условились, он наслаждался зрелищем, загодя ими подготовленным. Я попал в ловушку. Удивительные вещи, которые происходили на протяжении нынешнего вечера, получили свое объяснение, все было тщательно спланировано японцем, а исполнено ею, покорной его приказам и прихотям. Я понял, почему Курико была так ласкова со мной в эти несколько дней, и особенно сегодня вечером. Она вела себя так не ради меня и не ради себя, а только ради него. Чтобы ублажить хозяина. Чтобы доставить повелителю удовольствие. Сердце мое бешено колотилось, и казалось, вот-вот выскочит из груди, я ловил ртом воздух. Недавнее головокружение словно рукой сняло. Пенис мой вдруг опал, съежился, как будто ему стало стыдно. Я резко оттолкнул от себя Курико и попытался приподняться, хотя она удерживала меня, и закричал:
— Я убью тебя, негодяй! Будь ты проклят! Но Фукуды уже не было в спальне, он успел раствориться во мраке, а у скверной девчонки сразу переменилось настроение — она орала, ее лицо и голос исказились от бешенства:
— Какой же ты идиот! Чего ты скандалишь? — Она лупила меня кулаками по лицу, по груди, била куда попало. — Ты остался таким же нелепым, таким же провинциальным. Ты всегда был и останешься недоумком, чего от тебя ждать, несмышленыш проклятый!
В полутьме я отпихивал ее от себя и одновременно пытался нащупать на полу свою одежду. Сам не знаю как, но в конце концов я сумел одеться и обуться, хотя и не помню, сколько продлилась эта дикая сцена. Курико уже перестала колотить меня, она сидела на кровати и истерично визжала, перемежая вопли бранью.
— Ты думал, это я ради тебя стараюсь, голодранец, неудачник, придурок! Да кто ты такой, кем ты себя вообразил? Знал бы ты, до чего я тебя презираю, до чего ненавижу, трус несчастный!
Наконец я оделся и почти бегом припустил по коридору с эротическими гравюрами, мечтая о том, чтобы в гостиной меня ждал Фукуда с револьвером в руках и двумя телохранителями, вооруженными палками, я бы кинулся на него, сорвал проклятые очки и плюнул ему в лицо — и пусть потом они меня убьют, чем скорее, тем лучше. Но ни в гостиной, ни в лифте никого не было. Внизу, у дверей, мне пришлось долго, дрожа от холода и гнева, ждать такси, которое вызвал по моей просьбе облаченный в форму консьерж.
Добравшись до гостиницы, я прямо в одежде рухнул на постель. Последние силы оставили меня, я чувствовал себя измученным и оскорбленным, не было воли даже на то, чтобы раздеться. Я пролежал так несколько часов, ни о чем не думая, не в состоянии заснуть, ощущая себя последней тряпкой — наивным, нелепым кретином. И все время как одержимый повторял: «Ты сам виноват, Рикардо. Ты ведь ее знаешь. Знаешь, на что она способна. Она никогда тебя не любила, всегда только презирала. Ну и о чем ты теперь плачешь, несмышленыш? На что жалуешься, ублюдок, придурок, бестолочь? Она же внятно объяснила, кто ты такой, и мало тебе! Радуйся теперь! Ты должен быть счастлив, должен, как подобает современному интеллигентному человеку — и как поступают все эти недоумки — сказать себе, что ты добился-таки своего. Ты затянул ее в постель? Она обихаживала твоего птенчика? Ты кончил ей в рот? Чего тебе еще надо? Какое тебе дело до того, что этот недомерок, главарь якудзы, сидел в спальне и смотрел, как ты развлекался с его шлюхой? Ну и что тут особенного? А кто вообще велел тебе влюбляться в нее? Ты сам во всем виноват, ты один, Рикардо».
Едва начало светать, я побрился, принял душ, собрал чемодан и позвонил в «Японские авиалинии», чтобы поменять свой билет до Парижа — с обязательной пересадкой в Корее — на ближайший рейс. Нашлось место в самолете, отлетающем в Сеул в полдень, так что времени хватало только на то, чтобы добраться до аэропорта «Нарита». Я позвонил Толмачу, простился и объяснил, что должен срочно возвращаться в Париж, потому что мне вдруг предложили очень выгодный контракт. Он захотел непременно меня проводить, хотя я отбивался как мог.
Когда я уже спустился вниз и оплачивал счет за номер, меня пригласили к телефону. Я услышал в трубке голос скверной девчонки, повторявший «Алло, алло!» — и сразу повесил трубку. Потом вышел на улицу и стал ждать Толмача. Мы сели в автобус, который забирал авиапассажиров из разных гостиниц, так что путь в аэропорт «Нарита» занял около часа. По дороге Саломон поинтересовался, не случилось ли чего между мной, Курико и Фукудой, но я заверил его, что все в порядке и мой внезапный отъезд связан исключительно с тем, что господин Шарнез прислал факс с предложением работы на великолепных условиях. Толмач не поверил, но больше к этой теме не возвращался.
Он заговорил о своем, об отношениях с Мицуко. Раньше у него была стойкая аллергия на брак, и он считал женитьбу своего рода отречением от прав человека на свободу. Но Мицуко очень хочет, чтобы они поженились, и раз уж она так хорошо к нему относится и вообще оказалась такой славной девушкой, он почти что решился пожертвовать свободой, чтобы доставить ей удовольствие. «Надо будет, так женюсь хоть и по синтоистскому обряду, дорогой».
Я не рискнул ничего на это возразить, даже не стал советовать, чтобы он немного повременил, не торопился делать столь важный шаг. Пока он говорил, я со щемящей тоской думал о том, как мучительно будет для него услышать от Мицуко, что она хочет порвать их отношения, потому что не любит его и даже ненавидит. А ведь она уже вполне созрела для такого разговора.
В «Нарита», когда объявили посадку на самолет в Сеул, я обнял Толмача, и, как это ни абсурдно, у меня слезы накатили на глаза. На прощание он попросил:
— Ты согласишься быть свидетелем на моей свадьбе?
— Конечно, старик, для меня это большая честь.
Через два дня я был в Париже — и физически, и морально совершенно разбитый. Двое последних суток я не смыкал глаз и не мог проглотить ни крошки. Зато твердо решил — решение это я мусолил все часы полета — взять себя в руки и не поддаваться депрессии, которая начинала меня скручивать. Рецепт у меня имелся. Подобные недуги лечатся работой. А свободное время следует занимать какими угодно делами, которые с головой затягивают человека, если не находится дел полезных и творческих. Ощущая, как воля начинает-таки понемногу подчинять себе тело, я попросил господина Шарнеза подобрать мне побольше контрактов, потому что должен погасить серьезный долг. Он проявил всегдашнее свое расположение и готовность помочь. В следующие месяцы я почти не бывал в Париже. Работал на самых разных встречах и конференциях — в Лондоне, Вене, Италии, Англии, в северных странах и дважды в Африке, в Абиджане и Кейптауне. И во всех городах я после работы спешил в спортивный зал, где доводил себя до полного изнеможения: качал пресс, бегал по дорожке, крутил педали велосипеда, плавал и занимался аэробикой. А еще я продолжал совершенствовать свой русский, теперь уже самостоятельно, и потихоньку переводил рассказы Ивана Бунина, которые ставил на второе место после чеховских. Я перевел три из них и отправил Марио Мучнику в Испанию. «Из-за своего упрямого желания печатать только шедевры я обанкротил уже четыре издательства, — ответил он. — Ты не поверишь, но я окучиваю некоего предпринимателя-самоубийцу, уговаривая помочь мне открыть пятое. Там я выпущу твоего Бунина и даже заплачу гонорар — хватит на несколько чашек кофе с молоком. Посылаю договор». Постоянная занятость помаленьку вытянула меня из душевного недуга, с которым я упрямо боролся после поездки в Токио. Но ничто не могло излечить внутреннюю тоску, глубокое разочарование — они еще долго преследовали меня, стали моей тенью и, подобно кислоте, разъедали всякий душевный порыв или интерес, которые вроде бы иногда просыпались. И много ночей подряд я видел один и тот же грязный сон: в углу спальни, где сгустился мрак, сидел на скамеечке Фукуда — неподвижный, тощий, невозмутимый, как Будда, человечек, он мастурбировал и испускал струю спермы, которая падала на скверную девчонку и на меня.
Прошло примерно полгода. Однажды, вернувшись в Париж с какой-то конференции, я нашел в ЮНЕСКО письмо от Мицуко. Саломон покончил с собой в своей маленькой съемной квартире — выпил целый пузырек снотворного. Его самоубийство стало для Мицуко полной неожиданностью, потому что, когда вскоре после моего отъезда из Токио она последовала моему совету и решилась на откровенный разговор, объяснив Толмачу, что им надо расстаться, что она хочет полностью посвятить себя карьере, Саломон вроде бы проявил понимание. Не устраивал никаких сцен. Они сохранили дружеские отношения, что было неизбежно в силу их профессиональных обязанностей, но старались держаться на расстоянии. Иногда встречались в чайном салоне или в каком-нибудь ресторане, часто говорили по телефону. Саломон сообщил ей, что не собирается продлевать контракт с «Митцубиси» и, когда срок истечет, намерен вернуться в Париж, где у него «есть хороший друг». Поэтому и для нее, и для всех, кто знал Толмача, его решение уйти из жизни стало шокирующей неожиданностью. Компания взяла на себя расходы, связанные с похоронами. К счастью, в своем письме Мицуко даже не упомянула имени Курико. Я не ответил ей и не принес своих соболезнований. Просто положил письмо в ящик прикроватной тумбочки, где хранились оловянный гусар, подаренный Толмачом в день его отъезда в Токио, и зубная щетка фирмы «Герлен».