— Иди… иди… — с испуганным выражением торопливо сказал «полицай», подтолкнув Ваню к дверям.
И другой «полицай» также подтолкнул мальчишку, взяв его сзади за шею. Ваня и мальчишка почти разом вступили в кабинет, и дверь за ними затворилась. Ваня снял шапку.
В кабинете было несколько человек. Ваня узнал майстера Брюкнера, сидевшего, откинувшись за столом, с толстыми складками шеи над воротником мундира, и смотревшего прямо на Ваню округлившимися, как у филина, глазами.
— Ближе! Смирненький стал… — хрипло, словно голос его сквозь чащу продирался, сказал Соликовский, стоявший сбоку перед столом майстера с хлыстом в громадной руке.
Следователь Кулешов, стоявший с другого боку, протянув длинную руку, подхватил под руку мальчишку и рывком подтащил его к столу.
— Он? — спросил он с тихой усмешкой, моргнув в сторону Вани.
— Он… — едва выговорил мальчишка, втянул воздух носом и застыл.
Кулешов, довольный, взглянул на майстера, потом на Соликовского. Переводчик по ту сторону стола, почтительно склонившись к майстеру, пояснил, что здесь произошло. В этом переводчике Ваня признал Шурку Рейбанда, с которым он был хорошо знаком, как и все в Краснодоне.
— Понял?.. — И Соликовский, прищурившись, посмотрел на Ваню узкими глазами, которые так далеко были спрятаны за его напухшими скулами, будто выглядывали из-за гор. — Расскажи господину майстеру, с кем трудился. Живо!
— Не знаю, о чем вы говорите, — прямо взглянув на него, сказал Ваня своим глуховатым баском.
— Видал, а? — с удивлением и возмущением сказал Соликовский Кулешову. — Такое им советская власть дала образование!
А мальчишка при словах Земнухова испуганно посмотрел на него и поежился, точно ему стало холодно.
|
— Не совестно тебе? Мальчишку бы пожалел, ведь он за тебя страдает, — сказал Кулешов с тихой укоризной. — Посмотри, это что лежит?
Ваня оглянулся, куда указывал взгляд Кулешова. Возле стены лежал вскрытый мешок с подарками, часть из которых высыпалась на пол.
— Не знаю, какое это может иметь ко мне отношение. Мальчика этого вижу в первый раз, — сказал Ваня, становившийся все более и более спокойным.
Майстеру Брюкнеру, которому Шурка Рейбанд переводил все, что они говорили, видимо, надоело это, и он, мельком взглянув на Рейбанда, пробурчал что-то. Кулешов почтительно смолк. Соликовский вытянулся, опустив руки по швам.
— Господин майстер требует рассказать, сколько раз ты нападал на машины, с какой целью, кто соучастник, что делали кроме, — все, все рассказать… — глядя мимо Вани, холодно говорил Шурка Рейбанд.
— Как я мог нападать на машины, когда я даже тебя не вижу, это же тебе известно! — сказал Ваня.
— Прошу отвечать господину майстеру…
Но господину майстеру, видно, все уже было ясно, и он, сделав движение пальцами, сказал:
— К Фенбонгу!
В одно мгновение все переменилось. Соликовский громадной рукой схватил Ваню за воротник и, злобно сотрясая его, выволок в приемную, повернул лицом к себе и с силой ударил его крест-накрест хлыстом по лицу. На лице Вани выступили багровые полосы. Один удар пришелся на угол левого глаза, и глаз сразу стал оплывать. «Полицай», приведший его, схватил его за воротник, и они вместе с Соликовским, толкая Ваню и пиная коленями, поволокли его по коридору.
В помещении, куда его втолкнули, сидел унтер Фенбонг и два солдата службы СС; они сидели с утомленными лицами и курили.
|
— Если ты, мерзавец, сейчас же не выдашь своих… — страшным, шипящим голосом заговорил Соликовский, схватив Ваню за лицо громадной рукой с твердыми, железными ногтями на пальцах.
Солдаты, докурив и ногой притушив окурки, неторопливыми умелыми движениями сорвали с Вани пальто и всю одежду и голого швырнули на окровавленный топчан.
Фенбонг красной рукой, поросшей светлыми волосами, так же неторопливо перебрал на столе линьки из скрученного электрического провода и подал один Соликовскому, а другой взял себе, опробовав его взмахом в воздухе. И они вдвоем по очереди стали бить Ваню по голому телу, оттягивая линьки на себя. Солдаты держали Ваню за ноги и за голову. Кровь выступила по его телу после первых же ударов.
Как только они начали бить его, Ваня дал себе клятву, что никогда больше не раскроет рта, чтобы отвечать на вопросы, и никогда не издаст ни одного стона.
И так он молчал все время, пока его били. Время от времени его переставали бить, и Соликовский спрашивал:
— Вошел в разум?
Ваня лежал молча, не подымая лица, и его начинали бить снова.
Не более чем за полчаса до него на том же топчане так же били Мошкова. Мошков, как и Ваня, отрицал какое бы то ни было участие свое в хищении подарков.
Стахович, который жил далеко на окраине, был арестован позже их.
Стахович, как все молодые люди его складки, у которых основная двигательная пружина в жизни — самолюбие, мог быть более или менее стоек, мог даже совершить истерически-героический поступок на глазах у людей, особенно людей, ему близких или обладающих моральным весом. Но при встрече с опасностью или с трудностью один на один он был трус.
|
Он потерял себя уже в тот момент, как его арестовали. Но он был умен тем изворотливым умом, который мгновенно находит десятки и сотни моральных оправданий, чтобы облегчить свое положение.
При очной ставке с мальчишкой Стахович сразу понял, что новогодние подарки — единственная улика против него и его товарищей, которые не могут не быть арестованы. И мысль перевести все это в уголовное дело, чистосердечно признаться, что они сделали это втроем, пустить слезу о страшной нужде и голоде и обещать искупить все честным трудом, — мысль эта мгновенно пришла ему в голову. И он с такой искренностью проделал все это перед майстером Брюкнером и другими, что они сразу поняли, с кем имеют дело. Его стали бить тут же в кабинете, требуя назвать и других сообщников: они же, трое, были вечером в клубе и не могли сами разгрузить машину!
На его счастье подошло время, когда майстер Брюкнер и вахтмайстер Балдер обедали. И Стаховича оставили в покое до вечера.
Вечером с ним обошлись ласково и сказали, что его сразу же отпустят, если он назовет, кто похитил подарки. Он снова сказал, что они сделали это втроем. Тогда его отдали в руки Фенбонга и терзали до тех пор, пока не вырвали фамилию Тюленина. Про остальных он сказал, что не разобрал их в темноте.
Жалкий, он не знал, что, выдав Тюленина, он вверг себя в пучину еще более страшных мучений, потому что люди, в руках которых он находился, знали, что они должны сломить его до конца именно теперь, когда он проявил слабость.
Его мучили, и отливали водой, и опять мучили. И уже перед утром, потеряв облик человека, он взмолился: он не заслужил такой муки, он был только исполнителем, были люди, которые приказывали ему, пусть они и отвечают! И он выдал штаб "Молодой гвардии" вместе со связными. Он не назвал только Ульяны Громовой, — неизвестно почему. В какую-то сотую мгновения он увидел ее прекрасные черные глаза перед собой и не назвал ее.
В эти дни была доставлена из поселка Краснодон в жандармерию Лядская, и ей дали очную ставку с Выриковой. Каждая считала другую виновницей своих злоключений, и они на глазах невозмутимого Балдера и потешавшегося Кулешова стали браниться, как базарные торговки, и разоблачать друг друга.
— Извини-подвинься, ты была пионервожатая!.. — красная до того, что не стало видно веснушек на ее скуластом лице, кричала Лядская.
— Ох ты, вся Первомайка помнит, кто ходил с кружкой на Осоавиахим! — сжав кулачки, кричала Вырикова, так и пронзая ненавистную острыми косичками.
Они едва не полезли в драку. Их развели и подержали сутки под арестом. Потом их порознь снова вызвали к вахтмайстеру Балдеру. Схватив за руку сначала Вырикову, а потом точно так же Лядскую, Кулешов каждой шипел одно и то же:
— Будешь еще ангела из себя строить? Говори, кто состоит в организации!
И Вырикова, а потом Лядская, заливаясь слезами и клянясь, что они не только не состоят в организации, а всю жизнь ненавидели большевиков, так же как большевики их, назвали всех комсомольцев и всех видных ребят, которые остались на «Первомайке» и в поселке Краснодон. Они прекрасно знали своих товарищей по школе и по месту жительства, кто нес общественную работу, кто как настроен, и каждая назвала десятка по два фамилий, которые довольно точно определяли круг молодежи, связанной с "Молодой гвардией".
Вахтмайстер Балдер, свирепо вращая глазами, сказал каждой из них, что он не верит в ее непричастность к организации и должен предать ее наряду с выданными ею преступниками страшным мучениям. Но он жалеет ее, есть выход из положения…
Вырикова и Лядская были выпущены из тюрьмы одновременно, каждая не зная, но предполагая, что другая тоже не вышла чистенькой. Им положено было жалованье по двадцать три марки в месяц. Они сунули друг другу деревянные руки, как если бы между ними ничего не было.
— Дешево отделались, — сказала Вырикова. — Заходи как-нибудь.
— Уж правда, что дешево, как-нибудь зайду, — сказала Лядская.
И они разошлись.
Глава пятьдесят восьмая
Была какая-то странная закономерность в арестах, каждый из которых немедленно становился известным всему городу. Арестовали сначала родителей тех членов штаба, кто ушел из города. Потом арестовали родителей Арутюнянца, Сафонова и Левашова, то есть тех ребят, близких к штабу, кто тоже ушел из города.
Вдруг арестовали Тосю Мащенко и еще кое-кого из рядовых членов "Молодой гвардии". Но почему именно этих, а не других?
Никто из оставшихся на свободе не мог предположить, что эти новые аресты, их приливы и отливы зависят от страшной стихии признаний Стаховича. После того, как он выдавал кого-нибудь, ему давали отдых. Начинали мучить снова, и он опять кого-нибудь выдавал.
Но из работников подпольной организации, возглавляемой Лютиковым и Бараковым, никто не был затронут, хотя прошло уже несколько суток после ареста Мошкова, Земнухова и Стаховича. Все оставалось по-прежнему и в Центральных мастерских.
Володя Осьмухин, проведший три дня нового года в деревне у дедушки, четвертого января вышел на работу. Он еще с вечера узнал от матери об арестах и об указании штаба "Молодой гвардии" уходить из города. Но он отказался уйти.
— Ребята не выдадут, — сказал он матери, перед которой не было теперь смысла таиться.
Было много причин, по которым Володя не хотел уходить из города. Жалко ему было оставить мать и сестру — особенно когда он вспоминал о том, что они-то не эвакуировались в свое время из-за него. Но главной была та причина, что Володя, не участвовавший в совещании на квартире Олега, не только не представлял себе опасности, угрожавшей ему, а даже считал в душе, что ребята из штаба поторопились. Все трое арестованных были из числа ребят, наиболее близких Володе, он им верил. В удалой душе Володи ("Я — как Васька Буслай!") зародились даже планы освобождения ребят, планы, один фантастичней другого.
Но, едва Володя появился в мастерских, Лютиков вызвал его под каким-то предлогом к себе в конторку. По старой связи с домом Осьмухиных, а также потому, что из всех молодых людей Лютиков ближе всего знал Володю, Филипп Петрович очень любил его. Не только опыт и разум, а и сердце подсказывали старику, какая страшная угроза нависла над его юным другом и воспитанником. Филипп Петрович предложил Володе немедленно уйти. Филипп Петрович не пожелал даже выслушать объяснений Володи, был жесток и неумолим, не советовал, а приказывал.
Но было уже поздно. Володя не успел даже обдумать, когда и куда ему идти, как был арестован тут же в мастерских, на своем рабочем месте.
Усилия палачей, пытавших Стаховича, были направлены не только на то, чтобы он разоблачил всех членов "Молодой гвардии", а и на то, чтобы он дал нити, ведущие к подпольной большевистской организации в городе. Многие данные, да и простой здравый смысл давно уже подсказывали большим и малым чинам жандармерии, что молодежь работает под руководством взрослых, что центр краснодонского заговора — в подпольной организации большевиков.
Но Стахович действительно не знал, каким путем Олег осуществляет связь с райкомом. Стахович мог только сказать, что связь эта существует. Когда стали допытываться, кто из взрослых наиболее часто посещает квартиру Кошевых, он, перебрав всех в памяти, назвал Соколову. В первый период работы, когда он был еще членом штаба, и позже, когда он бывал у Олега по делам организации, Стахович действительно чаще всего встречал на квартире Кошевых Полину Георгиевну. Раньше он не ставил присутствие Полины Георгиевны в какую-нибудь связь с деятельностью "Молодой гвардии". Но теперь ему вспомнилось, что Олег иногда уединялся и перешептывался с Полиной Георгиевной, и Стахович назвал ее имя.
Нити от Соколовой вели в первую очередь к тяжелому, молчаливому, загадочному человеку — Лютикову. Не случайным показалось майстеру Брюкнеру и то обстоятельство, что арестованные Мошков и Осьмухин работали в цехе у Лютикова. Были сведены воедино все данные его биографии, все факты диверсий и аварий в Центральных мастерских.
Пятого января, на заре, Полина Георгиевна, как всегда, принесла Филиппу Петровичу молоко и унесла под кофточкой на груди листовку, написанную Филиппом Петровичем от имени "Молодой гвардии". В листовке ничего не говорилось об арестах молодежи. Филипп Петрович хотел показать этой листовкой, что враг не попал в цель, — "Молодая гвардия" живет и действует.
Вечером, вернувшись с работы, он застал в кухне у Пелагеи Ильиничны жену, Евдокию Федотовну, и дочку Раю, пришедших с хутора его навестить. Воистину радость посетила его дом! Филипп Петрович переоделся во все чистое, надел свежую белую сорочку, темно-синий галстук в серую полоску и парадный костюм, вычищенный Пелагеей Ильиничной. В этом праздничном костюме, спокойный, ровный, добрый, он просидел с самыми близкими ему людьми до темноты и шутил так, как если бы ничего не случилось.
Знал ли Филипп Петрович, что угроза гибели уже нависла и над ним? Нет, он не знал и не мог знать этого. Но он всегда допускал эту возможность, всегда был готов к ней, а в последнее время он чувствовал, что опасность возросла.
Все чаще молчаливый Швейде набрасывался на Баракова, в припадке неудержимого бешенства обвиняя его в саботаже. Кто мог поручиться, что немец не напал на верный след?
Несколько дней тому назад четыре подводы с углем ушли в ближайшие деревни якобы для обмена угля на хлеб. Вывоз угля с территории мастерских сам по себе был уже неслыханным нарушением "нового порядка". Но другого выхода из положения у Филиппа Петровича и Баракова не было, а ждать они права не имели: под углем было спрятано оружие для краснодонской партизанской группы, влившейся в Митякинский отряд. Кто мог поручиться, что дерзкое это предприятие так и пройдет незамеченным?
Враг арестовывал членов "Молодой гвардии" одного за другим. Кто мог знать, какие скрытые пружины вызывали провал целых звеньев этой организации?
Все это понимал и чувствовал старый Филипп Петрович. Но у него не было оснований и возможности для отступления. Могучий дух его был не здесь, он шествовал через реки и степи, через стужу и снега вместе с великой армией освобождения. Все, о чем бы он ни говорил с женой и дочкой, все возвращалось к этому гигантскому наступлению наших войск. Как мог он на основании одних предположений оставить пост свой как раз в ту минуту, когда требовалось наибольшее напряжение всех его сил! Остались считанные недели, а может быть, дни, когда он сможет наконец сбросить угнетающее душу рабье притворство и открыть людям честное лицо свое!.. Ну, а если уж не приведет судьба дожить до этого светлого часа, останутся люди, которые и без него доведут дело до конца. Еще с того памятного разговора в кабинете Баракова был создан второй, «запасной» райком из новых верных людей, которым были переданы все явки и связи.
Филипп Петрович сидел празднично одетый, веселый, немножко, может быть, более добрый и разговорчивый, чем к этому привыкли. И дочка смотрела на отца смешливыми глазами. И только Евдокия Федотовна, прошедшая с мужем долгий путь жизни, умевшая улавливать даже самые малые оттенки его состояния, — нет-нет да и останавливала на нем беспокойный, испытующий взгляд, который словно говорил: "Уж больно ты наряден, уж больно ты весел, не нравится мне это".
Улучив минуту, когда жена снова отлучилась на кухню и занялась своим женским разговором с Пелагеей Ильиничной, Филипп Петрович все-таки рассказал дочери об арестах в организации "Молодая гвардия". Рае только что исполнилось тринадцать лет, она знала по рассказам о существовании "Молодой гвардии", догадывалась о занятиях отца, мечтала о том, что будет помогать ему, но не смела просить об этом.
— Вы у меня не засиживайтесь, ночевать не оставлю. Идти вам отсюда все равно степью, никто вас не увидит ночью, — говорил Филипп Петрович, понизив голос. — Маме скажи, что так, мол, лучше. Ей ведь не объяснишь, — сказал Филипп Петрович с насмешливой улыбкой.
— Тебе грозит опасность? — спросила Рая и побледнела.
— Определенного ничего нет. А опасность всегда грозит нашему брату, да я к ней привык. Я отдал свою жизнь на это. Хотел бы, чтобы и ты была такая, — спокойно сказал он.
Дочь призадумалась, потом обняла шею отца тонкими руками и прижалась лицом к его лицу. Мать вошла, удивленно посмотрела на них. Филипп Петрович стал шутливо выпроваживать жену и дочку. Они не раз встречались за время оккупации. Евдокия Федотовна привыкла к тому, что муж ее бывает суров, когда семейные дела становятся ему помехой в работе, не могла судить, когда он прав, а когда не прав, уступала ему, даже если ей бывало больно.
Евдокия Федотовна точно новыми глазами увидела мужа в этом хорошо сохранившемся отглаженном пиджаке на его большом теле и вдруг стала целовать его гладко выбритое и все-таки колючее лицо, поцеловала его даже куда-то в галстук и припала головой к его груди. Тяжелая нижняя часть его лица дрогнула, он бережно отстранил жену, сказал что-то шутливое. На глазах дочери показались слезы, она отвернулась и потянула мать за рукав.
Полина Георгиевна была арестована этой ночью. А утром шестого января были арестованы — не на дому, а в мастерских — Филипп Петрович и Бараков. Вместе с ними из мастерских взяли несколько десятков человек. Как и предполагал Филипп Петрович, врагу не важны были улики: большинство арестованных не имело никакого отношения к организации.
Толя "Гром гремит" не был арестован ни в тот день, когда взяли Володю, ни в этот день массовых арестов в мастерских. Едва-едва дотянул он до конца работы и пошел к Елизавете Алексеевне и к Люсе. Они уже знали о случившемся.
— Что же ты делаешь? Ты же губишь себя! Уходи немедленно!.. — в порыве материнского отчаяния воскликнула Елизавета Алексеевна.
— Не пойду я, — тихо сказал Толя. — Чего же я пойду? — И он махнул шапкой.
Нет, он не мог никуда уйти, пока Володя в тюрьме.
Его уговаривали остаться ночевать. Но он ушел. Он ушел к Витьке Лукьянченко посоветоваться, что можно сделать для освобождения ребят. Он шел ночью, привычно обходя полицейские посты. Каким одиноким чувствовал он себя в родном городе, когда нет Володи, когда нет Земнухова, Мошкова, Жоры Арутюнянца и других… Чувства отчаяния и мести мешались в душе его.
Под самое утро раздался сильный стук в дверь дома Осьмухиных. Елизавета Алексеевна со свойственной ей бесстрашной решимостью отворила дверь не спрашивая. И едва не отпрянула. В дверях опять стоял Толя Орлов, сильно промерзший, осунувшийся до того, что его нельзя было узнать, с запавшими глазами, горевшими мрачным огнем.
— Читайте… — сказал он и протянул Елизавете Алексеевне и Люсе скомканную бумажку.
Пока они читали, он страстно говорил:
— Нет, вам можно, вам нужно сказать всю, всю правду… Витя получил ее от одного военного, бывшего раненого, которого он когда-то спрятал. Я и Витя, мы всю ночь расклеивали ее по городу. Это поручение от райкома партии. Ее клеили сегодня десятки людей, весь город, все хутора и поселки читают теперь эту листовку! — говорил Толя с ожесточением и не мог остановиться, потому что ему все казалось, что он говорит не самое главное.
Но Елизавета Алексеевна и Люся не слушали его, они читали:
"Граждане Краснодона! Шахтеры, колхозники, служащие! Все советские люди! Братья и сестры!
Враг раздавлен могучей Красной Армией и бежит! В бессильной звериной злобе хватает он ни в чем не повинных людей, предает их нечеловеческим пыткам. Пусть же помнят выродки: мы — здесь! За каждую каплю крови советского человека они заплатят нам всей своей подлой жизнью. Пусть содрогнутся сердца врагов от нашей мести! Мстите врагу, уничтожайте врага! Кровь за кровь! Смерть за смерть!
Наши идут! Наши идут! Наши идут!
Краснодонский подпольный райком ВКП(б)".
Глава пятьдесят девятая
Первые дни после того, как начались аресты, Уля не ночевала дома. Но аресты, как предсказывал Олег, не затронули «Первомайку» и поселок Краснодон. И Уля вернулась домой.
Проснувшись в своей постели после того, как она столько ночей провела где ни приведется, Уля по внутренней потребности отвлечь себя от тяжелых мыслей с рвением занялась домашними делами, вымыла пол, собрала завтрак. Мать, посветлев оттого, что дочка дома, даже встала к столу. Отец был угрюм и молчалив. Все дни, что Уля не ночевала дома, а только днем забегала на час-другой проведать родных или взять что-нибудь, все эти дни Матвей Максимович и Матрена Савельевна только и говорили об арестах в городе, избегая смотреть в глаза друг другу.
Уля попробовала было заговорить о посторонних делах, мать неловко поддержала ее, но так фальшиво это прозвучало, что обе смолкли. Уля даже не запомнила, когда она вымыла и перетерла посуду и убрала со стола.
Отец ушел по хозяйству.
Уля стояла у окна, спиной к матери, в простом темно-синем с белыми пятнышками домашнем платье, которое она так любила. Тяжелые волнистые косы ее покойно, свободно сбегали по спине до гибкой сильной талии; ясный свет солнца, бивший в оттаявшее окно, сквозил через вившиеся у висков неприглаженные волосы.
Уля стояла и смотрела в окно на степь и пела. Она не пела с той поры, как пришли немцы. Мать штопала что-то, полулежа в постели. Она с удивлением услышала, что дочь поет, и даже отложила штопку. Дочь пела что-то совсем незнакомое матери, пела свободным грудным голосом:
… Служил ты недолго, но честно
Во славу родимой земли…
Никогда Матрена Савельевна даже не слышала этих слов. Что-то тяжелое, скорбное было в пении дочери.
Подымется мститель суровый,
И будет он нас посильней…
Уля оборвала песню и все стояла так, глядя в окно на степь.
— Что это ты пела? — спросила мать.
— Так, не думаючи, что вспомнилось, — сказала Уля не оборачиваясь.
В это время распахнулась дверь, и в комнату, запыхавшись, вбежала старшая сестра Ули. Она была полнее Ули, румяная, светлая, в отца, но теперь на ней лица не было.
— К Поповым жандармы пришли! — сказала она задыхающимся шепотом, будто ее могли услышать там, у Поповых.
Уля обернулась.
— Вот как! От них лучше подальше, — не изменившись в лице, сказала Уля спокойным голосом, подошла к двери, неторопливо надела пальто и накрылась платком.
Но в это время она уже услышала топот тяжелых ботинок по крылечку, чуть откинулась на цветастый полог, которым занавешена была зимняя одежда, и повернула лицо к двери.
Так на всю жизнь она и запомнилась матери на фоне этого цветастого полога, выделившего сильный профиль ее лица, с подрагивающими ноздрями и длинными полуопущенными ресницами, словно пытавшимися притушить огонь, бивший из глаз ее, и в белом платке, еще не повязанном и ниспадавшем по ее плечам.
В горницу вошли начальник полиции Соликовский и унтер Фенбонг в сопровождении солдата с оружием.
— Вот она и сама, красотка! — сказал Соликовский. — Не успела? Ай-я-яй… — сказал он, окинув взглядом ее стройную фигуру в пальто и в этом ниспадавшем платке.
— Голубчики! Родимые мои! — запричитала мать, пытаясь подняться с постели.
Уля вдруг гневно сверкнула на нее глазами, и мать осеклась и примолкла. Нижняя челюсть у нее тряслась.
Начался обыск. Отец толкнулся в дверь, но солдат не впустил его.
В это время обыск шел и у Анатолия. Его производил следователь Кулешов.
Анатолий стоял посреди комнаты в распахнутом пальто, без шапки, немецкий солдат держал его сзади за руки. «Полицай» наступал на Таисью Прокофьевну и кричал:
— Давай веревку, тебе говорят!
Таисья Прокофьевна, рослая, красная от гнева, кричала:
— Очумел ты, — чтоб я дала тебе веревку родного сына вязать?..
— Дай ему веревку, мама, чтобы он не визжал, — говорил Анатолий, раздувая ноздри, — их же шестеро, как же им вести одного несвязанного?..
Таисья Прокофьевна заплакала, вышла в сени и бросила веревку к ногам сына.
Улю поместили в ту большую общую камеру, где сидели Марина с маленьким сыном, Мария Андреевна Борц, Феня — сестра Тюленина, а из «молодогвардейцев» Аня Сопова из пятерки Стаховича, белая, рыхлая полногрудая девушка, которая была уже так сильно избита, что едва могла лежать. Камеру освободили от посторонних, и в течение дня она заполнилась девушками с «Первомайки». Среди них были Майя Пегливанова, Саша Бондарева, Шура Дубровина, сестры Иванихины, Лиля, Тоня, и другие…
Не было ни нар, ни коек, девушки и женщины размещались на полу. Камера была так забита, что начала оттаивать, и с потолка все время капало.
Соседняя, тоже большая камера, судя по всему, была отведена для мальчиков. Туда все время приводили арестованных. Уля стала выстукивать: "Кто там сидит?" Оттуда ответили: "Кто спрашивает?" Уля назвала себя. Ей отвечал Анатолий. В соседней камере сидело большинство мальчиков-первомайцев: Виктор Петров, Боря Главан, Рагозин, Женя Шепелев, брат Саши Бондаревой — Вася, — их арестовали вместе. Если уж так случилось, девушкам все-таки стало теплее оттого, что мальчишки с «Первомайки» сидят рядом.
— Я очень боюсь мучений, — чистосердечно призналась Тоня Иванихина, стоя перед группой сидевших у стенки девушек, со своими детскими крупными чертами лица и длинными ногами. — Я, конечно, умру — ничего не скажу, а только я очень боюсь…
— Бояться не нужно: наши близко, а может быть, мы еще устроим побег! — сказала Саша Бондарева.
— Девочки, вы совсем не знаете диалектики… — начала вдруг Майя, и, как ни тяжело было у всех на душе, все вдруг рассмеялись: так трудно было представить, что такие слова можно произносить в тюрьме. — Конечно! Ко всякой боли можно притерпеться! — говорила нерастерявшаяся Майя.
К вечеру в тюрьме стало тише. В камере горела под потолком тусклая электрическая лампочка, оплетенная проволокой, углы камеры лежали во мраке. Иногда доносился какой-нибудь дальний окрик по-немецки и кто-то пробегал мимо камер. Иногда несколько пар ног, стуча, проходило по коридору, и слышно было звяканье оружия. Однажды они все вскочили, потому что донесся ужасный звериный крик, — кричал мужчина, и от этого было особенно страшно.
Уля простукала в стенку к мальчикам:
"Это не из вашей камеры?"
Оттуда ответили:
"Нет, это у больших…" — Так они по внутреннему коду называли взрослых подпольщиков.
Девушки сами услышали, когда повели из соседней камеры. И тотчас послышался стук:
"Уля… Уля…"
Она отозвалась.
"Говорит Виктор… Толю увели…"
Уля вдруг явственно увидела перед собой лицо Анатолия, его всегда серьезные глаза, которые обладали такой особенностью вдруг просиять, точно одарить, — и содрогнулась, представив себе, что ему предстоит. Но в это время щелкнул ключ в замке, дверь их камеры отворилась и развязный голос произнес:
— Громова!..
Вот что осталось в ее памяти… Некоторое время она стояла в приемной Соликовского. В кабинете кого-то били. В приемной на диване сидела жена Соликовского, с завитыми бледно-русыми пакляными волосами, с узелком в руке, и, зевая, ожидала мужа. А рядом сидела маленькая девочка с такими же пакляными волосами и сонными глазами и ела пирожок с яблочной начинкой. Дверь открылась, и из кабинета вывели Ваню Земнухова с неузнаваемо опухшим лицом. Он чуть не натолкнулся на Улю, и она едва не вскрикнула.
Потом она вместе с Соликовским стояла перед майстером Брюкнером, и тот, должно быть, не в первый уже раз, совершенно равнодушно задал ей какой-то вопрос. И Шурка Рейбанд, с которым она танцевала в клубе перед войной и который пытался за ней ухаживать, теперь, делая вид, что ее совершенно не знает, перевел ей этот вопрос. Но она не расслышала того, что он ей сказал, потому что она, еще будучи на воле, приготовила то, что она скажет, если ее арестуют. И она с холодным выражением лица сказала это:
— Я не буду отвечать на вопросы, потому что не признаю за вами права судить меня. Делайте со мной что хотите, но вы больше ничего от меня не услышите…
И майстер Брюкнер, который за эти дни, наверно, много раз слышал подобные фразы, не рассердился, а сделал движение пальцами и сказал:
— К Фенбонгу!..
Ужасна была не боль от мучений, — она могла перенести любую боль, она даже не помнила, как били ее, — ужасно было, когда они кинулись ее раздевать, и она, чтобы избавиться от их рук, вынуждена была сама раздеться перед ними…