Было бы проще, разумеется, искать ее там, где она была сейчас, – в клубе, в городе, на улицах. Но, – смешная история! – он никогда не делал попыток увидеть ее там. Ни с кем не говорил о ней. Даже не знал ее имени. Странные вещи происходили с ним. Он совсем перестал походить на былого Алешу. Тот уж нашел бы пути к ее сердцу. Ломая все на своем пути, как сушняк, он пошел бы напрямую. На гневный взгляд ответил бы презрительно, властным взглядом. Ваял бы за руку и потащил за собой. И пошла бы! Девчонки любят парней‑хозяев. Вот как бы поступил и как поступал былой Алеша. А нынешний Алеша стоял и искал пропавшие следы на тропинке.
Но былой Алеша и не любил никого. Случайные девушки проходили в его жизни, не задевая, не оставляя следов ни в памяти, ни в сердце, – а нынешний Алеша уже любил и даже начал признаваться себе, что любит.
Странные вещи происходили с ним. Его характер ломался, как голос у подростка. Он проходил через испытания и борьбу, и еще нельзя было ничего сказать, каким он станет.
Однажды Рунич, с которым они встречались теперь не часто, сказал ему, смеясь:
– А ведь ты, Алеша, чуть не пристрелил нашу Шушу.
– Кого? – удивился Гайдаш.
– Вот еще! Будто не знаешь! Она и по сей день о тебе вспоминает с дрожью. «Страшный, говорит, у вас красноармеец. Зверского вида. Бандит».
– Почему же Шуша? – пробормотал покрасневший Гайдаш.
– Так зовут... Шушаника. По‑русски – Сусанна. А мы все зовем ее либо Шушей, либо Никой. Прелестная девушка, браток. Как поет! Как играет! Да ты увидишь скоро, она играет у нас в спектакле. Я помирю тебя с ней.
– Нет, нет, не надо…
«Значит, ее зовут Шушаникой. Я бы звал ее просто Шу, – подумал Алеша. – Просто Шу. Чудесное имя».
|
Почему показалось ему красивым длинное имя – Шушаника? Может быть, просто потому, что оно принадлежало ей?
Но теперь его любовь получила имя. Его любовь звали Шу. И она была прекрасна.
Когда‑то Алексей перелистал «Галерею мировых красавиц» – старинное издание, случайно попавшееся ему под руки где‑то в провинциальной частной гостинице. Он небрежно и цинично разглядывал портреты и пожимал плечами. Не многих из этих мировых красавиц он признал бы даже хорошенькими. Глаза навыкате, длинные носы, какая‑то мертвенная бледность лиц, субтильность, тоненькие талии, – да ведь это мумии, мумии египетские. Немало похохотал он с ребятами над этими пожелтевшими страницами. Очевидно, каждая эпоха имела свои критерии красоты. Неужели наши потомки будут смеяться над красотой наших девушек?
А мы любили их и гордились ими. Мы ценили в них молодость, силу, ясность и глубину синих глаз, упругость талии, смелую вздернутость носа и откровенный честный румянец на чистых щеках. Наши девушки были спортсменками, раньше красноармейцами, сестрами, солдатами чоновских отрядов. Наши девчата весело и, может быть, слишком громко смеялись, редко плакали, умели стрелять, бегать по лугам, мчаться верхом, упрямо давали обидчикам сдачу и не боялись ни смерти, ни пули, ни крепкого слова.
Они умели носить и модные бальные платья, но в белых спортивных свитерах, в голубых майках они были нам дороже и любили нас.
Но они были женственны, и Алеша знал это, хотя никогда не умел ценить ни ласковых нежных рук, ни смущенных признаний, ни тихих целомудренных ласк.
|
Была ли Шу такой? Он не знал, он совсем не знал ее. Какая она? Странно, что он влюбился впервые в жизни – в девушку, которую только раз и видел, да и то чуть не пристрелил при первой встрече. Но любил ли он ее? Может быть, тут сыграли с ним шутку горы да рассвет?
Он начал себя убеждать в этом, и, когда ему почти удалось убедить себя, что он ее и не любит вовсе, захотелось увидеть ее. «Чтобы проверить!» – поспешно сказал он себе. «Чтобы увидеть!» – сказал честный голос в нем.
Вечером он увидел ее в клубе. Ее окружала шумная толпа молодых командиров и красноармейцев, среди них Алексей заметил Рунича и Конопатина.
Разумеется, он не подошел к ним. Он стоял в стороне, прислонившись к косяку двери, и смотрел на них, а видел только ее одну. Она была в вязаном костюмчике цвета полевых васильков и казалась хрупким, худощавым подростком среди обступивших ее широкоплечих военных парней. Странно, что ему показались когда‑то золотыми ее волосы, – они были темные, как спелый каштан, или даже еще темнее, как ветви черешни осенью. «Они – коричневые, – подумал Алеша, – но так не говорят о волосах девушки. Как же сказать?»
Так он стоял и исподлобья любовался ею, украдкой, чтоб никто не заметил. Он вытащил газету и этой неловкой хитростью старался прикрыться. «Посмотрю, посмотрю – и уйду», – говорил он себе, и не уходил.
Конопатин заметил его:
– Ба, да вот и сам убийца! А ну‑ка, сюда, сюда, на расправу! – Он вытащил Алешу в кружок и представил Шушанике: – Ваш почти убийца, Алеша Гайдаш, рекомендую. Не кусается.
Она неохотно протянула ему руку. По ее губам скользнула брезгливая улыбка, а в глазах опять заиграли искорки гнева. Он пожал плечами.
|
– Мне говорили, что вы считаете меня бандитом. Но я только исполнял долг службы.
– Вы могли это делать... умнее, – возразила она, подымая брови. Все засмеялись. Он разозлился.
– Девчонкам нечего путаться в горах у порохового погреба, – пробурчал он.
Удивительно искусно начинал он свое ухаживание. Каким дураком и грубияном должен был показаться он ей сейчас. Он заметил удивленный взгляд Конопатина. Что за черт! они тут все влюблены в нее, избаловали девчонку, и она впрямь почувствовала себя бог весть чем, царицей мира, феей пограничного гарнизона.
Она парировала:
– Да я бы поостерегалась ездить по горам, если б знала, что встречу такого... бдительного часового. – В ее произношении звучал чуть заметный грузинский акцент. Это показалось ему чудесным, эти гортанные звуки, эти милые интонации, но он не сдавался.
– Теперь вы можете быть спокойны. У вас столько бесстрашных рыцарей, – он обвел их всех насмешливым взглядом, – что я не рискну больше приказывать вам спешиваться и ложиться в снег.
Он напоминал ей умышленно самые неприятные минуты утреннего происшествия. Она вздрогнула от гнева, ее лицо побледнело. Ну вот они стали врагами. Этого он добивался?
Через день весь полк повторял его словцо: «Фея пограничного гарнизона», а ее поклонников насмешливо звали «рыцарями маленькой Шу». Эти слова дошли и до нее. Алексей встретился как‑то с нею на улице, она скользнула по нему небрежным взглядом и, фыркнув, отвернулась. С нею был Никита Ковалев. Вдвоем они прошли в город. Он посмотрел им вслед.
Вот они были вместе, оба – человек, которого он больше всех в мире ненавидел, и девушка, которую он в первый раз в жизни полюбил.
Среди «рыцарей маленькой Шу» был и рыжеватый политрук Иван Конопатин. Но, единственный из рыцарей, он не обиделся на Алешино словцо.
– Ты не знаешь этой девушки, Алеша, – сказал он ему как‑то. – Удивительно светлый она человек. Умный, талантливый, передовой. Знаешь, это растет поколение, которое будет еще лучше нашего.
– А ты напиши стихи о ней, – насмешливо посоветовал Алеша. – У тебя получится.
– Я написал бы, – серьезно ответил Конопатин, – но не умею. А тебе, Алексей, братски советую подружиться с Шушаникой. Знаешь, – задумчиво добавил он, – когда смотришь на этих детей, воспитанных революцией, лучше видишь свои недостатки.
Он говорил это задумчиво и сердечно, но подозрительный Алеша и здесь увидел лишь педагогический прием. «Хотят меня на этот раз лечить Шушей. Благородно, хитро, но... глупо».
Но он ошибался. К нему собирались применить действительные меры. Скоро Шушаника отодвинулась на задний план. В роте закипели горячие дни. Их дыхание начало беспокоить и Алешу.
Теперь, когда рота строилась – на обед ли, в поход или в клуб, старшина подавал команду так:
– В порядке стрелкового первенства рота стройся!
В голову роты торжествующе проходили бойцы второго взвода, взвода Угарного. Мимо Алеши проходили Рунич, Ляшенко, Сташевский, Горленко, Гущин, и даже Дымшиц торопливо пробирался вперед, браво подхватив винтовку или кружку с ложкой. За взводом Угарного становился третий взвод Кобахидзе. А в самый хвост подстраивался первый взвод, в котором и служил Алеша.
Второй взвод прочно держал стрелковое первенство роты. На редкость дружные ребята подобрались там. Они высоко держали головы. Они гордились своим взводом, своими ребятами, своим молодым командиром. Они всегда были вместе – и в клубе, и в городе, и на плацу.
Каждую пятидневку на зачетных стрельбах оспаривалось стрелковое первенство роты. Этому предшествовал вечер волнения и лихорадочной подготовки. Во всей роте, может быть, только один Алеша оставался равнодушным. Или притворялся им.
Вокруг него беспокойно бегали стрелки. Снова и снова подгоняли ремни, читали стрелковый устав, наставления к стрельбам; прямо у коек заключались соцдоговоры между отдельными бойцами; стрелки брали на себя обязательства, командиры проверяли оружие; Угарный возился у винтовок и, задержавшись, оставался ночевать в роте. Перед сном он еще рая шептался с отделенными командирами.
– Я на своих надеюсь, – сдержанно докладывал Гущин.
Снова пересматривали список бойцов. На некоторых задерживались.
– Этих потренировать бы еще, – говорил задумчиво Угарный.
– Перед смертью не надышишься, товарищ командир взвода, – смущенно улыбался отделком.
Во взводе Угарного царило боевое оживление. Весело переругивались с соседями – с третьим взводом.
– А мы побьем тебя, Угарный. Как хочешь, кацо, – весело говорил в ротной канцелярии Кобахидзе, командир третьего взвода.
– Посмотрим, посмотрим, – задорно отшучивался Угарный.
И в первом взводе хорохорились стрелки. Им надоело плестись в хвосте роты. Они мучительно волочили свой позор.
– И в столовку бы не ходил, в хвосте‑то... – жаловался уныло Каренин, командир отделения. – Весь полк смотрит.
– Ну как, товарищи, – озабоченно спрашивал Шаталов, командир взвода, – выползем завтра из хвоста, а?
– Должны бы! – нерешительно отвечали бойцы. – Да вот как некоторые...
И бросали искоса взгляды на Алешу, он пожимал плечами.
Но это начинало беспокоить его. Все время чувствовал он на себе укоризненные взгляды товарищей: «Эх, подводишь ты нас!» Они не говорили еще ему это, но скоро скажут. Со всех сторон сыпались вызовы на соцсоревнование. Весь взвод, словно сговорившись, вызывал его. Он принимал вызовы, но стрелял по‑прежнему плохо. В свободное от занятий время ребята ходили на стрельбище тренироваться в стрельбе, – он не ходил. Но стрелять стал внимательно. Ему хотелось поразить полк необычайным рекордом, – рекорд не удавался, он мрачнел, и тогда все: стрельбище, винтовка, армия и сам он – становилось ему ненавистным.
Первым на стрельбище уходил второй взвод, через два часа выступал третий взвод. Когда на стрельбище, наконец, шагал первый взвод – второй взвод, отстрелявшись, возвращался в казармы. Бойцы взвода Угарного шли, высоко подняв головы, молодцевато отбивали шаг и задорно пели:
Нас побить, побить хотели.
Побить собиралися...
Рунич лихо подмигивал при атом.
По неизвестно кем придуманной традиции, – чуть ли не тот же Рунич был ее автором, – взвод всегда пел эту песню в случае удачной стрельбы. Если же стреляли плохо (во втором взводе это случалось редко), Рунич говорил мрачно:
– Ну пошли «со слезами», – и жалобно затягивал:
Слезами залит мир безбрежный...
Но «со слезами» чаще всего приходилось идти первому взводу. И снова Гайдаш чувствовал на себе укоризненные взгляды товарищей, словно он один был виноват в том, что взвод плохо стрелял.
Один раз взвод понатужился и почти догнал третий взвод (до второго было далеко). Всего трех процентов не хватило, чтобы стать рядом с третьим взводом. Три ничтожных процента – но эти три процента и составлял как раз Алексей Гайдаш. Если бы он стрельбу выполнил – взвод догнал бы Кобахидэе, а если б выполнили еще трое стрелков, то догнали б и Угарного. Так узнал Алеша, что во взводе он значит – три процента. Целых три процента!
Но был и другой счет. Его вел политрук Конопатин. В первом взводе было три коммуниста, в том числе и Гайдаш Алексей, член партии с 1926 года. Когда он один не выполнял зачетного упражнения по стрельбе, это означало, что тридцать три процента большевиков взвода стреляло плохо. Конопатин хмурился. В ротной партячейке Алексей значил уже только десять процентов. Вел свой счет и Горленко, комсорг. У него Гайдаш значил семь процентов. Одним процентом он был уже как стрелок роты и десятой процента как боец полка. Но и эта десятая учитывалась и падала на весы, создавая либо славу, либо позор полка. Ему вспоминался популярный в полку рассказ о поваре. Был года три тому назад здесь повар, его имя заботливо сохранило полковое предание – звали его Матвеем Блохиным. И поваром он был отличным, краснолицым, полнотелым и знающим свое дело. Он колдовал у себя на кухне над котлами, командовал кастрюлями и в хозроте считался личностью священной и неприкосновенной. Строевой муштрою его не утруждали.
Но однажды, на инспекторской стрельбе, инспектирующий потребовал, чтоб стрелял и повар. Весь полк отстрелял на «отлично» – и коноводы, и музыканты, и даже писаря. Теперь должен был стрелять повар, – инспектирующий вспомнил и о нем. И вот привели на стрельбище Матвея Блохина. Он даже колпака снять не успел – тут же на стрельбище ему кто‑то сунул фуражку.
Весь полк следил за тем, как стрелял повар. В его руках была судьба полка. От результатов его стрельбы зависело, будут ли желанные сто процентов или какая‑нибудь микроскопическая десятая испортит все дело. Он стрелял, поджав живот и покраснев от волнения. Он выполнил стрельбу, и командир полка, не выдержав, расцеловал его при всех и отдал ему свои часы.
Так и Алеша, лежа теперь на огневом рубеже и нажимая озябшим пальцем на спусковой крючок, чувствовал на себе невидимые взоры многих людей полка. Вот он нажмет сейчас спуск, и от того, куда полетит пуля, определится стрелковый успех полка, как определяется во время войны боевой успех часто от того, как будут стрелять и драться ее бойцы. Он начинал ощущать себя частью большого и слаженного механизма. Понятно, что всех раздражало, когда эта часть скрипела. Вокруг него гремели выстрелы, – стреляли его товарищи по отделению, по взводу, по полку. Может быть, удастся сегодня догнать третий взвод? Или даже второй? Второй, в котором Рунич, Сташевский, Ляшенко, Гущин и смешной, бравый Дымшиц, который, говорят, стал чуть ли не отличным стрелком.
В чем же секрет этого чудодейственного полета пуль? Неужели в самом деле только в том, как положишь руки, как подгонишь ремень, как нажмешь на спуск? То есть в сотне мелочей – в конечном счете – в добросовестной тренировке? Но какая тренировка!
И он по‑прежнему стрелял «по настроению», иногда хорошо, а чаще скверно.
Он стал постоянным «стрелком оврага», – так называли тех, которые, не выполнив зачетного упражнения, ходили перестреливать на малое стрельбище в овраг. Вместе с ним долгое время ходил Сингатуллин из третьего взвода.
Сингатуллин застрял на второй задаче, Алеша – на третьей. Оба они перестреливали по многу раз. Вдвоем, после неудачной стрельбы, карабкались по отвесному скату оврага, волоча за собой винтовки. Сингатуллин вздыхал. Алеша понуро хмурился. Оба они были коммунистами. Сингатуллина недавно перевели из кандидатов в члены партии. Уже пришел новый партийный билет на его имя. Но он не брал его.
– Как я возьму, скажи пожалуйста? – объяснял он Алеше. – Разве могу я взять партбилет, если так плохо стреляю? Стрельбу выполню, – тогда возьму.
– А если не выполнишь?
– Как не выполню? Умру, а выполню. Мушка хитрая, а я хитрей. Я, понимаешь, товарищ, долго мушку понять не мог.
Однажды в овраге Сингатуллина не оказалось. Он победил мушку, ликвидировал свои хвосты и пошел за партбилетом.
В ротной ячейке уже всерьез стали поговаривать о Гайдаше.
– Какой он коммунист, – горячо доказывал на собрании командир отделения Карякин. – Я, товарищи, недавно в партии, еще даже кандидат, но коммунистов настоящих видел. Я видал в наших колхозах коммунистов – они впереди шли и всю массу за собой вели. Это – коммунисты! Был тракторист у нас партиец, Гречанинов ему фамилия, – так он лучшим трактористом был. Вот это коммунист! Я как в партию шел, так даже боялся: смогу ли стать парнем как следует? А Гайдаш плюет на все. Вот я говорю о нем, а он даже ухом не ведет, словно не его касается.
А на комсомольском собрании на Гайдаша напал Горленко.
– Пора всерьез нам потолковать о тебе, товарищ Гайдаш, – говорил он краснея. – Мы долго нянчились с тобой, оберегали. Мы слыхали, что ты старый и видный комсомольский работник...
– Я был комсомольцем, когда ты еще этого слова не слыхал, – перебил Гайдаш. – А ты лезешь меня учить!
– Тем более, – пожал плечами Горленко, – раз ты такой старый комсомолец, ты бы и должен был помочь нам. А как? Ты хоть единый раз пришел ко мне и сказал: «Знаешь, Горленко, ты парень молодой, надо бы вот как сделать! Приходи ко мне». Ну? Молчишь. А ведь мы с тобой еще в теплушке сдружились, большую я на тебя, как на человека, надежду имел. Вот, думал я, у этого парня буду большевистскому уму‑разуму учиться. Я на тебя, если хочешь знать, как на... Э, да что говорить!
– Барином себя держишь в роте, Гайдаш, – подхватил Гущин. – Всем брезгуешь. Я прямо скажу, наши ребята и заговорить с тобой боятся. Лучше, говорят, и не связываться.
Все это молча слушал Гайдаш. Он не выступал, не оправдывался. Он продолжал притворяться равнодушным, презрительно пожимая плечами, но все это глубоко задевало и ранило его. Он упрямился еще, честнее было прийти и сказать прямо: «Я кругом виноват, товарищи. Точка на этом. Завтра я стану другим». Была минута – да, минута, не больше, когда он чуть не закричал и даже разозлился на себя за минутный порыв. «Это было бы унизительно склонить голову! Перед кем? Перед Горленко?» – «Перед ячейкой». Нет, он не сделает этого. Это унизительно. Почему унизительно? Прийти в свою организацию и сказать ей, что права она, а ты неправ. Что же выше организации? Разве не этой мужественной дисциплине учился он всю жизнь в комсомоле? Ты плохо учился, Алексей Гайдаш. «Ты ничего не понял и ничему не научился», – вспомнил он слова секретаря Цекамола.
– Ну и пускай! – упрямо мотнул головой.
– Неумный способ решать споры. Гайдаш! – он пожал плечами.
О нем говорили теперь на каждом ротном собрании, на собраниях во взводе и отделении, в партийной и комсомольской ячейке, в стенгазете. Иван Конопатин сурово порицал его в своих речах. Командир роты, добрейший Зубакин, разводил руками: «Первый раз вижу такого бойца».
В стенгазете, которую редактировал Стрепетов, имя Гайдаша стало чуть ли не нарицательным.
То рассказывалось о том, как неусыпный страж роты Гайдаш задремал в наряде и у него злоумышленники стащили штык. То помещался точный снимок койки Гайдаша, вызвавший общий смех. То выступала с жалобой на владельца грязная заржавевшая саперная лопатка. Пошла гулять по роте частушка, имя Гайдаш рифмовалось в ней со словом «ералаш».
Он отвечал на все хмурым презрением. Он прятался от всех в своем углу. Но его жизнь была на виду, все его поступки и промахи. В ленинском уголке ежедневно вывешивались итоги занятий. Можно было легко увидеть, как стрелял сегодня Гайдаш, как метал он гранату, как пробежал тысячу метров, в каком состоянии его оружие, какую отметку получил он на тактических занятиях, какую – в спортивном городке. На доске итогов соцсоревнования опять сообщалось о нем – он восседал на черепахе. В сводной таблице «хода боевой подготовки повзводно» снова можно было среди других бойцов разыскать и Гайдаша. Его легко было найти по большому количеству желтых пятен. Желтые наклейки означали слабо, синие – удовлетворительно, красные – хорошо и отлично. У него было две красных наклейки – политграмота и сбережение оружия. Много синих (он тянулся кое‑как, по ряду дисциплин был, что называется, серым, средним бойцом) и много желтых: стрельба, физподготовка, строевая подготовка, стрелковая подготовка – все важнейшие дисциплины. Он избегал, бывая в ленинском уголке, глядеть на эти печальные желтые пятна. Все же он не мог не заметить, как пылали ровным красным цветом линии отметок против имен Ляшенко, Сташевского и Рунича. Это были «первачи» роты, о них говорили с почтением.
Стрепетов, которого в армии внезапно охватил литературный зуд, стал выпускать ежедневный бюллетень. Он назывался просто: «Так надо» – и «Так не надо». Выходил он после мертвого часа – Стрепетов добровольно отказался от сна, и ребята, вскочив по звонку с коек, прежде чем умываться, бежали в ленинский уголок и толпились у свежего бюллетеня. Здесь бесстрастно отмечались итоги дня. Налево под заголовком «Так надо» – отличившиеся бойцы, направо – «Так не надо» – бойцы проштрафившиеся. Это были честные, бесстрастные весы, они полюбились в роте, их суду беспрекословно верили. Сам редактор изредка попадал и на левую и на правую чашку весов.
И часто, очень часто, на правой чашке качался Алексей Гайдаш.
Он был распахнут настежь перед всей ротой. Он мог прятаться и забиваться в угол, – в ленуголке вместо него висело точное его зеркало, он выглядел в нем непривлекательно. Он ожесточился, былого покоя и оцепенения не было, глухая, затаенная вражда клокотала в нем, он находился в состоянии ножевой войны со всей ротой и изнемогал в ней. Ему казалось, что над ним совершают чудовищную несправедливость, что его травят, незаслуженно, зло и настойчиво.
Все тревожней и тревожней поглядывал на него политрук.
– Ты что о себе думаешь, Гайдаш? – спрашивал он участливо. – Куда ты катишься?
– Ничего я не думаю, – огрызался тот, – оставьте меня в покое.
– Ты не хорохорься. Ты слушай. Ведь погибаешь.
– Это моя забота.
– Врешь, наша.
– Разрешите идти, товарищ политрук? – круто повернулся на каблуках, вышел.
Однажды, неожиданно для самого себя, он целый день был героем роты. Беспристрастный Стрепетов отметил его десятью строками в «Так надо».
Этому предшествовала печальная история. На тактическом выходе подали команду:
– Газы‑ы!
Алексей поспешно вытащил маску и одел ее. У него был учебный противогаз Куманта и Зелинского, узкая зеленая коробка с угольным фильтром. На первой же минуте Гайдаш почувствовал, что угольная пыль лезет ему в рот. Густая липкая слюна скопилась на губах, ее необходимо было выплюнуть. Он стал задыхаться. Он глотал пыль, фыркал, сопел, очки запотели, он ничего не видел, но продолжал бежать, не отставая от взвода. Когда через пять минут скомандовали снять противогазы, он облегченно вздохнул. Долго отплевывался и сморкался.
Около него со смехом собрались бойцы. Он ничего не понимал.
– Вы что это негром стали? – удивился, увидев его, Шаталов.
Гайдаш растерянно провел рукой по лицу – рука стала черной.
– Вы, вероятно, не продули противогаз, – догадался командир взвода, – надо было предварительно продуть. Ведь я объяснял же.
Но Гайдаш, как всегда, прослушал объяснение, – теперь он поплатился за свою невнимательность. В очередном номере газеты появился портрет негра, в нем легко узнали Гайдаша.
Через несколько дней после этого события было химическое учение. У Гайдаша снова был зеленый противогаз, но он тщательно продул его. Удивительно легко оказалось дышать в нем, он даже обрадовался и весело зашагал в строю. Взвод шел по огромному плацу, храпя и сопя на разные лады. На десятой минуте дышать стало тяжелей. Снова запахло углем. Губы пересохли. Очки запотели. Гайдаш протер их и взглянул на товарищей. Один из них судорожным движением сорвал маску и вышел из строя. Он стоял, высоко подняв голову, и глотал свежий воздух жадно, огромными глотками. Взвод продолжал двигаться по плацу, делая огромный круг.
– Не могу! – прохрипел кто‑то впереди Алеши. Это Покровский сорвал с себя маску и смущенно посторонился, давая дорогу Гайдашу. Алексей невольно улыбнулся. А он вот идет. Идет и ничего. (Проглотил слюну. В ушах начало шуметь.) Он может идти сколько угодно. Вот увидела бы его Шу! Чудак, очень он привлекателен сейчас в маске – морское чудище. Все равно, – пусть увидала бы. В ушах шумело. Он крепился. Теперь дышал прерывисто, судорожно всхлипывая, но продолжал идти. «Не сброшу, не сброшу маски. А вот не сброшу!» – упрямо твердил он про себя. Половине взвода была в противогазах БН. Этим было легко. Они весело шли по кругу, не испытывая никаких неудобств. Они могли бы идти так и день и еще день. Но те, у кого были учебные противогазы, задыхались.
Скоро один Алеша остался в маске Куманта и Зелинского. Был момент, когда он тоже хотел сорвать ее. «Ведь задохнусь. Задохнусь, – убеждал он себя, – упаду. – Но не сбрасывал маски. – Ну и упаду, ну и черт со мной, а не сброшу. Еще немного. Еще минуту. – Он шел, тяжело дыша, и думал только об этом. – Еще минуту, еще...»
В это время прогремела труба. Урок кончился. Алексей нашел в себе силы дойти до казармы и только там сорвал с себя маску. Его лицо было бледно и потно. Он улыбнулся. Шаталов с удивлением посмотрел на него.
– А вы молодец, Гайдаш, – и, вытянувшись, приложив руку к козырьку, сказал по форме: – объявляю вам от лица службы благодарность.
– Служу трудовому народу, – пробормотал Алексей. Он отвык от похвал. Покраснел, смутился и скорей отошел в сторону. В этот день он был героем роты.
На другой день всей роте выдали противогазы БН. В них можно было даже спать. С зеленой коробкой, принесшей ему славу, Гайдаш расстался с некоторой грустью.
В мертвый час тихонько пробрался он в ленуголок. Долго стоял он и смотрел на таблицы, развешанные по стенам. Снова и снова прочел, что написали о нем в бюллетене. Улыбнулся. Потом прочел стенгазету. Опять посмотрел на таблицу. Как много у него синих пятен – рябит в глазах. Я мог бы сделать их все красными. Он мог бы стать первачом роты. Мог бы? Не поздно ли еще? Он долго стоял в ленуголке и думал.
Но на следующий день произошло незначительное событие, перевернувшее все.
Еще с утра стало известно: нынче состоятся лыжные соревнования между взводами. Дистанция – три километра. Те самые три километра Урагвельского шоссе, по которым бежал когда‑то Алеша.
Он отнесся к этому сообщению равнодушно. Оно не задело его. Он всегда не любил того, чего не умел делать. Если б сейчас объявили соревнование на марш в противогазах, вот тут он закипел бы. С противогазом у него «вышло», с лыжами нет, это был достаточный повод, чтобы возненавидеть их.
Он насмешливо наблюдал, как добросовестно потели его товарищи «южно‑степняки ». Они усердно падали при этом с досадой: «Э‑эх!» Потом смущенно подымались, быстро оглядывались по сторонам (кто был свидетелем их позора?) – и снова упрямо продолжали ковылять на непослушных и разъезжающихся деревяшках. Все горы были покрыты фигурами косолапых лыжников, неумело работающих палками. Алеши не было среди них. Зачем? Достаточно того, что он падал на занятиях, отведенных расписанием.
Посмеиваясь, он вышел на плац. С лыжами на плечах и с винтовками (штыки примкнуты) за плечами строились повзводно бойцы. Ну что ж, он человек не гордый, первый приз он охотно уступает Левашову. «Он не претендует на него, оцените же его благородство. – Он помнил, как сорвал Левашов на десятой минуте газовую маску с лица. – Каждому – свое».
Гайдаш подошел к командиру взвода.
– Товарищ командир взвода! Я прошу меня от соревнования освободить.
– То есть как освободить? – удивился Шаталов.
– Я не умею ходить на лыжах и на приз не рассчитываю.
Шаталов нахмурился.
– И я не рассчитываю, что вы возьмете первый приз. Но призов и не будет. Мне ваш командир отделения докладывал, что вы вовсе не ходите на лыжах во внештабные часы. Это верно?
Гайдаш пожал плечами.
– Вы подведете весь взвод, Гайдаш. Приказано вывести взвод целиком, до последнего человека. Боюсь, вы будете сегодня главной фигурой соревнования.
– Я?!
– Дана тактическая задача: взводу лыжников переброситься в пункт N в кратчайший срок. Время взвода засекается по бойцу, который придет последним. В армии действуют соединения, и, как видите, один человек может испортить дело всему взводу. Старайтесь, товарищ Гайдаш, изо всех сил старайтесь. Первенство – в ваших руках и ногах.
Такого поворота событий не ждал Алеша, он растерялся. Уже поздно было сказаться больным. Он смущенно поплелся в строй. К нему подошел Левашов:
– Мы будем бежать рядом. Я помогу вам.
Гайдаш покраснел. Он видел – все глаза устремлены на него. Он притих.
Первыми побежали на лыжах бойцы второго взвода, затем третьего. Через час дошла очередь и до первого взвода. К этому времени уже было известно: в третьем взводе последним пришел Моргунов с неплохим временем – 21 минута, во втором – Дымшиц – бравый солдат Швейк – 28 минут 35 секунд. Теперь очередь была за первым взводом. Никто не сомневался. Здесь последним будет Гайдаш. Не сомневался в этом и сам Алеша.
– Постарайтесь, чтобы ваше время было не хуже времени Дымшица, – сказал ему командир взвода. Алексей вздрогнул: итак, он должен соревноваться со Швейком. У него не было уверенности, что он его победит.
Дымшиц не был, как Алеша, «рожден для дел великих», – снисходительное высокомерие Гайдаша по отношению к скромному приказчику мануфактурного магазина проистекало отсюда. Оно началось еще в теплушке и вот кончалось на трех километрах снежного Урагвельского шоссе. Что будет в самом деле, если окажется, что Дымшиц показал лучшее время, чем Алеша? Дымшиц, бравый солдат Швейк?!