СУД НАД СТЕПАНОМ ГРОХОТОМ 9 глава




На ротном комсомольском собрании, когда избирали комсорга, он надеялся, что изберут его. Его – кого же еще? Кто лучше его знает это дело, эту механику комсомольской работы? Он пришел на собрание, привычным взглядом окинул ряды. Вспомнились веселые, теплые аплодисменты, какими всегда встречалось появление его на собраниях. Они прошумели в ушах, как ласковый ветер. Сел скромно, на последнюю скамейку. Так всегда любил он садиться на собраниях низовых ячеек, пока общий хор ребят не вызывал его оттуда, – и тогда он шел медленно, словно нехотя, длинным проходом среди скамеек, а аплодисменты, аплодисменты, аплодисменты аккомпанировали его шагам.

Но его не избрали комсоргом. Никто даже не назвал его кандидатуры. Он так и просидел весь вечер на задней скамье, забытый всеми.

Избрали Горленко. И это был отличный выбор. Глядя на его широкое, веселое, смышленое лицо, было легко угадать, почему так любили его колхозники и ни за что не соглашались «уважить» его просьбу и отпустить от себя на учебу.

Алексей горько обиделся. Он никому не сказал ни слова, но обиду затаил глубоко.

– Ничего, – шептал он, – ничего. Вот пусть подойдут стрельбы. Пусть начнется настоящая боевая учеба. Я покажу себя. Пусть вспыхнет какая‑нибудь заварушка на границе. Вот тогда мы посмотрим, кто окажется настоящим комсомольцем.

Наконец наступил день первой боевой стрельбы. До этого стреляли из мелкокалиберки, из какой‑то винтовки «Гра», которая ухала, как пушка (на ней тренировали стрелков, боявшихся выстрела. После грома «Гра» выстрел из трехлинейки казался игрушечным).

На стрельбище Алеша, к своему удивлению, почувствовал, что он необычайно спокоен. Он так долго ждал этого дня и так был уверен в его исходе, что теперь и тени волнения не было у него. Все свершится просто и чудесно: он ляжет, прицелится – и все пять пуль в яблочке.

Спокойно он лег на линию огня, поправил ремень винтовки, расставил ноги, перевел дух. Взглянул на мишень.

Все в мире исчезло для него: теперь существовала только одна эта мишень – вражеский стрелок в каске. Его надо сразить во что бы то ни стало. Все пули в сердце.

Между стрелком и мишенью протянулась незримая линия. По этой линии полетят пули. Как сойдутся они именно в том месте, куда хочет послать их Алеша? Это было бы чудом! Но он верил в чудо! Все будет просто: он прицелится – и все пять пуль в яблочке.

Лежать было неудобно. Расстегнул поясной ремень. Снова взглянул на мишень. Голова в каске дразнилась. Алеше показалось, что это усмехается Ковалев. Это его усмешка, это его каска, вражья, чужая, ненавистная.

Он припал горячей щекой к винтовке. Всю ненависть. всю злость, всю душу вложил он в выстрел. Сердце колотилось прерывисто. Затаил дыхание. «Нна! Получай!» Бешено рванул спусковой крючок. Перезарядил. Еще рванул. Вокруг гремели выстрелы. Пела сигнальная труба. Трепетал красный флажок: «Огонь! Огонь!»

Алеше показалось, что он на фронте. Свистят пули. Наступает противник. Вражьи каски. Ковалев...

Патроны кончились. Счастливый, улыбающийся поднялся Алеша. В нем еще полыхало радостное возбуждение стрельбы. Собрал горячие гильзы. Терпеливо ждал, когда кончит стрелять вся смена. К чему волноваться? Все пули в сердце. Ковалев сражен. Насмерть.

– К мишеням шагом марш! – звонко закричал командир взвода Угарный.

Стрелки нетерпеливо рванулись с места. Побежали, спотыкаясь о кочки. На всех лицах; волнение, беспокойство, надежда. Только Алеша спокоен. Он отлично стрелял! С яростью, со злостью, – давно уж ничего не делал он с таким огромным расходом чувств.

Подошел к своей мишени. Нагнулся. Пули должны быть здесь, в центре, где цифра 10.

Но пуль не было. Алексей не поверил. Присел на корточки. Начал шарить пальцем, искать дырочек.

Их не было. Не было ни в десятке, ни в девятке, ни вообще на мишени. Только в левом углу о самый край щита, словно надеваясь над стрелком, косо зацепилась одинокая круглая дырочка. Он еще не верил в катастрофу. Этого не может быть! К той ли мишени он подошел? Да что же это такое?!

– Ну как успехи, товарищ Гайдаш?

Он вздрогнул. Над ним наклонялись командир роты и командир взвода.

Он смущенно развел руками.

Угарный окинул его беглым взглядом.

– Да. Неважно... – пробурчал он.

– Ничего, ничего! – весело сказал Гайдашу комроты. – Еще подучитесь. Целый год впереди.

«Что он утешает меня как маленького? – озлился Гайдаш. – Зачем нянчатся с ним? Он не ребенок. Что‑то произошло с винтовкой. Не может быть, чтобы он не попал. Этого просто не может быть».

– Позвольте мне... – обратился он к комроты, и голос его задрожал. – Позвольте еще раз стрелять... Я сам не пойму... Я уверен, это – ошибка...

Зубакин посмотрел на него и засмеялся.

– Разобрало? Отличным стрелком будете. Хорошо, еще три патрона.

Зубакин каждому предсказывал, что он станет отличным стрелком. Он делал это искренне – почему бы и не стать каждому отличным стрелком? Это дело казалось ему таким простым и естественным.

Он сам лег рядом с Гайдашем и наблюдал за его стрельбой. Алексей собрал все силы, всю волю, всю злость – все это он вкладывал в выстрел. «Я покажу еще, – думал он лихорадочно... – Я покажу». Он долго целился, вспоминал все советы командиров, приникал ступнями к земле, распластывался весь, затаив дыхание, и резко, мужественно, сильно (он отмечал все это про себя) нажимал на спуск. Теперь – все пули в яблочке. Впрочем, на этот раз приходилось убеждать себя в этом. Нетерпеливо поднялся.

Зубакин покачал головой.

– Не к чему идти смотреть мишень. Вы дергаете крючок. Слишком дергаете. Пули уходят в небо. Все небо, товарищ Гайдаш, продырявили. Надо нажимать на спусковой крючок плавно, так, чтоб выстрел получался сам собой. Но ничего, – добавил и взглянул в потемневшее лицо Алеши, – ничего. Потренируетесь... Победите в себе «дергуна», станете отличным стрелком.

Алексей тихо побрел в тыл, туда, где около Гущина толпились отстрелявшие бойцы. Веселый смех и шумные разговоры стояли тут.

– Подвела Верка, подлюга! – весело жаловался Рунич и бил ладонью по ложу винтовки, словно она была виновата в том, что он плохо стрелял.

Сташевский, который стрелял (и отлично!) из винтовки Рунича, поддразнивал его:

– Твоя Верка сегодня тебе со мной изменила. Девки, они такие. Им чужой мужик слаще.

Алексей молча дождался очереди, взял протирку, смазал канал ствола щелочным маслом; Гущин вопросительно посмотрел на него: «Ну, как?» – он махнул в ответ рукой и побрел прочь.

Он лег на землю и винтовку положил рядом. Вокруг еще трещали выстрелы, – они казались нелепыми на мирном задумчивом фоне гор.

«Сегодня горы – зеленовато‑серые», – заметил Алеша. Он старался совсем забыть о стрельбе. И город внизу зеленовато‑серый. И армянский католический собор, возвышающийся на холме над городом, тоже сегодня зеленовато‑серый. Он сложен из неотесанного камня, камень брали тут же в горах. Алеше показалось, что это и не собор вовсе, а просто скала, сорвавшаяся во время обвала и застрявшая на холме. Унылая архитектура собора, узкие окна и башенки сливались с зеленовато‑серыми горами, скалами и расщелинами в них. Скучный собор! Скучны сегодня и горы! Алеша перевел глаза на кладбище, оно рядом. Оно без оград, без зелени. «Мертвецы не нуждаются в роскоши», – усмехнулся Алеша. Это правильно. Вразброс лежат голые, плоские камни, тоже зеленовато‑серые и скучные сегодня. Когда‑то Мотя боялся умереть здесь; скучно будет лежать на таком кладбище. «Все равно, – подумал Алеша, – все равно, где ни лежать!» Он вытягивается на земле. Покой, сонное оцепенение нисходят на него. Уснуть бы! Рядом трещат выстрелы. Кто‑то стреляет, нетерпеливо щелкает затвором, вероятно волнуется, надеется, мечтает попасть в десятку. Смешно!

Он горько смеется. Как глупо, что он принимает все это близко к сердцу. Даже твое отличное сердце, Гайдаш, не выдержит. Береги себя! Беречь. Зачем? Кому ты нужен? Кто ждет от тебя дел и подвигов: каких?

– Вам надо тренироваться в стрельбе! – сказал комроты.

Какое отвратительное слово «тренировка».

Нет, стрелком уж, видно, ему не быть! Сразу опротивело все: и винтовка, и стрельбище, и сигнал трубы, который звучал когда‑то так боево и воинственно. Кончено! Еще с одним кончено. Нет, он не станет тренироваться. Не вышло, – ну, значит, и не вышло. Еще одно не вышло. Что остается? А, все равно!

Но тренироваться он действительно не будет. Уж он знает себя. Если ему сразу не удается дело, – он возненавидит его и бросит. Почему? Он не хочет быть смешным. Вот из‑за этого он и не научился бегать на коньках. Если б удалось сразу отлично побежать по льду – он бы стал целыми днями бегать. А падать, разбивать нос для смеха зрителей – нет, спасибо! Он не Дымшиц. Из всех идиотов самые смешные – старательные идиоты, те, что расшибают лбы в молитве.

 

 

И тогда все стало ему безразличным. Хороший он или плохой, любят ли его, или не любят, хвалят или ругают – все равно, все равно.

Странное оцепенение охватило его. Он двигался, жил, ел, стрелял, падал и подымался, нес караульную службу и чистил картошку на кухне, вскакивал по тревоге, хватал оружие, торопился, даже нервничал, – и все это как во сне: машинально и бессознательно.

Он опустился, стал небрежен в одежде; брюки продрались на коленках, он так и не зачинил их. Рубаха пропиталась ружейным маслом, на шлеме не хватало пуговицы. Только винтовку чистил по‑прежнему тщательно, но и то скорее по привычке и из страха, чем из любви.

Он сидел теперь на занятиях молчаливый и рассеянный, словно отсутствующий, смотрел в окно и ничего не видел там: ни гор, ни неба, ни артиллерийских складов; иногда его удивленно окликал командир взвода:

– Вы спите, Гайдаш?

Он вскакивал, испуганный, точно проснувшись, торопливо моргал ресницами.

– Вы спали?

– Нет,

– Что же вы делали?

Вот этого он не знал. О чем он думал? И думал ли? Нет, просто сидел, чуть сгорбившись, положив руки между колен, в странном оцепенении, похожем и не похожем на дремоту.

В строю он шагал в ногу с товарищами, делал повороты, автоматически выполнял команды. Но был он не здесь, и сам не знал, где был. «Уже декабрь... – думал он, заряжая винтовку. Он только отмечал то, что видел. – Выпал снег... Мокрый... Прошел командир роты... Сейчас скомандуют: «Взвод, смирно!»... Еще год... Целый год еще... Да... Что же? Ну, ничего». Вот... Вот именно... Да...»

Однажды на тактическом учении он был дозорным. Командир отделения указал ему сектор – справа магометанское кладбище, слева Сахарная Головка, – он показал раз, другой и третий, а Гайдаш все молчал. Наконец, Гущин спросил подозрительно:

– Вам понятно?

Гайдаш пожал плечами.

– Ну, идите, – вздохнул Гущин. Он давно уже устал «болеть сердцем» за этого непонятного ему человека.

Гайдаш лениво побрел на кладбище. Винтовка болталась на ремне за плечом. Надо было снять ее, нести в руке, но это показалось Алеше и тяжелым и скучным, и главное никому‑никому не нужным. Он был между разбросанными там и сям могильными плитами. Мокрый снег падал и таял на них (мокрые и скользкие камни – вот все, что осталось на память о человеке! Как его звали? Зачем он жил? Что сделал?). Алексей ступал по камням, не разбирая дороги. Стало жарко, – он сиял шлем и подставил снегу голову.

Замечательно ощущать, как тают снежинки на теплой коже. Скоро все лицо Алеши было мокрым, словно он плакал. А он был счастлив, единственный раз за последнее время. Все забылось – и разведка, и комвзвода Угарный, и винтовка за плечом. Только щекочущие снежинки на лице да ветер с гор, прохладный и ласковый.

Вдруг над его ухом раздалось резкое:

– Гайдаш!

Он вздрогнул. Около него стоял запыхавшийся командир взвода Угарный. На лице командира вспыхивали багряные пятна гнева.

– Вы что делаете, Гайдаш?

– Я? – В самом деле, что он делает? Он идет. Его куда‑то послали. Что‑то надо было делать, он забыл. Он оглянулся. Кладбище осталось сзади. Он брел по горной тропинке. Зачем? – Я – дозорный, – наконец, вспомнил он.

– Дозорный? – расхохотался командир. – Ну и что же вы обнаружили?

Гайдаш удивленно посмотрел на него и вдруг прищурился.

– А я обнаружил, товарищ командир, что снежинки отлично тают на коже. А вы что ж думали? Я увижу противника? Хотел бы, да...

– Вы прошли две засады, товарищ дозорный, – насмешливо перебил Угарный. – Из вас вышел бы отличный Дон Кихот, бледный рыцарь, бестелесный, неуязвимый для пуль. Весь взвод хохочет над вами. Винтовка болтается за плечом, ленивая поступь. Прогуливаться на Невский вышли, дозорный? Стыдно.

Командир отвернулся. Отовсюду подходили бойцы взвода. На шинелях были пятна снега (на шинелях снег не таял) – очевидно, ребята всласть поползали по оврагам и сугробам. Они честно поработали. Их лица были горячи и возбуждены. Ляшенко шершавым рукавом шинели вытирал пот со лба. Алексей почувствовал себя на минуту дезертиром и лодырем.

Объявили перекурку. Алексей растянулся в снегу под кустом боярышника. Закурил. Сладостны были эти минуты полного и абсолютного покоя. Лежал на спине, вытянув ноги, зарывшись шлемом в снег. Он принадлежал сейчас только себе, себе одному. Курил, медленно глотая дым. Выпустив синеватую струйку, брал комочек снега и сосал его. Потом снова затягивался папиросой. Дым и снег – это недавнее изобретение понравилось ему. Наслаждался, словно ел мороженое. Блаженствовал. Полудремал. Через десять минут ему скажут: «Беги. Иди. Стреляй. Делай». Но эти десять минут – его. Он никому не нужен. Никто не нужен ему. Думал ли он когда‑нибудь, что опустится до такого скотского индивидуализма? Но и сейчас он об этом не думал. Просто лежал, курил, смотрел в небо. Ему было хорошо. В сущности – это самое главное.

– Товарищ Гайдаш, – позвал Угарный, когда перекурка кончилась. (Вежливость командира подавляла Алешу. Как бы хотел он, чтобы его ругали, бранили, пускай даже били.) Он неохотно поднялся на ноги. Блаженная перекурка кончилась – куда сейчас двинут его? Смешная игра в войну, потешные солдатики – зачем, кому это нужно? Он подошел к командиру.

– Вы будете командовать отделением в наступлении, товарищ Гайдаш, – сказал ему, хмурясь, командир взвода. – Покажите себя. Вот задача...

Алексей легонько пожал плечами. Хорошо. Есть. Даже честолюбие его не было затронуто. Двадцать минут назад он был дозорным, сейчас – командир отделения, – все это игра, игра в солдатики, смешная для взрослых людей.

Задачу он выслушал невнимательно. Затем Угарный скомандовал отделению Гущина выдвинуться вперед.

– Ну, вот, товарищ Гайдаш, – ваше отделение. Ведите. Принимайте решение. Действуйте.

Алексей посмотрел на ребят – Ляшенко, Рунич, Дымшиц, Гущин, они стояли, покорные и застывшие, и крепко сжимали руками в шерстяных мохнатых перчатках стволы покрытых изморозью винтовок. Будь впереди за снежными холмами противник, они точно так же стояли бы, спокойные и непоколебимые, и ждали бы, как ждут сейчас, команды: «За мной! В штыки! Ура!» Эта покорность испугала Алешу – их судьбы в его руках. Что ему делать с ними? Он взглянул на местность, лежащую впереди, – голые снежные холмы, овраги, заросшие колючим кустарником, долина, подымающаяся вверх к горам ровными пустыми террасами.

– Ну? – нетерпеливо крикнул командир взвода. – Ну? Действуйте же!..

Алеша растерялся. Как действовать? Что скомандовать? Куда повести людей? Он чувствовал себя беспомощным перед этими горами, оврагами и долиной. Где противник? Он прослушал задачу. Противник мог быть и в овраге, и за холмами...

Отделение молча ждало. Никто не улыбался, не подсмеивался. Командир нетерпеливо сшибал снег с сапог, смотрел на часы, зачем‑то отстегивал и застегивал полевую сумку.

– Я думаю, – нерешительно начал Алеша, но командир перебил его:

– Действуйте, действуйте. Вы на деле покажете нам, что думаете. Принимайте решение. Отдавайте команду... Противник уже увидел вас. Открыл огонь. Над вами свистят пули, командир отделения. Ну?

Ляшенко, Рунич и Гущин молчали, даже не улыбались. Они ждали команды. Их винтовки, их руки и ноги, их жизни ждали его команды, чтобы беззаветно выполнить ее. А он не знал, какую отдать команду десятку людей, он, мечтавший о том, что будет командовать миром.

– Вы убиты, – сказал, безнадежно махнув рукой. Угарный. – Гущин, принимайте отделение, действуйте.

Алеша отошел в сторону. Он убит? Да, убит. Смят, раздавлен. Гущин повел отделение в бой. За ним побежали бойцы.

Гущин преобразился. Он стал выше, подвижнее, ловчее. Хрипло отдавал команды. Окидывал взглядом местность. Одним движением правой руки подымал залегших на рубеже бойцов и двигал их вперед, вперед на противника.

Холмы, горы, овраги, долина – все ожило. Перед Алешей развернулась увлекательнейшая картина боя – боя беззвучного, без выстрелов, без противника, без крови.

Бойцы перебегали поля, занимали рубежи, террасы, открывали огонь, ползли по снегу, скатывались в овраг, брели вдоль него, ломая сухие ветви кустарника, и снова выходили к горам, подчиняясь хриплому шепоту командира отделения и нетерпеливому движению его правой руки.

Потрясенный Алеша растерянно следил за тем, что разыгрывалось перед ним. Даже ему стал до осязаемости ясен план Гущина. Все движения его казались исполненными здравого смысла и воли. Вот он по‑кошачьи подбирается со своим отделением к противнику, сжимает его, преодолевает рубеж за рубежом, сочетая движение и огонь, – вот побежал, пригнувшись и зажав под мышкой винтовку, Сташевский, – добежал до кустика, упал, стреляет, с легким пулеметом в руках бежит уж Рунич и чуть позади и в стороне его – Ляшенко, упали, стреляют... вот косолапо бежит Дымшиц... Вдруг все скатываются в овраг, и опять впереди всех Гущин. Бредут, ломая кустарник, с сучьев сыплется снег... Прижимаются к ребру оврага... Гущин что‑то объясняет. И вот уж все у самой высоты, занятой противником. Вокруг Гущина сбились бойцы, они лежат у самого ската, прижавшись к земле, покрытой мохнатым первым снегом, готовые к прыжку, напряженные, взволнованные, вероятно, хрипло дышат. Но вот уж гремит их страшное «ура‑а‑а‑а!». Они бегут по горе – винтовки наперевес, блестят штыки, споткнувшись, падает Дымшиц. Убит? А впереди всех Гущин. («Я бы должен был быть на его месте», – мелькает горькая мысль.) Но на высотке – Гущин, невзрачный смущающийся «отделком». «Из таких‑то и выходят герои!» – с неожиданной завистью подумал Алеша.

Командир взвода подошел к нему.

– Теперь вам понятно, Гайдаш? – Алексею показалось, что на губах командира проскользнула насмешливая улыбка. Он озлился: зачем смеяться над ним? Он и без того обескуражен своим очередным провалом.

Вернулись бойцы, запыхавшиеся, утомленные. Угарный объявил перекурку. Дымшиц стал счищать снег с себя – он весь был в снегу, снег забился даже за шиворот, бедняга много падал, но имел вид бравый и ликующий.

На следующий же день Гайдаш «отомстил» Угарному за неуместную улыбку. Случилось это на политзанятиях – последний плацдарм, на котором еще воевал Гайдаш.

Командир взвода Угарный не был первоклассным знатоком политграмоты. Был он ровесником Алеши и только на год старше бойцов своего взвода. Он пришел в армию всего год назад прямо со школьной скамьи, окончив сельскохозяйственный техникум где‑то в Сибири. Краснощекий, плечистый крестьянский парень. Армия полюбилась ему, он сдал экзамен на командира взвода и остался. Он ходил еще в старой армейской шинели, но с петлицей, тщательно соскоблил номер полка. Новая шинель уже шилась, настоящая командирская шинель с кавалерийским разрезом сзади и рукавами с раструбами. На кавказских границах форма соблюдалась не свято, командиры щеголяли в гимнастерках особого кавказского покроя с высоким воротником, доверху застегивающимся на пуговицы. Угарный ходил примерять шинель к полковому портному, старику армянину, который шил еще «на господ офицеров». Свою армейскую серого сукна шинель, испачканную ружейным маслом и засохшей грязью, Угарный втайне ненавидел, – она была слишком коротка и несолидна для командира. Был он еще смущающимся мальчиком, и когда отделенный командир Гущин скомандовал при его первом появлении во взводе «Смирно!» – он растерялся и похолодел от ребяческого счастья. «Это мне, мне?» – осторожно подумал он.

Его любили во взводе. Любили и в полку. Когда он был дежурным по полку, гарнизонный народ был весел и даже строгий Карпыч ухмылялся. Командиры относились к нему отечески. Был он красив, здоров, силен и отличался чисто сибирским ленивым добродушием. Он неплохо пел и всегда запевал, идя во главе взвода. Он кое‑что читал, но больше любил ходить на лыжах. Он был уверен, что полк, в котором он служит, – лучший в армии и рота лучшая в полку. Ему хотелось, чтобы и взвод его был лучшим в роте, но он понимал, что молод и неопытен, поэтому работал втрое. Часто он оставался затемно в казарме, возился у своих винтовок, присев на табурет у коек, подолгу беседовал с бойцами. Если даже и не было ему дела в казарме, он все же засиживался здесь, – домой не хотелось. Что дома? Холостяцкая квартира, дыры от гвоздей в облупленных стенах. Где‑то в Сибири у него была старушка мать, он все звал ее приехать жить к нему, мечтал о семейной квартире («собирались бы у меня товарищи, мать поила б всех чаем, пели б, бренчали на гитаре»), но старушку пугала дальняя дорога, она все не решалась приехать, и Угарный жил пока вдвоем с товарищем, тоже вчерашним одногодичником, в комнате, которую они снимали у тюрка‑садовода. Была у Угарного «невеста», – в роте знали, что зовут ее Глашей, ее карточка висит над кроватью комвзвода, что Глаша – сибирячка, широколицая, с серыми глазами и высоким лбом, что она агроном, окончила вместе с Угарным техникум и работает где‑то в МТС. Знали, что из‑за нее Угарный просился в СИБВО, но его оставили здесь, и теперь он ждет отпуска, чтоб поехать за Глашей и привезти ее сюда. В общем был Владимир Угарный честным, простым парнем, смотрел на жизнь легко и весело, предан был своему делу, любил свою новую профессию, об академии еще не мечтал, но командиром собирался стать отличным. И командир полка предсказывал ему это.

Но в политграмоте Гайдаш был сильнее командира взвода и, главное, искушеннее его. Слишком все просто и ясно было Угарному, в формулировках он не был искусен и предпочитал преподавать политическую грамоту, как сам понимал ее. Алексею легко было изловить молодого командира в неточных формулировках. Осторожными, невинными вопросами он спровоцировал Угарного, заставил договориться до бессмысленных вещей, а затем сдержанно, но едко стал высмеивать. Он не горячился, не нервничал, не спорил, – нет, он только спрашивал, недоумевал, «недопонимал», как говорят политруки.

Два часа продолжалась эта схватка. Алеша вышел победителем из нее. Вспотевший, смущенный и раздосадованный, Угарный сказал ему:

– Вы, Гайдаш, не вносите, – он хотел сказать «вольностей», но сказал – дезорганизации.

Это было свидетельством беспомощности командира. Алексей торжествующе посмотрел на бойцов, к его удивлению, все хмуро молчали. Никто не ухмылялся. Всем было неловко. Они не одобряли Гайдаша – он почувствовал это и понял почему: они любили Угарного и не любили Гайдаша. Смущенный победитель сел на место. К чему он затеял это?

Вечером к нему подошел политрук и сказал весело;

– Я хочу потолковать с вами, Гайдаш.

Они прошли в ротную канцелярию, маленькую комнату, похожую одновременно и на цейхгауз (здесь в углу были свалены в кучу мишени, карты, ротное имущество), и на холостяцкую квартиру – стояла койка ротного писаря, – он жил здесь, – на стене висела гитара с алым бантом, фотографии в рамках из ракушек, автопортрет писаря в полной форме, написанный карандашом и без тени самокритики, пахло дешевым одеколоном и сапожной ваксой.

– Вы напрасно привязались к Угарному, – сказал политрук и взял Алешу за пуговицу. Беседа начиналась в заговорщицко‑дружеском тоне. Ее надо было понимать так: давай потолкуем, как товарищи. – И ты, и я политически тертые люди. Конечно, Угарный напутал. Ну, а ты?

– За таким, как Угарный, – сказал политрук, – люди беззаветно пойдут в бой, на смерть. Он им объяснит политграмоту под пулями так, как вам не объяснить, Гайдаш, – я это дружески говорю. Неверно?

Гайдаш вспомнил Гущина на подступах к высотке. Угарный тоже из того же теста. Из него пекут героев. Да, он, пожалуй, согласен с политруком.

– Ну вот, – обрадовался тот. – А ты полез с ним в драку. Зачем?

Гайдаш недовольно пожал плечами.

– Лучше помог бы командиру, растолковал. Ты парень грамотный. Где работал до армии?

– Я был секретарем окружкома комсомола в Донбассе, – отчеканил Алеша и горько усмехнулся. Секретарем окружкома, а теперь стоит, как виноватый школьник, перед ротным политруком.

– Да ну? – опять обрадовался веселый политрук. – Понимаешь, я сам был на комсомольской работе.

Гайдаш давно подозревал это – комсомольское так и било из политрука. Он заметил это с первого взгляда. И в том, как говорил политрук (ему трудно было, например, долго говорить человеку «вы», положенное по уставу, и все сбивался на комсомольское «ты»), и в том, как таскал кипу книжек под мышкой, и в том, как выступал на собраниях (свойственный старым комсомольцам интимно‑дружеский, веселый стиль), и в общем облике, который явно отличался от строевых командиров, хотя ни в какой небрежности нельзя было упрекнуть политрука. Разве только, что ворот гимнастерки несколько широк да ремень свободен?

Ах вот как – значит, политрук и в самом деле бывший комсомольский работник! Это любопытно. Что же: он был секретарем ячейки где‑нибудь в депо или секретарем волостного комитета? Гайдаш презрительно усмехнулся: усмешкой генерала над армейским прапорщиком.

– Где ты работал? – спросил он, легко переходя на «ты».

– Я был секретарем губкома комсомола на Волге.

– Постой! – растерялся Алеша. – Как фамилия?

– Конопатин Иван. А что?

– Тот Конопатин, который... Да я тебя знаю. Но как же ты попал сюда?

– А как, очень просто, как все попадают сюда.

– Провинился?

Конопатин не понял, потом нахмурился.

– Что за глупости? Вот глупости‑то. Просто я по мобилизации Цекамола в армию. Лучших ребят посылали, – с гордостью добавил он.

Неловкость скоро исчезла. Стали вспоминать старых комсомольских товарищей, съездовские драки, смешные эпизоды. Скоро начали называть друг друга «Ваней», «Алешей» – расстались друзьями. Этот вечер был лучшим за все время службы.

«Вот и я бы мог стать политруком, остаться в армии, – подумал Алеша, когда уж укладывался спать, – Потом в академию... – Он весело засмеялся, лег, натянул одеяло до подбородка. – Отличный из меня политрук бы вышел в конце концов... Или даже комиссар, а? – Он подмигнул лампочке, она мигнула в ответ и погасла. Отбой. Спать.

 

На следующий день он с нетерпением стал ждать прихода политрука в роту. Тот пришел вместе с комроты Зубакиным. После рапорта прошли в ленуголок.

– Конопатин! Ваня! – не сдержавшись, крикнул Алеша. Он хотел ему рассказать, что... но, спохватившись, понял, что сделал дикую глупость. Смущенно покраснел Конопатин, удивленно вскинул брови комроты, сделал страшные глаза старшина, засмеялись бойцы. И даже Гущин неодобрительно покачал головой.

– Какой он вам Ваня! – прошептал он Алеше укоризненно. – Это вне строя. Ваня. А тут – товарищ политрук.

Конечно, он сделал глупость, но почему‑то разозлился на Конопатина. Значит, будет двойная жизнь: в роте – товарищ политрук, руки по швам, субординация, а вечером – милый Ваня, помнишь, как бывало... Нет, лучше подальше, подальше от милого Вани.

Он забился в угол и был рад, когда, наконец, взвод увели в горы. С тех пор стал избегать Конопатина. Реже стал ходить в клуб. Чаще отсиживался в углу, у печки. Угарного больше не задевал. На политзанятиях сидел молча.

Иногда в штабе полка вспоминали о прежних профессиях бойцов. Сташевского вызвали однажды в полковой гараж помочь шоферу наладить грузовую машину. Сташевский двое суток работал в гараже. Алеша случайно видел, как возился он у машины, подползал под кузов, орудовал ключом, он снова был в своей стихии. Деловитый, озабоченный, с цигаркой в левом углу рта, он стоял, опершись ключом в бок, и снисходительно смотрел на машину, как доктор на больного, как мастер на станок. В другой раз вызвали в штаб Ляшенко – что‑то случилось с котлами на электростанции. Рунич целыми вечерами пропадал в клубе, в будке киномеханика, потом затеял спектакль, носился с пьесой, добывал грим. Левашов скоро признан был лучшим спортсменом в полку, – и ему поручили занятия по конькам и лыжам с командирами.

Только Алешу никто никуда не звал, не требовал, никому он не был нужен. Ему предложили, было, работать в полковой газете, он отказался. «Я не писака!» – презрительно пожал плечами. Конопатин посоветовал ему взять партшколу, он уклонился. Больше его не беспокоили. Он был рад этому. Спасительное оцепенение снова охватило его. Было покойно сидеть по вечерам в полутемной казарме, охватив колени руками, и покачиваться, ни о чем не думая, не вспоминая.

О чем он думал? Да так, ни о чем. Он ловил себя на том, что и мысли у него стали вялые, ленивые. Рано ложился спать. Спал в мертвый час. Потом днем вспоминались обрывки снов – в них не было ничего значительного. Куда‑то бежал, что‑то делал...

Бредя по оврагу с дозором, спотыкаясь в сугробах, проваливаясь в снег, он машинально отмечал: снег мягкий, деревья черные, тонкие… кто бы подумал – это бредет бывший секретарь окружкома?.. На соснах хлопья...



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-23 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: