НА СТЫКЕ С ИМПРЕССИОНИЗМОМ 1 глава




Бернар Фоконье. Сезанн.

 

«Каков, по-вашему, идеал земного счастья? — Обладать прекрасной формулой».

Из ответов Поля Сезанна на анкету, около 1869 года.

 

 

В самом имени «Поль Сезанн» чувствуется что-то значительное, как, впрочем, и в автопортретах, на которых бородач из Экса предстает эдаким «матерым человечищем». Полотна его суровы, спокойны и благородны, натюрморты безупречно точны, торжественны и необычайно предметны, пейзажи, выложенные из отдельных блоков краски, величавы и внушительны, а одушевлённые персонажи настолько погружены в себя, что тоже напоминают натюрморты и пейзажи, поскольку люди для Сезанна тоже были вещами, только мыслящими. Если не знать биографии художника, то автор всех этих произведений может показаться человеком необычайно цельным, уверенным в собственных силах. Ведь в его живописи нет и следа от вангоговского надлома, трагичности, всё чётко, структурно, математически выверено. По правде говоря, трудно представить, что эти картины написаны во второй трети XIX столетия, а не первой трети XX века.

Долгое время положение Сезанна было странным: он был одновременно и знаменит, и неизвестен. Жил он вдали от столицы, в Провансе, о своих произведениях нисколько не волновался и с лёгкостью раздаривал их приятным ему людям, будь то кучер или садовник. На пороге шестидесятилетия, когда Сезанна наконец-то оценили и начали покупать, он посетует, что появился на свет слишком рано, и скажет молодому поэту Иоахиму Гаске, что является скорее художником его поколения, нежели своего собственного. Мысль эту потом подхватит Анри Матисс, уверенный, что истинный новатор опережает время как минимум на полвека. Кстати, между этими столь непохожими мастерами существовала некая скрытая связь. Матисс называл Сезанна «богом живописи». В пору страшного безденежья он пошел на всё, чтобы завладеть картиной Сезанна: «Три купальщицы» поддерживали Мастера в самые трудные минуты. В этой картине Матисс, по его собственному признанию, черпал свою веру и упорство: «Если Сезанн прав, значит, и я прав, а я знаю, что Сезанн не мог ошибаться».

Художник, олицетворявший собой разум, ясность и логику, помогал справляться с собственными сомнениями не одному только Матиссу. Сам того не предполагая, Сезанн стал chef d’ecole, главой целого направления, которое назовут постимпрессионизмом (символисты также будут считать его предтечей этого течения), хотя постимпрессионистом он никогда не был, поскольку всегда оставался самим собой и не примыкал ни к одному из течений. Правда, имя его значится среди участников первой выставки импрессионистов 1874 года, когда самого понятия импрессионист ещё не существовало, и третьей выставки тоже. Однако уже в начале 1880-х он окончательно отходит от Ренуара, Сислея и Мане, в чьей компании и раньше чувствовал себя белой вороной. Единственным из художников этой группы, с кем Сезанн на время сблизился, оказался Писсарро, чьим учеником он себя нередко называл.

Писсарро лучше других понял собрата по профессии, почувствовав «дикую, но в то же время такую утончённую натуру» Поля Сезанна.

По правде говоря, характер у Сезанна был несносный. Страшное раздражение у него сменялось невероятной нежностью — и наоборот. Он то и дело впадал в меланхолию, восклицая своё неизменное: «Страшная штука жизнь»; он страдал гаптофобией — боязнью прикосновений, был невероятно застенчив и побаивался женщин. А ещё он патологически боялся собственного отца, при этом втайне продолжая любить его: папаша Сезанн до конца дней без зазрения совести вскрывал письма сына, а тот и в 35 лет не отваживался самовольно отлучаться из родного Экса в Париж. Сорокалетний Поль Сезанн, единственный сын богача-банкира (250 тысяч годовой ренты художник получит лишь за несколько лет до смерти), прозябал в нищете (хотя чуть больше сотни франков месячного пособия позволяли ему не думать ни о чем, кроме живописи, и поддерживать свою спутницу Гортензию с ребёнком), постоянно просил денег и не отваживался признаться в существовании Поля-младшего. Его жизнь — это драма одиночества, на которое он сам себя обрёк, опасаясь попасть под чьё-нибудь влияние — чужой художественной манеры, женщины; второй его любимой присказкой было «никому не закрючить». Одиночество его не смогли скрасить ни жена, мало что смыслившая в живописи, ни обожаемый сын и любимая матушка; отсюда — вечные сомнения, резкие смены настроения, депрессия, фобии, а под старость ещё и истовая религиозность (в чем немалая заслуга сестры Марии, под сильным влиянием которой он находился с детства). Иногда художника пытались представить сумасшедшим, каковым Сезанн всё-таки не был, хотя явно пребывал не в ладах с самим собой. Эмиль Золя вывел своего друга в романе «Творчество» в образе художника-неудачника Клода Лантье, который не видит для себя иного выхода, кроме как свести счёты с жизнью. Подобного предательства Сезанн другу детства простить не смог.

Героем романов Сезанн становился несколько раз. Сначала он был «чокнутым Майобером», малевавшим картины в грязной мастерской в памфлете «Новая живопись» Луи Эмиля Дюранти, затем непризнанным гением Лантье в романе Золя, «скрестившего» своего друга (вся канва их юности была списана с натуры почти дословно) с Клодом Моне. Под конец жизни, когда в глазах почитателей Сезанн превратился в настоящего гуру, за ним, как за великим старцем Львом Толстым, стали записывать каждое слово. Так что мысли его об искусстве опубликованы, а история его жизни расписана если не по дням, то по месяцам точно. Помимо той выдающейся роли, которую Сезанн-живописец сыграл в истории мирового искусства, интерес к этой фигуре был в немалой степени подогрет фактом дружбы художника со своим земляком Золя. История взаимоотношений сына банкира Поля Сезанна и сына рано умершего архитектора Эмиля Золя могла сама по себе стать сюжетом романа нравов. Эмиль, испытавший на себе все ужасы беспросветной нищеты, добился успеха, денег и статуса величайшего писателя современности, но, как пишет Бернар Фоконье, «душу его раздирала постоянная борьба между гордостью за достигнутое и неуверенностью в своих силах», от которой излечиться невозможно. Поль, которому никогда не грозила участь умереть от холода или голода, не страдал комплексом Золя и не рвался к роскоши даже на закате дней, когда, наконец, унаследовал отцовское богатство. Всё, что он себе позволил, это построить светлую мастерскую. Кроме живописи его вообще ничего не интересовало. Не случайно Золя назвал друга «героическим упрямцем». Характеристика удивительно точная: Поль Сезанн действительно был сделан «из цельного куска твёрдого и неподатливого материала».

Как и всякого творца, его тоже мучили сомнения («Достигну ли я цели, столь долго желаемой и так долго преследуемой?»), но при этом он обладал завидной самоуверенностью и, не стесняясь, называл себя самым сильным из всех, кто его окружал. В глубине души он не сомневался в своей гениальности («Разве они не знают, что я Сезанн?»), гневался, если его тревожили во время работы на пленэре случайные прохожие; без такой внутренней уверенности он не мог бы двигаться дальше. Он мог сомневаться в своих произведениях, но не в правильности своего метода. «Избранные» люди, как правило, прекрасно осознают свою исключительность. Как тут не вспомнить великого режиссёра Андрея Тарковского, который выгнал со съёмочной площадки фильма «Сталкер» не менее великого оператора Георгия Рерберга, прокричав, что «двум гениям не место на одной площадке»!

Сезанна называли не только великим упрямцем, но и великим тружеником. С рассвета он работал в мастерской или на пленэре, после полудня шёл в Лувр (если находился в Париже) — не копировать, а просто учиться у великих. Он рано ложился спать, а среди ночи просыпался, чтобы взглянуть на небо, — беспокоился, при каком освещении придётся писать утром (в 10 часов он уже бросал начатый мотив, так как солнце поднималось и тёплый свет уходил). Он ни на минуту не забывал о главном — о живописи. Но работа Сезанна заключалась не просто в накладывании красок на холст. «Глаза недостаточно — надо размышлять», — говорил Сезанн. Ничто не должно было отвлекать его от этих размышлений, поэтому любой шум, даже лай собак, мог вывести его из себя. Глядя на картины Сезанна, следишь не за действиями персонажей, заметил искусствовед Глеб Поспелов, «но за поведением кисти, мазок за мазком созидающей живописное целое. Освоить и пережить такие произведения — значит проделать глазами весь путь кисти на поверхности полотна». Похожую мысль в своё время высказал Казимир Малевич, написав, что на картинах художника «предметы и люди уже не являются содержанием живописи, а наоборот, живопись до некоторой степени содержит их».

В России искусством Сезанна заинтересовались немногим позже, чем во Франции, после того как в 1903 году у коллекционера Сергея Щукина появился первый его натюрморт, традиционные сезанновские апельсины и лимоны на белой крахмальной скатерти, а спустя год, вместе с «Завтраком на траве» Клода Моне, в Москву прибыла знаменитая «Масленица» («Марди Гра»), которую часто называют «Пьеро и Арлекин». В 1911 году Александр Бенуа, чьими «Художественными письмами» зачитывались тогда в обеих столицах, назвал Москву «городом Гогена, Сезанна и Матисса». Это было настоящим признанием, хотя и не для всех. Незадолго до этого Валентин Серов жаловался: «Чёрт знает что: вот не люблю Сезанна — противный, а от этого карнавала, с Пьеро и Арлекином, у Щукина, не отвяжешься. Какие-то терпкие, завязли в зубах, и хоть бы что». Но большинство серовских учеников из Московского училища живописи давно почитали «отшельника из Экса» за гения: на виденных у Щукина на Знаменке «Даме в голубом», «Автопортрете», «Мужчине, курящем трубку», «Акведуке» и «Пейзаже в Эксе» выросло и воспиталось целое поколение русских «сезаннистов», образовавших знаменитое объединение «Бубновый валет».

Любимым художником Щукина был Матисс, а работ Сезанна у него было восемь штук, зато у Ивана Морозова — целых восемнадцать. Когда Морозова спрашивали о любимом художнике, он, не задумываясь, называл Сезанна. За каких-нибудь семь лет Иван Абрамович собрал настоящий музей Сезанна (как Щукин — Матисса и Пикассо), сумев купить вещи практически всех периодов творчества «отшельника из Экса». Самой любимой картиной его огромного собрания были сезанновские «Персики и груши», для которых коллекционер выделил самое почётное место над диваном. За каждое полотно Сезанна Морозов платил Амбруазу Воллару (первым разглядевшему гениального мастера и купившему по сотне франков лучшие его холсты) по 20–30 тысяч франков. Дороже Сезанна перед Первой мировой войной в Париже стоили разве что недавно ставшие классиками Моне и Ренуар. Общими усилиями Щукин и Морозов собрали 26 холстов Сезанна, из которых одного мы, к сожалению, лишились — в начале 1930-х годов был продан «Портрет мадам Сезанн в оранжерее». Любопытно, что легендарный музейный бум шестидесятых — семидесятых годов, когда выставки и альбомы по искусству сделались чуть ли не главным атрибутом свободомыслия, начался в мае 1956-го с выставки французского искусства «От Давида до Сезанна», привезённой в Москву из Франции.

А в первый раз работы Поля Сезанна доставили в Россию с его родины через шесть лет после его смерти, в 1912 году. Парижский критик Арсен Александр в предисловии к каталогу выставки «Сто лет французской живописи», устроенной в Петербурге, писал: «Сезанн… всю жизнь провёл в неустанной борьбе за средства выражения, соответствующие его воображению, которое было высоко, и его любви к природе, которая была глубока. Он, быть может, не достиг того, чтобы эти средства выражения были действительно до конца глубокими и разнообразными. Они остались как бы сырым материалом, который возбуждает… пытливость художников, но долго ещё его приёмы будут сбивать с толку всех тех, кто полагал… что в совершенном произведении искусства усилие должно уничтожать все следы усилия. Это мнение, собственно говоря, и воплощал собой Сезанн, и он своей самобытностью и своей значительностью обязан именно отчаянию, в котором пребывал, не будучи в силах осуществить это… Он остаётся убедительным примером того, что в области искусства прекрасное отчаяние привлекает и волнует нас больше, чем ничтожная удовлетворённость».

Работать с колоссальным материалом, каким является наследие Поля Сезанна — письма, воспоминания, статьи, — огромный труд, но в то же время увлекательное занятие. Биография великого французского художника вполне заслуживает того, чтобы быть изданной в Большой серии «Жизнь замечательных людей», но формат Малой серии нисколько не умаляет достоинств книги Бернара Фоконье, которую блистательно перевела Ирина Сорфенова.

Наталия Семёнова

 

Юность

 

Почему именно ему выпала такая судьба? Этому сынку законопослушного эксского коммерсанта, этому тихоне из коллежа Бурбон, не слишком одарённому по академическим меркам ученику Муниципальной школы рисования Экс-ан-Прованса, этому робкому и нелюдимому парнишке с грубоватыми манерами, превратившемуся в буржуа, на склоне лет вернувшемуся в лоно благонамеренного католицизма и регулярно вдыхавшему запах ладана в церкви Мальтийского рыцарского ордена иоаннитов и в соборе Святого Спасителя… Этому бирюку, практически неподвластному вихрям любовной страсти, этому рантье, чьи политические взгляды были скорее реакционными (в отличие от взглядов его друга Золя)… Почему же именно ему суждено было стать героем современного искусства, самым большим художником своего времени? Он устроил переворот в живописи, переиначил её на свой лад, создал задел для своих последователей по меньшей мере на сотню лет вперёд. Пикассо[1]говорил о нём всегда с почтительным трепетом: «Сезанн, патрон!» В Сезанне есть некая тайна, которую не смогли постичь ни его современники, ни тем более его земляки из Экс-ан-Прованса, чванливые буржуа, не знавшие, что такое культура, чья жизнь лениво текла в городе, дремавшем вокруг многочисленных фонтанов, в городе, столь уверенном в своей красоте и очаровании, что забывавшем просто жить. Со временем Экс-ан-Прованс, естественно, не преминул восславить сына своей земли, которого когда-то жестоко презирал. Имя Сезанна там носит теперь множество мест: лицей Сезанна, маршруты Сезанна — следовать по ним можно, ориентируясь по врезанным в тротуар медным плашкам с изображением художника. Этот псих, этот бесноватый, этот сынок банкира принёс славу родному городу, и город этот ею прекрасно распорядился. В верхней части бульвара Мирабо на стене над магазином кожгалантереи до сих пор ещё можно различить полустёртую вывеску шляпного магазина, принадлежавшего когда-то Луи Огюсту Сезанну, отцу художника.

Тайна Сезанна — о ней заговорили уже в первые годы после его кончины. Она и поныне продолжает волновать умы людей искусства, а картины его нашли своё место в лучших музеях мира. Тайна Сезанна связана с воплощением на холсте формы, иначе говоря — с желанием потягаться с реальным миром или, если желаете, с самим Господом Богом. Сезанн принадлежит к плеяде художников, выбивавшихся из общего ряда коллег по цеху, их современников, и обречённых на то, чтобы устроить переворот в живописи из-за невозможности следовать её академическим канонам — либо по убеждению, либо из чувства противоречия, либо из пылкости натуры. Сезанн создал новую живопись, поскольку классические формы, которых он пытался придерживаться как никто другой, ему просто не давались. Он не был ни «хорошим живописцем», ни «хорошим рисовальщиком», он был просто Сезанном. Он не обладал виртуозной техникой Рафаэля[2]или Пикассо. Он с трудом пробивал свой путь в профессии, с боем отбивал своё у природы, чтобы быть самим собой или, как говорил Рембо[3], быть «абсолютно современным». Это его и спасло.

 

* * *

 

Поль Сезанн родился 19 января 1839 года в Экс-ан-Провансе в доме 18 по улице Оперы. Отцу его, Луи Огюсту Сезанну, уроженцу местечка Сен-Закари, что в провинции Вар, было на тот момент 40 лет. Семья отца переехала во Францию из Италии, вначале она осела в Бриансоне[4], а затем спустилась с гор в долину, в более приветливое место. Луи Огюст поселился на Бульваре (в 1876 году он был переименован в бульвар Мирабо — так республика увековечила память одного из вождей революции). Бульвар — главная артерия Экса и любимое место прогулок и деловых встреч горожан в тени платанов. В городе Эксе никогда ничего не происходит. Он упорно сопротивляется натиску прогресса и наотрез отказывается пустить через свою территорию поезд Париж — Марсель, дабы тот не нарушил его многовековой аристократический покой. Бывшая столица Прованса и резиденция его парламента ныне мирно подрёмывает вокруг поросших мхом фонтанов. Окрестности Экса являют собой самый прекрасный в мире пейзаж, словно неподвластный смене времён года; основная его составляющая — вечнозелёные сосны, кипарисы, заросли самшита и ладанника. Из любой точки города и его округи просматривается огромная белая глыба — гора Сент-Виктуар. В 1839 году далеко не каждый житель этой провинции, свято чтившей свои традиции, рискнул бы признать рождённого вне брака ребёнка. А Луи Огюст Сезанн, нетривиальный человек и загадочная душа, это сделал. Мать Поля звали Анна Элизабет Онорина Обер, на момент рождения сына ей было 24 года. Она приходилась сестрой одному из работников шляпного магазина Луи Огюста. Пара не состояла в законном браке, но ребёнка отец сразу же признал. Крестили маленького Поля 20 февраля того же года в церкви Святой Магдалины, расположенной в верхней части Бульвара. Его крёстной матерью стала бабушка со стороны матери Роза Обер, крёстным отцом — дядя Луи Обер, тоже шляпник. В истории рождения Поля шляпное дело сыграло не последнюю роль. Его отец Луи Огюст торговал шляпами, и хотя человеком он был не слишком образованным, зато дальновидным и знающим толк в своём ремесле. Его связь с Элизабет была не просто интрижкой. После Поля, в 1841 году, у них родилась дочь Мария. В 1844 году пара вступила в законный брак, заключив договор о раздельном владении имуществом. Луи Огюст, рантье, значится в документах как фабрикант шляп. Поскольку дело происходило в XIX веке, стоит упомянуть и о приданом: Элизабет Обер со своим жалованьем работницы шляпной фабрики принесла мужу приданое вещами стоимостью в 500 франков и деньгами в сумме 1000 франков, также предполагалось, что в будущем она получит наследство, которое оценивалось ещё в 1000 франков. Таковы данные архивов. Теперь о самих людях…

Элизабет Обер была женщиной скромной и на людях сдержанной, но по природе своей живой, весёлой и доброжелательной. Она всегда поддерживала сына, восхищалась его первыми рисунками и защищала от отцовского гнева. Луи Огюсту, приходившему в бешенство из-за того, что его сын упрямо отказывался изучать право и терял время на бесполезную мазню, она как-то сказала замечательную фразу: «Что ты хочешь, ведь его зовут Полем, как Веронезе и Рубенса[5]».

А может быть, стоит реабилитировать отцов-тиранов? Если им не удаётся превратить своих сыновей в законченных идиотов, из тех порой получаются настоящие гении, такая вот ответная реакция на тиранию. Луи Огюст обдавал сына презрением, но одновременно выказывал ему своё сочувствие. Тут следует вспомнить ещё об одном коммерсанте — Германе Кафке, человеке грубом, брюзгливом, жестоко третировавшем своего сына Франца[6], но, в конце концов, позволившем ему стать писателем, отступив перед его неодолимой тягой к сочинительству. Сезанн-старший, своим трудом сколотивший состояние и выбившийся в люди, мечтал о том, что Поль займёт в Эксе видное положение, что перед ним распахнутся двери самых закрытых салонов старой аристократии — элиты городского общества.

Итак, Луи Огюст нажил богатство собственным горбом. В юности он покинул родные места, не видя там для себя достойного будущего. Приехав в Экс, устроился на работу к суконщикам Дёте. Умный и хваткий, он сразу понял, что сможет хорошо заработать, если займётся производством шляп. В окрестностях Экса было множество ферм по разведению кроликов. Из пуха этих безобидных грызунов изготавливали фетр для шляп. Значит, вперёд, в шляпники! В 1821 году Луи Огюст отправляется в Париж изучать шляпное дело. Скопив кое-какой капитал, он возвращается в 1825 году в Экс и ещё с двумя компаньонами открывает шляпный магазин. Хитрый и амбициозный Луи Огюст начинает активно развивать свою коммерцию.

Разводившим кроликов фермерам часто не хватало средств на ведение хозяйства, что тормозило поставки кроличьих шкурок эксским производителям фетра, и господин Сезанн стал ссужать фермеров деньгами под проценты. Бизнес этот оказался таким прибыльным, что вскоре Луи Огюст был готов открыть собственный банк. Поэтому, когда в 1848 году объявил себя банкротом единственный эксский банк Барже, Сезанн-старший не упустил свой шанс. Он пригласил в компаньоны бывшего кассира разорившегося банка, некоего Кабассоля, который должен был способствовать развитию их предприятия познаниями в банковском деле, тогда как сам Луи Огюст вкладывал в него свой капитал. Полю было девять лет, когда на волне экономического кризиса его отец стал банкиром. Мудрое ведение дел быстро сделало банк процветающим. Семейство Сезанн разбогатело. Поль, благодаря нажитому его отцом состоянию, до конца дней своих мог заниматься живописью, не слишком заботясь о завтрашнем дне, у него даже не было необходимости продавать свои картины. Грубые и неотёсанные типы, владеющие сокровищами этого мира, порой умеют делать добро. «Мой отец был гениальным человеком», — признает Сезанн в конце своей жизни. Луи Огюст ушёл из шляпников, продав свою долю в деле, и окончательно переквалифицировался в банкира. В 1853 году он смог воплотить в жизнь свою мечту — приобрести в собственность загородное имение вроде тех, что имели самые состоятельные представители буржуазии, самые именитые семейства города, смотревшие свысока на него, в недавнем прошлом наёмного работника: он купил роскошное поместье Жа де Буффан, бывшую резиденцию маркиза де Виллара, губернатора Прованса во времена Людовика XIV. Но получить доступ в аристократические салоны Экса было отнюдь не проще, чем пробиться в салон герцогини де Германт[7]. Грубый, плохо воспитанный и почти необразованный Луи Огюст так никогда и не станет своим человеком в высшем обществе, ему всегда будут завидовать из-за его богатства и всегда будут презирать его за низкое происхождение.

Поль всё это прекрасно видел. Он рос послушным, тихим ребёнком, которого воспитывали в строгом соответствии с нормами буржуазной морали и безупречной набожности, учили тому, чему дблжно было научить. Этот мальчик со временем превратится в весьма нервного мужчину, порой несдержанного и даже грубого, но скорее напоказ, поскольку за грубостью таилась робость «неотёсанного деревенщины». Его вспыльчивость имела глубокие корни, свою роль сыграли тут и страх, который внушал ему отец, и не дававшее ему покоя чувство, что он никак не может найти своё место в жизни, что он не такой, как все, что он выскочка, сын парвеню[8], незаконнорождённый.

Но до поры до времени он строил из себя примерного ребёнка, чтобы его поменьше дёргали.

Он ходил в школу на улице Эпино, а затем, вместе с другими детьми из добропорядочных семейств, в школу-пансионат Сен-Жозеф. В 1852 году в возрасте тринадцати лет он поступил в коллеж Бурбон. Началась настоящая жизнь.

 

* * *

 

Его звали Эмиль Золя. Он был тщедушным, болезненным мальчиком, говорил с заметным парижским акцентом и имел смешивший всех дефект речи. Вместо «с» и «з» он произносил «т» — говорил «Тетанн» вместо «Сезанн» — и при разговоре сильно брызгал слюной, но при этом был умным, мечтательным и очень несчастным ребёнком. Другие мальчишки постоянно задирали его, потому что он был чужаком, «франком», потому что был маленьким и хилым, потому что так уж устроен мир: здоровые лбы издеваются над теми, кто слабее их, а эти последние порой берут реванш, став взрослыми. Отец Эмиля, Франсуа Золя, был инженером-строителем, у подножия горы Сент-Виктуар он возводил плотину для снабжения водой жителей Экса; в 1847 году, не успев довести строительство до конца, он скончался. Мать Эмиля выбивалась из сил, добывая деньги на учёбу сына в приличной школе.

Поль Сезанн проникся симпатией к этому мальчику, который был на год младше его и с которым никто не хотел общаться. Они быстро подружились. «Разные от природы, — скажет позже Золя, — мы сразу и навсегда сблизились, влекомые друг к другу тайным сходством, пока ещё только зарождающейся мучительной жаждой успеха, разумом высшего порядка, пробивающимся среди грубой, шумной толпы мерзких тупиц, задиравших нас»[9]. А Сезанн много лет спустя поведает своему молодому другу поэту Иоахиму Гаске: «Представьте себе, что в коллеже мы с Золя имели славу феноменальных личностей. Я с налёту мог написать латинские стишки… За два су! Я ведь был торгашом, чёрт побери! во времена своей юности. Золя же ни шиша не делал… Он предавался мечтам. Упрямый дикарь, вечно несчастный, витающий в облаках, такой, знаете ли, каких терпеть не могут сверстники. Ему могли запросто объявить бойкот… Наша дружба как раз и возникла на этой почве после трёпки, которую мне устроили на школьном дворе: все, от мала до велика, ополчились на меня за то, что я нарушил табу, а я не смог отказать себе в удовольствии поговорить с ним… Отличный парень… На следующий день он принёс мне огромную корзину яблок… “Смотри, какие яблоки, Сезанн, — сказал он мне, насмешливо сверкнув глазами, — они прибыли издалека!”»[10].

Несколько лет, до отъезда Золя в Париж в 1858 году, эти два мальчика наслаждались безоблачным счастьем юношеской дружбы. Они читали одни и те же книги, обожали стихи. Их кумиром был Виктор Гюго. Частенько они удирали за город к подножию горы Сент-Виктуар; каждой клеточкой своего тела, даже не отдавая себе в том отчёта, они впитывали красоту окружавшего их мира, дарованную им просто так, ни за что, и набирались впечатлений, которые в один прекрасный день обретут свою форму. Ну не рай ли?.. Вскоре к их прогулкам присоединился третий участник, Батистен Байль, прилежный ученик той же школы, который в будущем изберёт для себя профессию инженера. Друзей прозвали «неразлучными»: им было интересно вместе, у них всегда находились общие темы для разговоров, но больше всего они любили рисовать друг другу радужные картины своего славного будущего. «Нас влекли к себе, — рассказывал Золя, — пылкие сердца и блестящие умы, мы мечтали о будущем, которое сквозь призму нашей юности виделось нам непременно блестящим»[11]. Надо сказать, что жизнь их протекала на фоне изумительной природы Прованса. Среди излюбленных маршрутов их прогулок была толонетская дорога[12], та самая, по которой когда-то шли римские легионы и за каждым поворотом которой открывался потрясающий вид. Ох уж эти римляне, они умели смотреть и видеть! Это были не просто пейзажи, а их квинтэссенция! Деревья, скалы, на горизонте гора, похожая на огромное диковинное животное с волнистой шкурой, бибемюские каменоломни, Шато-Нуар[13], инфернетские ущелья — всё к вашим услугам! Сколько же Сезанну придётся потрудиться над этими пейзажами, что всегда были у него перед глазами, чтобы трансформировать их на свой лад! Не был ли он уже тогда подспудно готов к этому? Вряд ли. Он рос мечтательным юношей, но от природы был грубоватым и довольно угрюмым, хотя временами поражал окружающих всплесками безудержного веселья и приступами безрассудной расточительности.

Деньги словно жгли ему руки. Их нужно было срочно тратить. «Чёрт подери, — сказал он как-то Золя, — если этой ночью я вдруг помру, ты что, хочешь, чтобы это досталось моим родичам?» Будучи натурой очень чувствительной, он черпал уверенность в дружбе Золя и Байля, а во время их совместных походов на так называемую охоту, когда они больше читали друг другу стихи, чем стреляли по разным птахам, он создавал свой собственный мир, создавал таким, каким он виделся только ему. На охоту друзья, как правило, отправлялись в три часа ночи, и тот из них, кто просыпался первым, шёл будить остальных, бросая им в окна камешки.

«Мы сразу же трогались в путь, прихватив приготовленную с вечера снедь, уложенную в охотничьи сумки. Ещё до рассвета мы успевали проделать несколько километров. Часов в девять утра, когда солнце начинало сильно припекать, мы устраивались на привал в спасительной тени какого-нибудь лесистого оврага. На свежем воздухе мы готовили свой завтрак. Байль разжигал костёр, над ним мы подвешивали на верёвке нашпигованный чесноком окорок, и Золя время от времени переворачивал его с одного бока на другой. Сезанн раскладывал на влажном полотенце листья салата и посыпал их душистыми приправами. Поев, мы устраивали себе сиесту. После отдыха, закинув за плечи ружья, мы якобы отправлялись на охоту: порой нам удавалось подстрелить какую-нибудь птичку. Побродив ещё немного, мы вновь откладывали ружья и, устроившись под деревом, доставали из сумки книги»[14].

Рай да и только! Время первой любви. Радости провинциальной жизни. Пару раз Сезанн и Золя устраивали концерты под окнами одной местной красотки — хозяйки зелёного попугая. Золя исполнял свою партию на корнета-пистоне, Сезанн на кларнете. Оба играли в местном оркестре, в обязанности которого входило встречать на вокзале эксских чиновников, ездивших в Париж за наградами, и обеспечивать музыкальное сопровождение разных торжественных мероприятий и религиозных процессий. Добились ли друзья благосклонности красавицы с зелёным попугаем, исполняя ей свои серенады? Похоже, нет. Да это было и неважно, они просто развлекались: собирались вместе и устраивали весь этот тарарам. Ну и что, что Сезанн был плохим музыкантом? Ну и что, что он выводил из себя учителя сольфеджио?

В 1856 году интернатская жизнь Сезанна и Золя закончилась. Отныне они были гораздо свободнее, в отличие от Байля, который всё ещё оставался в стенах коллежа. Сезанн закончил третий класс[15]и даже удостоился награды за успехи в учёбе: он виртуозно сочинял латинские и французские стихи. Зато рисовал он довольно посредственно, так что по этому предмету обошёлся без всяких поощрений.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-28 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: