Января 1837 года.
Я. Н. Неверов — С. П. Шевыреву.
«Сегодня целый день перед домом Пушкина толпились пешеходы и разъезжали экипажи: весь город принимает живейшее участие в поэте, безпрестанно присылают со всех сторон осведомляться, что с ним делается…»
Из письма А. И. Тургенева[9]:
«28 генваря.
11 час. утра. Он часто призывает на минутку к себе жену, которая все твердила: „он не умрет, я чувствую, что он не умрет“. Теперь она, кажется, видит уже близкую смерть. — Пушкин со всеми нами прощается; жмет руку и потом дает знак выйти. Мне два раза пожал руку, взглянул, но не в силах был сказать ни слова. Жена опять сказала: „Что-то подсказывает мне, что он будет жить“. — С Велгурским, с Жуковским также простился. Узнав, что Катерина Андреевна Карамзина здесь же, просил два раза позвать ее и дал ей знать, чтобы перекрестила его. Она зарыдала и вышла.
11 1 / 2. Опять призывал жену, но ее не пустили; ибо после того, как он сказал ей: „Арндт сказал мне мой приговор, я ранен смертельно“, она в нервическом страдании лежит в молитве перед образами. — Он беспокоился за жену, думая, что она ничего не знает об опасности, и говорит, что „люди заедят ее, думая, что она была в эти минуты равнодушною“. Это решило его сказать об опасности»{53}.
«…Вчера же, — писал Александр Иванович Тургенев в тот же день своей двоюродной сестре Нефедьевой в Москву, — на вечеринке у кн. Алексея И. Щербатова, подходит ко мне Скарятин и спрашивает: „Каков он и есть ли надежда?“ Я не знал, что отвечать, ибо не знал и о ком он меня спрашивает. „Разве вы не знаете, — отвечал Скарятин, — что Пушкин ранен и очень опасно, вряд ли жив теперь?“ Я все не думал о Поэте Пушкине; ибо видел его накануне, на бале у гр. Разумовской, накануне же, т. е. третьего дня провел с ним часть утра; видел его веселого, полного жизни, без малейших признаков задумчивости: мы долго разговаривали о многом и он шутил и смеялся. 3-го и 4-го дня также я провел с ним большую часть утра; мы читали бумаги, кои готовил он для 5-ой книжки своего журнала. Каждый вечер видал я его и на балах спокойного и веселого. <…>
|
Гекерн ранен в руку, которую держал у пояса: это спасло его от подобной раны какая у Пушкина. Пуля пробила ему руку, но не тронула кости и рана не опасна. Отец его прислал заранее для него карету, — он и Пушкин приехали каждый в санях, и секундант Гекерна не мог отыскать ни одного хирурга — Гекерн уступил свою карету Пушкину; <…> дорогой в карете шутил он с Данзасом; его привезли домой; жена и сестра жены, Александрина, были уже в беспокойстве; но только одна Александрина знала о письме его к отцу Гекерна <…> Послали за Арндтом; но прежде был уже у раненого приятель его, искусный доктор Спасский; нечего было оперировать; надлежало было оставить рану без операции; хотя пулю и легко вырезать: но это без пользы усилило бы течение крови. Кишки не тронуты; но внутри перерваны кровавые нервы, и рану объявили смертельною. Пушкин сам сказал доктору, что он надеется прожить дня два <…> Когда ему сказали, что бывали случаи, что и от таких ран оживали, то он махнул рукою, в знак сомнения. Иногда, но редко подзывает к себе жену и сказал ей: „Будь спокойна, ты невинна в этом“. Княгиня Вяземская и тетка Загряжская, и сестра Александрина не отходят от жены; я провел там до 4-го часа утра с Жуковским, гр. Велгурским и Данзасом; но к нему входит только один Данзас. Сегодня в 8-м часу Данзас велел сказать мне, что „все хуже да хуже“. <…> Прошу вас дать прочесть только письмо это И. И. Дмитриеву и Свербееву»{54}.
|
Это свидетельства тех, кто находился рядом с Натальей Николаевной в доме поэта в его последние дни. Одной из них была и княгиня Екатерина Алексеевна Долгорукова (1811–1872), хорошо знавшая все семейство Гончаровых, поскольку была близкой подругой Натали еще до того, как она стала женой поэта. Впоследствии граф Ф. Г. Толь с ее слов рассказывал: «Пушкин, умирая, просил княгиню Долгорукову съездить к Дантесу и сказать ему, что он простил ему. „Я тоже ему прощаю!“ — отвечал с нахальным смехом негодяй. <…> Княгиня спросила, можно ли видеть г-жу Дантес одну, она прибежала из дома[10] и бросилась в карету вся разряженная, с криком: „Жорж вне опасности!“ Княгиня сказала ей, что она приехала по поручению Пушкина и что он не может жить. Тогда та начала плакать»{55}.
Услышав даже такую страшную весть, Екатерина Николаевна никак не проявилась, не откликнулась на горе своей младшей сестры. Ее не было рядом с Натальей Николаевной. Как, впрочем, не было и Мари Валуевой, которую она (Наталья Николаевна), по всей видимости, считала для себя близким человеком, иначе вряд ли она бы послала к ней кого-то из домашних слуг. Об этом свидетельствует признание Веры Федоровны в пересказе Бартенева: «На другой день Наталья Николаевна прислала сказать своей приятельнице, дочери Вяземских Марье Петровне Валуевой о случившемся у них страшном несчастий. Валуева была беременна, и мать не пустила ее в дом смертной тревоги, но отправилась сама и до кончины Пушкина проводила там все сутки»{56}. Состояние поэта ухудшалось, и это все понимали.
|
Из письма А. И. Тургенева:
«28 генваря. Полдень. Арндт сейчас был <…> надежды нет, хотя и есть облегчение страданиям. — Я опять входил к нему: он страдает, повторяя: „Боже мой! Боже мой! что это?“, — сжимает кулаки в конвульсии. Арндт думает, что это не протянется до вечера, а ему должно верить: он видел смерть в 34-х битвах»{57}.
«Весь день Пушкин был довольно покоен; он часто призывал к себе жену; но разговаривать много не мог, ему это было трудно. Он говорил, что чувствует, как слабеет»{58}, — вспоминал Данзас.
«Княгиня Вяземская была с женою, которой состояние было невыразимо: как привидение, иногда подкрадывалась она в ту горницу, где лежал ее умирающий муж; он не мог ее видеть (он лежал на диване лицом от окон к двери), но он боялся, чтобы она к нему подходила, ибо не хотел, чтобы она могла приметить его страдания, кои с удивительным мужеством пересиливал, и всякий раз, когда она входила или только останавливалась у дверей, он чувствовал ее присутствие. „Жена здесь, — говорил он, — отведите ее“»{59}, — писал Жуковский отцу поэта, Сергею Львовичу.
Поэт прощался с друзьями, которые съехались еще с вечера, едва узнав о несчастье: «Жуковский, князь Вяземский, граф М. Ю. Вьельгурский, князь П. И. Мещерский, П. А. Валуев, А. И. Тургенев, родственница Пушкина, бывшая фрейлина Загряжская, все эти лица до самой смерти Пушкина не оставляли его дом и отлучались только на самое короткое время»{60}.
«Мне он пожал руку крепко, но уже похолодевшею рукою и сказал: — „Ну, прощайте!“ — „Почему ‘прощайте’?“ — сказала я, желая заставить его усумниться в его состоянии. — „Прощайте, прощайте“, — повторил он, делая мне знак рукой, чтобы я уходила. Каждое его прощание было ускоренное, он боялся расчувствоваться. Все, которые его видели, оставляли комнату рыдая»{61}, — писала сестре Вера Федоровна Вяземская.
| |
Из воспоминаний Владимира Ивановича Даля (1801–1872), с которым Пушкин был знаком еще с осени 1832 года:
«28 генваря, во втором часу полудня, встретил меня г. Башуцкий (Александр Павлович Башуцкий (1803–1876), журналист, прозаик, публицист и издатель. — Авт.), когда я переступил порог его, роковым вопросом: „слышали?“ и на мой ответ: нет — рассказал, что Пушкин умирает.
У него, у Пушкина, нашел я толпу в зале и в передней — страх ожидания пробегал шепотом по бледным лицам. — Гг. Арендт и Спасский пожимали плечами. Я подошел к болящему — он подал мне руку, улыбнулся и сказал: „Плохо, брат!“ Я приблизился к одру смерти — не отходил, до конца страшных суток. В первый раз Пушкин сказал мне ты. Я отвечал ему также — и побратался с ним уже не для здешнего мира!
Пушкин заставил всех присутствовавших сдружиться со смертию, так спокойно он ее ожидал, так твердо был уверен, что роковой час ударил. Плетнев говорил: „глядя на Пушкина, я в первый раз не боюсь смерти“. Пушкин положительно отвергал утешение наше и на слова мои: Все мы надеемся, не отчаивайся и ты! отвечал: нет; мне здесь не житье; я умру, да видно уж так и надо!»{62}.
День догорал. Догорала жизнь Пушкина…
А камер-фурьерский журнал фиксировал жизнь в Зимнем дворце:
«28 января 1837 года.
…Тридцать пять минут восьмого часа в концертном зале в присутствии высочайших и приглашенных обоего пола особ, представлены были на поставленной театральной сцене вначале немецкими актерами комедия, а после того французскими актерами водевиль „Молодой отец“…»{63}.
…Будто бы ничего не случилось. Все шло своим чередом.
…И Небо не упало на Землю…
Впереди была ночь. Последняя ночь для Поэта.
29 января 1837 года
Из записки доктора Даля:
«…В ночи на 29-е он <…> спрашивал, например: „который час“ и на ответ мой снова спрашивал отрывисто и с расстановкою: „долго ли мне так мучиться! Пожалуйста поскорей!“ Почти всю ночь продержал он меня за руку <…> собственно от боли страдал он, по словам его, не столько, как от чрезмерной тоски <…> „Ах, какая тоска! — восклицал он иногда, закидывая руки на голову. — Сердце изнывает!“ <…>
„Кто у жены моей?“ — спросил он между прочим. Я отвечал: много добрых людей принимают в тебе участие — зала и передняя полны. „Ну, спасибо, — отвечал он, — однако же, поди, скажи жене, что все слава богу, легко; а то ей там, пожалуй, наговорят!“ <…>
В продолжение долгой, томительной ночи глядел я с душевным сокрушением на эту таинственную борьбу жизни и смерти — и не мог отбиться от трех слов, из Онегина, трех страшных слов, которые неотвязчиво раздавались в ушах и в голове моей:
Ну что ж? Убит!
О, сколько силы и значения в трех словах этих! Ужас невольно обдавал меня с головы до ног — я сидел, не смея дохнуть <…>
Когда тоска и боль его одолевали, он крепился усильно и на слова мои „терпеть надо, любезный друг, делать нечего, но не стыдись боли своей, стонай, тебе будет легче“, — отвечал отрывисто: „нет, не надо стонать; жена услышит; и смешно же, чтобы этот вздор меня пересилил; не хочу“.
Он продолжал по-прежнему дышать часто и отрывисто, его тихий стон замолкал на время вовсе»{64}.
В. А. Жуковский — отцу поэта, Сергею Львовичу Пушкину.
«…Я покинул его в 5 часов и через два часа возвратился. Видев, что ночь была довольно спокойна, я пошел к себе почти с надеждою, но, возвращаясь, нашел иное. Арендт сказал мне решительно, что все кончено и что ему не пережить дня. Действительно, пульс ослабел и начал упадать приметно; руки начали стыть. Он лежал с закрытыми глазами; иногда только подымая руки, чтобы взять льду и потереть им лоб»{65}.
Критическое состояние Пушкина заставило Жуковского написать утренний бюллетень для оповещения всех тех, кто приходил к дому поэта справиться о его самочувствии. Текст бюллетеня был пугающе краток: «Больной находится в весьма опасном положении».
Те, кто были вне дома Пушкина, тревожась за него, посылали курьера с запиской. Князь Владимир Федорович Одоевский адресовал свою записку тем, кто, по его мнению, наверняка был в доме на Мойке: «Карамзину, или Плетневу, или Далю. Напиши одно слово: лучше или хуже. Несколько часов назад Арндт надеялся. Одоевский».
Великой княгиней Еленой Павловной были написаны две записки, адресованные на имя Жуковского:
«Я еще не смею надеяться по тому, что Вы мне сообщаете, но я хочу спросить Вас, не согласились бы послать за Мандтом, который столь же искусный врач, как оператор. Если решатся на Мандта, то, ради бога, поспешите и располагайте ездовым, которого я Вам направляю, чтобы послать за ним. Может быть, он будет в состоянии принести пользу бедному больному; я уверена, что вы все решились ничем не пренебречь для него. Е.»{66}.
И вторая записка:
«Тысяча благодарностей за внимание, с которым Вы, мой добрый г. Жуковский, делитесь со мною Вашими надеждами, они становятся также моими, и я прошу Вас сообщить мне, хотя бы на словах, длится ли улучшение. Если бы это было угодно богу! Е.»{67}.
Надежда действительно была. Она появилась вечером 28-го. Но к утру от нее не осталось и следа.
Из записки доктора Спасского:
«Рано утром 29 числа я к нему возвратился. Пушкин истаевал. Руки были холодны, пульс едва заметен. <…> Он неоднократно приглашал к себе жену. Вообще все входили к нему только по его желанию. Нередко на вопрос: не угодно ли вам видеть жену, или кого-либо из друзей, — он отвечал: я позову»{68}.
Из воспоминаний Константина Данзаса:
«Поутру 29 января он несколько раз призывал жену».
А. И. Тургенев — А. И. Нефедьевой[11].
«29 генваря. 10 утра.
…Вчера в течение вечера как казалось, что Пушкину хотя едва-едва легче, какая-то слабая надежда рождалась в сердце более, нежели в уме. Арндт не надеялся и говорил, что спасение было бы чудом; он мало страдал… сегодня в 4 часа утра послали за Арндтом… Сегодня впустили в комнату жену, но он не знает, что она близ его кушетки, и недавно спросил при ней у Данзаса: думает ли он, что он сегодня умрет, прибавив: „Я думаю, по крайней мере желаю. Сегодня мне спокойнее, и я рад, что меня оставляют в покое; вчера мне не давали покоя“. Жуковский, кн. Вяземский, гр. Мих. Велгурский провели здесь всю ночь и теперь здесь (я пишу в комнатах Пушкина).
1 час. Пушкин слабее и слабее. <…> Надежды нет. За час начался холод в членах. Смерть быстро приближается; но умирающий сильно не страждет; он покойнее. Жена подле него, он беспрестанно берет ее за руку. Александрина плачет, но еще на ногах. Жена — сила любви дает ей веру — когда уже нет надежды! Она повторяет ему: Ты будешь жить!
Я сейчас встретил отца Гекерена: он расспрашивал об умирающем с сильным участием; рассказал содержание, — выражения письма Пушкина. Ужасно! ужасно! Невыносимо: нечего было делать.
Во многих ожесточение, злоба против Гекерна: но несчастный спасшийся — не несчастнее ли <…>!..
Весь город, дамы, дипломаты, авторы, знакомые и незнакомые наполняют комнаты, справляются об умирающем. Сени наполнены не смеющими войти далее. Приезжает сейчас Элиза Хитрово, входит в его кабинет и становится на колена. — Антонов огонь разливается, он все в памяти.
Забывается и начинает говорить бессмыслицу. У него предсмертная икота, а жена его находит, что ему лучше, чем вчера! Она стоит в дверях его кабинета, иногда входит; фигура ее не возвещает смерти такой близкой.
— Опустите шторы, я спать хочу, — сказал он сейчас.
Два часа пополудни …»{69}.
Из записки доктора Даля:
«…Пульс стал упадать приметно, и вскоре исчез вовсе. Руки начали стыть. Ударило два часа пополудни, 29 янв. — и в Пушкине оставалось жизни — только на 3/4 часа! Пушкин раскрыл глаза и попросил моченой морошки»{70}.
«…Наскоро послали за этой ягодой, — писал доктор Спасский. — Он с большим нетерпением ее ожидал и несколько раз повторял: морошки, морошки. Наконец привезли морошку. Позовите жену, сказал Пушкин, пусть она меня покормит»{71}.
«…Она пришла, — свидетельствовал Жуковский, — опустилась на колена у изголовья, поднесла ему ложечку, другую морошки, потом прижалась лицом к лицу его; Пушкин погладил ее по голове и сказал: „Ну, ну, ничего; слава богу; все хорошо! поди“. — Спокойное выражение лица его и твердость голоса обманули бедную жену; она вышла как будто просиявшая от радости лицом. Вот увидите, — сказала она доктору Спасскому, — он будет жив, он не умрет.
А в эту минуту уже начался последний процесс жизни. Я стоял вместе с графом Вьельгорским у постели его, в головах; сбоку стоял Тургенев. Даль шепнул мне: отходит. Но мысли его были светлы»{72}.
Из записки доктора Спасского:
«…Минут за пять до смерти Пушкин просил поворотить его на правый бок. Даль, Данзас и я исполнили его волю… Хорошо, сказал он и потом несколько погодя промолвил: жизнь кончена!»{73}.
Из письма В. А. Жуковского отцу Пушкина:
«…и вдруг, как будто проснувшись, он быстро раскрыл глаза, лицо его прояснилось, и он сказал: „Кончена жизнь“. Даль, не расслышав, отвечал: „Да, кончено; мы тебя поворотили“. „Жизнь кончена!“ — повторил он внятно и положительно. „Тяжело дышать, давит!“ — были последние слова его.
В эту минуту я не сводил с него глаз и заметил, что движение груди, доселе тихое, сделалось прерывистым. Оно скоро прекратилось. Я смотрел внимательно, ждал последнего вздоха; но я его не приметил. Тишина, его объявшая, казалась мне успокоением. Все над ним молчали. Минуты через две я спросил: „Что он?“ — „Кончилось,“ — отвечал мне Даль. Так тихо, так таинственно удалилась душа его. Мы долго стояли над ним молча, не шевелясь, не смея нарушить великого таинства смерти, которое совершилось перед нами во всей умилительной святыне своей…»{74}.
2 часа 45 минут пополудни… Стоявшие рядом друзья не сразу поняли, что Пушкин умер, что его уже нет: глаза его были открыты… А когда пришло осознание произошедшего, Василий Андреевич Жуковский «взял со стола принадлежавшие Пушкину часы[12], остановил их на минуте смерти поэта и сохранил их себе на память о таком горестном и печальном событии…»{75}.
|
Княгиня В. Ф. Вяземская — сестре Н. Ф. Святополк-Четвертинской.
«…Я подошла к Натали, которую нашла как бы в безумии. — „Пушкин умер?“ Я молчала. — „Скажите, скажите правду!“ Руки мои, которыми я держала ее руки, отпустили ее, и то, что я не могла произнести ни одного слова, повергло ее в состояние какого-то помешательства. — „Умер ли Пушкин? Все ли кончено?“ — Я поникла головой в знак согласия. С ней сделались самые страшные конвульсии; она закрыла глаза, призывала своего мужа, говорила с ним громко; говорила, что он жив, потом кричала: „Бедный Пушкин! Бедный Пушкин! Это жестоко! Это ужасно! Нет, нет! Это не может быть правдой! Я пойду посмотреть на него!“ Тогда ничто не могло ее удержать. Она побежала к нему, бросилась на колени, то склонялась лбом к оледеневшему лбу мужа, то к его груди, называла его самыми нежными именами, просила у него прощения, трясла его, чтобы получить от него ответ»{76}.
«…Г-жа Пушкина возвратилась в кабинет в самую минуту его смерти, — вспоминал Данзас. — Увидя умирающего мужа, она бросилась к нему и упала перед ним на колени; густые темно-русые букли в беспорядке рассыпались у ней по плечам. С глубоким отчаянием она протянула руки к Пушкину, толкала его, и, рыдая, вскрикивала:
— Пушкин, Пушкин, ты жив?!
Картина была разрывающая душу…»{77}.
«…Мы опасались за ее рассудок, — продолжала свое письмо В. Ф. Вяземская. — Ее увели насильно. Она просила к себе Данзаса. Когда он вошел, она со своего дивана упала на колени перед Данзасом, целовала ему руки, просила у него прощения, благодарила его и Даля за постоянные заботы об ее муже. „Простите!“ — вот что единственно кричала эта несчастная молодая женщина»{78}.
Нестор Васильевич Кукольник, поэт и драматург, хорошо знавший Пушкина, записал в своем дневнике: «Несколько минут после смерти Пушкина Даль вошел к его жене, она схватила его за руку и в отчаянии произнесла: „Я убила моего мужа, я причиною его смерти, но богом свидетельствую — я чиста душою и сердцем!“»{79}.
Ничуть не сомневаясь в ее верности и желая уберечь жену от мучительных самообвинений, Пушкин сказал после дуэли: «Не упрекай себя моей смертью: это дело, которое касалось одного меня»{80}.
Навеки прощаясь с нею, он завещал: «Постарайся, чтобы о тебе забыли… Ступай в деревню, носи по мне траур два года, и потом выходи замуж, но за человека порядочного»{81}.
Ему не суждено было узнать, что его «ангел Таша», почти девочка, 24-летняя вдова с четырьмя малолетними детьми на руках, следуя его завету, долгих семь с половиной лет будет носить траур…
Одним из тех, кто почти неотлучно находился рядом с умирающим Пушкиным, был А. И. Тургенев, который прямо там, в доме Поэта, начал писать письмо А. Я. Булгакову. Начал, когда Пушкин был еще жив, а закончил его уже после смерти Александра Сергеевича:
«29 генваря. 3-й час пополудни. Четверг [13].
У Гекерна поутру взяли шпагу, то есть домовый арест.
Д’Аршиака, секунданта, посылает Барант курьером в Париж.
Пушкину хуже. Грудь поднимается. Оконечности тела холодеют; но он в памяти.
Сегодня еще не хотел он, чтобы жена видела его страдания; но после захотелось ему морошки и он сказал, чтобы дали жене подать ему морошки…
3 часа. За десять минут Пушкина — не стало. Он не страдал, а желал скорой смерти. — Жуковский, гр. Велгурский, Даль, Спасский, княгиня Вяземская и я — мы стояли у канапе и видели — последний вздох его. Доктор Андреевский закрыл ему глаза.
За минуту пришла к нему жена; ее не впустили. — Теперь она видела его умершего. Приехал Арендт; за ней ухаживают. Она рыдает, рвется, но и плачет.
Жуковский послал за художником снять с него маску.
Жена все не верит, что он умер; все не верит. — Между тем тишина уже нарушена. Мы говорим вслух — и этот шум ужасен для слуха; ибо он говорит о смерти того, для коего мы молчали.
Он умирал тихо, тихо…»{82}.
«…пропасть необъятная, неизмеримая разделяла уже живых от мертвого! Он скончался так тихо, что предстоящие не заметили смерти его. В. А. Жуковский изумился, когда я прошептал „аминь!“ — писал Владимир Иванович Даль. — Доктор Андреевский наложил персты на веки его. День смерти Пушкина был день рождения Жуковского. В тот самый день Жуковский подписал последний корректурный лист своей Ундины[14]: О том как рыцарь наш скончался».{83}.
В. А. Жуковский — Сергею Львовичу Пушкину.
«…Когда все ушли, я сел перед ним и долго один смотрел ему в лицо. Никогда на этом лице я не видел ничего подобного тому, что было на нем в эту первую минуту смерти. Голова его несколько наклонилась; руки, в которых было за несколько минут какое-то судорожное движение, были спокойно протянуты, как будто упавшие для отдыха, после тяжелого труда. Но что выражалось на его лице, я сказать словами не умею. Оно было для меня так ново и в то же время так знакомо! Это были не сон и не покой! Это не было выражение ума, столь прежде свойственное этому лицу; это не было также и выражение поэтическое! нет! какая-то глубокая, удивительная мысль на нем развивалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, глубокое, удовольствованное знание. Всматриваясь в него, мне все хотелось у него спросить: что видишь друг? и что бы он отвечал мне, если бы мог на минуту воскреснуть? вот минуты в жизни нашей, которые вполне достойны названия великих. В эту минуту, можно сказать, я видел самое смерть, божественно тайную, смерть без покрывала. Какую печать наложила она на лицо его и как удивительно высказала на нем и свою и его тайну. Я уверяю тебя, что никогда на лице его не видал я выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, проскакивала в нем и прежде. Но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти. Таков был конец нашего Пушкина…
…Спустя три четверти часа после кончины (во все это время я не отходил от мертвого, мне хотелось вглядеться в прекрасное лицо его) тело вынесли в ближнюю горницу; а я, выполняя повеление государя императора, запечатал кабинет своею печатью…»{84}.
«…По смерти Пушкина надо было опечатать казенные бумаги; труп вынесли, и запечатали опустелую рабочую комнату Пушкина черным сургучом: красного, по словам камердинера, не нашлось»{85}, — отметил В. И. Даль.
Аркадий Осипович Россет, один из четырех братьев Александры Осиповны Смирновой, переносил Пушкина с дивана, на котором он умер, на стол. Вспоминая о том, он прибавил: «Как он был легок! Я держал его за икры, и мне припоминалось, какого крепкого, мускулистого был он сложения, как развивал он свои силы ходьбою»{86}.
Пушкина вынесли «в ближнюю горницу», ту, в которой потом будет стоять его гроб, положили на стол. Наедине с бездыханным Поэтом остались лишь судебно-медицинский эксперт Иван Тимофеевич Спасский и хирург Владимир Иванович Даль. Они производили вскрытие тела. Искали пулю, сразившую Пушкина, и не нашли. Пушкин унес ее с собою в могилу…
В медицинском заключении Даль записал:
«…Пуля пробила общие покровы живота… правой стороны, потом шла, скользя, по окружности большого таза, сверху вниз, и, встретив сопротивление в крестцовой кости, раздробила ее и засела где-нибудь поблизости. Время и обстоятельства не позволили продолжать подробнейших розысканий…»{87}.
Нетрудно догадаться, что подразумевал Даль, когда писал: «Время и обстоятельства не позволили продолжать подробнейших розысканий…» А точнее — кого подразумевал…
Жуковский сообщал отцу Пушкина: «…Не буду рассказывать того, что сделалось с печальною, бедною женою: при ней находились неотлучно княгиня Вяземская, Е. И. Загряжская, граф и графиня Строгановы. Граф взял на себя все распоряжения похорон»{88}.
Княгиня Вяземская и годы спустя не могла забыть страданий Натальи Николаевны в предсмертные дни ее мужа: «Конвульсии гибкой станом женщины были таковы, что ноги ее доходили до головы. Судороги в ногах долго продолжались у нее и после, начинаясь обыкновенно в 11 часов вечера»{89}.
«По смерти Пушкина у жены его несколько дней не прекращались конвульсии, так что расшатались все зубы, кои были очень хороши и ровны»{90}, — свидетельствовала и Екатерина Алексеевна Долгорукова.
«Труд ухода за Пушкиным в его предсмертных страданиях разделяла с княгиней Вяземской другая княгиня, совсем на нее непохожая, некогда московская подруга Натальи Николаевны, Екатерина Алексеевна, рожденная Малиновская, супруга лейб-гусара князя Ростислава Алексеевича Долгорукова, женщина необыкновенного ума и многосторонней образованности, ценимая Пушкиным и Лермонтовым. <…> Она слышала, как Пушкин, уже перед самою кончиною, говорил жене: „Носи по мне траур два или три года. Постарайся, чтобы забыли про тебя. Потом выходи опять замуж, но не за пустозвона“»{91}, — записал Петр Иванович Бартенев, хорошо знавший княгиню Долгорукову.
Муж Екатерины Алексеевны был сослуживцем среднего брата Натальи Николаевны, Ивана Гончарова. Пушкин достаточно часто с ними общался, давно и хорошо знал их. Теперь же, когда его не стало, подруга юности была рядом с несчастной вдовой.
Княгиня Долгорукова была дочерью директора Московского архива иностранных дел А. Ф. Малиновского, родной брат которого был первым директором Царскосельского лицея, а сын последнего, Иван Малиновский, был лицейским товарищем Пушкина.
Мать княгини Долгоруковой, Анна Петровна Малиновская, была на свадьбе поэта посаженой матерью со стороны невесты. Пушкин был хорошо знаком с этим семейством с раннего детства. Возможно, присутствие Долгоруковой напоминало ему в эти тяжелые предсмертные часы именно об этом: о золотой поре детства, об удивительном лицейском братстве — нерушимом, неповторимом.
Данзас вспоминал, что Пушкин признался ему: «Как жаль, что нет теперь здесь ни Пущина, ни Малиновского, мне бы легче было умирать…»
О смерти своего лицейского друга они узнают не скоро. Лишь в конце февраля Иван Малиновский отзовется письмом, полным скорби, адресовав его на имя лицеиста Модеста Корфа. Только месяц спустя Малиновский узнает о январской трагедии, потому что он был за сотни верст от Петербурга, в Харьковской области, в селе Каменка. Иван Пущин был еще дальше — он был осужден по делу декабристов и сослан в Сибирь. На смерть Пушкина, которую он считал «народным горем», а самого Пушкина — «величайшим из поэтов», он откликнется удивительными, пронзающими душу воспоминаниями, но это будет годы спустя. Сама весть о гибели Пушкина явится для него «громовым ударом из безоблачного неба». Тому же Ивану Малиновскому Пущин напишет: «…Кажется, если бы при мне должна была случиться несчастная его история и если бы я был на месте К. Данзаса, то роковая пуля встретила бы мою грудь: я бы нашел средство сохранить поэта-товарища, достояние России…»{92}.
И уже после амнистии, в 1856 году, возвращаясь из Сибири, И. И. Пущин специально заедет в Нижний Новгород, где тогда жил В. И. Даль, чтобы расспросить его о последних минутах жизни Поэта. Владимир Иванович расскажет седому лицеисту о том, чему был свидетелем, а потом покажет ему простреленный сюртук Пушкина. У него же хранилась и одна из посмертных масок Александра Сергеевича…
А после, приехав в Петербург, 15 декабря 1857 года Пущин встретился с лицеистами: Федором Матюшкиным и Александром Горчаковым. Будет на этой встрече присутствовать и Константин Данзас. Он расскажет друзьям о поединке Пушкина и о том, как тот умирал. Тогда-то и перескажет Данзас слова Поэта, вспоминавшего на смертном одре о своих лицейских братьях. Это было 28 января, во второй половине дня, когда, узнав о дуэли, к Пушкину приехала сестра лицеиста Вильгельма Кюхельбекера Юстина Карловна Глинка, но Пушкин не смог ее принять.