Октябрь 1843 года. Петербург. 7 глава




Вы знаете, барон, что я усыновил одного молодого человека, жившего много лет со мною[39], и он теперь носит мое имя. Уж год, как мой сын отличает в свете одну молодую и красивую женщину, г-жу Пушкину, жену поэта с такой же фамилией. Честью могу заверить, что это расположение никогда не переходило в преступную связь, все петербургское общество в этом убеждено, и г. Пушкин также кончил тем, что признал это письменно и при многочисленных свидетелях. Происходя от одного африканского негра, любимца Петра Великого, г. Пушкин унаследовал от предка свой мрачный и мстительный характер.

Полученные им отвратительные анонимные письма около четырех месяцев тому назад разбудили его ревность и заставили его послать вызов моему сыну, который тот принял без всяких объяснений.

Однако в дело вмешались общие друзья. Сын мой, понимая хорошо, что дуэль с господином Пушкиным уронила бы репутацию жены последнего и скомпрометировала бы будущность его детей, счел за лучшее дать волю своим чувствам и попросил у меня разрешения сделать предложенсестре г-жи Пушкиной, молодой и хорошенькой особе, жившей в доме супругов Пушкиных; этот брак, вполне приличный с точки зрения света, так как девушка принадлежала к лучшим фамилиям страны, спасал все: репутация г-жи Пушкиной оставалась вне подозрений, муж, разуверенный в мотивах ухаживания моего сына, не имел бы более поводов считать себя оскорбленным (повторяю, клянусь честью, что он им никогда и не был), и, таким образом, поединок не имел бы уже смысла. Вследствие этого я полагал своей обязанностью дать согласие на этот брак. Но мой сын, как порядочный человек и не трус, хотел сделать предложение только после поединка, несмотря на то, что знал мое мнение на этот счет. Секунданты были выбраны обеими сторонами, как вдруг г. Пушкин написал им, что, будучи осведомлен общей молвой о намерениях моего сына, он не имеет более причин его вызывать, что считает его человеком храбрым и берет свой вызов обратно, прося г. Геккерена возвратить ему его слово и вместе с тем уполномочивая секундантов воспользоваться этим письмом по их усмотрению.

Когда это дело было таким образом покончено, я, как это принято между порядочными людьми, просил руки г-жи Гончаровой для моего сына.

Два месяца спустя, 10 января, брак был совершен в обеих церквах в присутствии всей семьи. Граф Григорий Строганов с супругой, родные дядя и тетка молодой девушки, были ея посаженными отцом и матерью, а с моей стороны графиня Нессельроде была посаженной матерью, а князь и княгиня Бутера свидетелями. С этого времени мы в семье наслаждались полным счастьем; мы жили, обласканные любовью и уважением всего общества, которое наперерыв старалось осыпать нас многочисленными тому доказательствами. Но мы старательно избегали посещать дом господина Пушкина, так как его мрачный и мстительный характер нам был слишком хорошо знаком. С той или с другой стороны отношения ограничивались лишь поклонами.

Не знаю, чему следует приписать нижеследующее обстоятельство: необъяснимой ли ко всему свету вообще и ко мне в частности зависти, или какому-либо другому неведомому побуждению, но только прошлый вторник (сегодня у нас суббота), в ту минуту, когда мы собрались на обед к графу Строганову, и без всякой видимой причины, я получаю письмо от господина Пушкина. Мое перо отказывается воспроизвести все отвратительные оскорбления, которыми наполнено было это подлое письмо.

Все же я готов представить вашему превосходительству копию с него, если вы потребуете, но на сегодня разрешите ограничиться только уверением, что самые презренные эпитеты были в нем даны моему сыну, что доброе имя его достойной матери, давно умершей[40], было попрано, что моя честь и мое поведение были оклеветаны самым гнусным образом.

Что же мне оставалось делать? Вызвать его самому? Но, во-первых, общественное звание, которым королю было угодно меня облечь, препятствовало этому; кроме того, тем дело не кончилось бы. Если бы я остался победителем, то обесчестил бы своего сына; недоброжелатели всюду бы говорили, что я сам вызвался, так как уже раз улаживал подобное дело, в котором мой сын обнаружил недостаток храбрости; а если бы я пал жертвой, то его жена осталась бы без поддержки, так как мой сын неминуемо выступил бы мстителем. Однако я не хотел опереться только на мое личное мнение и посоветовался с графом Строгановым, моим другом. Так как он согласился со мною, то я показал письмо сыну, и вызов господину Пушкину был послан. Встреча противников произошла на другой день в прошлую среду. Дрались на пистолетах. У сына была прострелена рука навылет, и пуля остановилась в боку, причинив сильную контузию. Господин Пушкин был смертельно ранен и скончался вчера среди дня. Так как его смерть была неизбежна, то император убедил его умереть христианином, послал ему свое прощение и обещал позаботиться о его жене и детях.

Нахожусь пока в неизвестности относительно судьбы моего сына. Знаю только, что император, сообщая эту роковую весть императрице, выразил уверенность, что барон Геккерен был не в состоянии поступить иначе. Его жена находится в состоянии, достойном всякого сожаления. О себе уж не говорю.

Таков, барон, быстрый ход изложенного здесь события. Со следующей почтой сочту своим долгом прислать вашему превосходительству новые данные, могущие окончательно осветить в вашем сознании происшедшее, на тот случай, если бы вы пожелали довести до его величества этот отчет, вполне точный и беспристрастный.

Если что-нибудь может облегчить мое горе, то только те знаки внимания и сочувствия, которые я получаю от всего петербургского общества. В самый день катастрофы граф и графиня Нессельроде, так же, как и граф и графиня Строгановы, оставили мой дом только в час пополуночи.

Барон де Геккерен»{232}.

Сохранился ответ принца Нидерландов Вильгельма Оранского на секретное послание Николая I, доставленное специальным курьером в Гаагу. (К сожалению, само письмо русского царя до нас не дошло.)

 

12 февраля 1837 года

Принц Оранский — Николаю I.

«Дорогой Николай!

Всего два слова, чтобы использовать проезд курьера, тем более, что Поц-цо (граф Карл Поццо ди Борго, русский посол в Англии с 1834 г. — Авт.) послал его сюда по моей просьбе, не зная, что я имел бы случай отвечать на твое письмо о деле Геккерна через посредство стремительно возвращающегося Геверса, который вот уже три дня в пути.

Я пишу тебе очень поспешно: сегодня у нас святая пятница и приготовление к причастию.

Геккерн получит полную отставку тем способом, который ты сочтешь за лучший. Тем временем ему дан отпуск, чтобы удалить его из Петербурга.

Все, что ты мне сообщил на его счет, вызывает мое возмущение, но, может быть, это очень хорошо, что его миссия в Петербурге заканчивается, так как он кончил бы тем, что запутал бы наши отношения, бог знает с какой целью. <…>»{233}.

Февраля 1837 года.

Шло очередное слушание Военно-судного дела о поединке Пушкина, начатого еще 3 февраля. Состоялся четвертый допрос Дантеса. Военно-судной комиссией подсудимому был задан вопрос: «<…> не известно ли вам, кто писал в ноябре месяце <…> к Господину Пушкину от неизвестнаго письма[41] и кто виновники оных, распространили ли вы нелепые слухи, касающиеся до чести жены его, вследствие чего тогда же он вызвал вас на дуэль, которая не состоялась потому, что вы предложили ему жениться на его свояченице, но вместе с тем требовал от вас, чтоб не было никаких сношений между двумя вашими семействами. Несмотря на сие вы даже после свадьбы не переставали дерзко обходиться с женою его, с которою встречались только в свете, давали повод к усилению мнения поносительного как для его чести, так и для чести жены его, что вынудило его написать 26 генваря письмо к Нидерландскому Посланнику, бывшее причиною вызова вашего на дуэль»{234}.

Дантес в своем ответе все отрицал: «Мне неизвестно кто писал к Господину Пушкину безимянные письма в Ноябре месяце и после того, кто виновники оного, слухов нелепых касающихся до чести жены его я никаких не распространял а несогласен с тем что я уклонился от дуэли предложением моим жениться на его свояченице; <…> что же касается до моего обращения с Г-жою Пушкиной, не имея никаких условий для семейных наших сношений я думал что был в обязанности кланяться и говорить с нею при встрече в обществе как и с другими дамами <…> К тому же присовокупляю что обращение мое с нею заключалось в одних только учтивостях <..> и не могло дать повода к усилению поносительного для чести обоих слухов и написать 26 Генваря письмо к Нидерландскому Посланнику»{235}.

Вместе с тем, сохранилось свидетельство одного из первых биографов Пушкина Петра Ивановича Бартенева, который в своих заметках о Поэте писал: «Граф В. Ф. Адлерберг сказывал мне, что еще в 1836 году на одном вечере он видел, как Дантес глазами помигивая кому-то на Пушкина, пальцами показывал рога…»{236}.

Андрей Карамзин, в мае 1836 года уехавший на лечение за границу, будучи в Париже у Смирновых, проживавших в то время, как и он, в столице Франции, получив известие о гибели Пушкина, писал матери в Петербург:

«12 февраля 1837 года.

Я получил Ваше горестное письмо с убийственным известием, милая, добрая маменька, и до сих пор не могу опомниться!.. Милый, светлый Пушкин, тебя нет!.. Я плачу с Россией, плачу с друзьями его, плачу с несчастными жертвами (виноватыми или нет) ужасного происшествия. Поздравьте от меня петербургское общество, маменька, оно сработало славное дело: пошлыми сплетнями, низкою завистию к гению и к красоте оно довело драму, им сочиненную, к развязке; поздравьте его, оно того стоит. Бедная Россия! Одна звезда за другою гаснет на твоем пустынном небе, и напрасно смотрим, не зажигается ли заря на востоке — темно!

Как пишу вам эти строки, слезы капают из глаз — мне грустно, неизъяснимо грустно. Я не свидетель того, что теперь происходит у вас, но сердце замирает при мысли о великом отчаянии, которое разрывает теперь некоторые сердца. Пушкин — это высокое создание, оставил мир, в котором он не был счастлив, возвратился в отчизну всего прекрасного; жалки мы, которые его оплакиваем, которые лишились того, который украшал наш круг своим присутствием, наше отечество своею славою, который озарял нас всех отблеском своего света. Нельзя и грешно искать виноватых в несчастных… бедная, бедная Наталья Николаевна! Сердце заливается кровью при мысли о ней. Милая маменька, я уверен, что вы ее не оставили. Сидя за столом у Смирновых, мне вручили ваше письмо, я переменился в лице, потому что только четыре дня тому назад, что получил последнее, но увидя вашу руку и милой Сонюшки, успокоился; прочел, вскрикнул и сообщил Смирновым. Александра Осиповна горько заплакала. Вечером собрались у них Соболевский, Платонов (этот человек, которого вы не любите, человек, щеголяющий своей стоической бесчувственностью, плакал, глотая слезы, когда я ему показал ваше письмо), и, полные дружеского негодования, они произносили беспощадные проклятия… Бог им прости, я не мог им вторить ни сердцем, ни словами; спорил и ушел, потому что мне стало неприятно, и я уверен, что если бы великий покойник нас мог слышать, он поблагодарил бы меня; он же сказал: „Что бы ни случилось, ты ни в чем не виновата…“ Да будет по словам его. Я не знаю, что сказать о Дантесе… Если правда, что он после свадьбы продолжал говорить о любви Наталье Николаевне, то он осужден, но я не могу и не хочу верить. Не думают ли о памятнике? Скажите брату Саше, что я ожидаю от него письма он как мужчина мог многое слышать, пусть не поленится. Неужели не откроется змея, написавшая безымянные письма, и клеймо всеобщего презрения не приложится к лицу злодея и не прогонит его на край света. Божеское правосудие должно бы открыть его, и мне кажется, что я бы с наслаждением согласился быть его орудием»{237}.

Писал Андрей Карамзин и о реакции Гоголя на смерть Пушкина (Гоголь с ноября 1836 по февраль 1837 г. также находился в Париже): «Он совсем с тех пор не свой. Бросил то, что писал, и с тоской думает о возвращении в Петербург, который опустел для него»{238}.

 

13 февраля 1837

Сергей Александрович Соболевский — П. А. Плетневу из Парижа.

«Любезный Петр Александрович.

Третьего дня получили мы роковое известие о бедном нашем Пушкине. Первые минуты отданы нашему горю; но теперь дело не в том, чтобы горевать о нем; дело в том, чтобы быть ему полезным во оставшихся после него. Государь обещал умирающему свое высокое попечение о детях. Отец он добрый! но у этого отца сирот много; он может оградить Пушкиных от недостатка, но уделить им избытка на счет прочих — он не может. Это бы дело России; а наше дело подстрекнуть, вызвать Россию на это! <…>

Итак, на что могут надеяться дети Пушкина?

1) Ныне на продажу его библиотеки; на постепенную продажу его сочинений напечатанных и на право перепечатывания.

<…> О наследстве деда (Сергея Львовича. — Авт.) и говорить нечего. <…> Что же выходит в итоге? Продажа книг едва ли покроет долги покойного, <…> сочинения его, продаваемые мало помалу, будут приносить ежегодно нечто малое <…> ничего не составится целого, ибо и в хороших руках трудно бы этому составиться, а тем более в руках женщины не хозяйки — какова Н. Н. Умрет Сергей Львович, оставит имение расстроенное, трудное к дележу; кто будет это распутывать? <…>

Тут нам заговорят о дядьях, тетках и прочих. Горько, очень горько зависеть от чужих капризов <…>

Вот чего желал бы: 1) чтобы Плетнев, Жуковский и Вяземский немедленно составили опекунство <…> 4) чтобы они занялись немедленно, при помощи всякого, кто благороден и грамотен, поставить Пушкину монумент, не каменный, не медный, а денежный, составить капитал, обеспечивающий независимую безбедность детей его: сыновей при вступлении в службу, дочерей при выдаче замуж. <…>

В отдаленных местах, людям давно умершим, Державину и Карамзину, людям умершим просто, оставившим обеспеченные семейства, спустя долго после их смерти вздумали поставить монументы. На эти монументы собираются деньги; и хотя ни Державин, ни Карамзин никогда не были так народны, так завлекательны, как Пушкин, хотя они давно умерли и умерли тихо, хотя монументы поставятся там, где их большая часть поставителей не увидят, хотя Правительство (всем добрым у нас руководствующее), в это дело вмешалось не горячо или даже вовсе не мешалось, — а собраны значительные суммы. Неужели напротив того подписка не суетная, а истинно полезная, подписка не на камни, а на хлеб, в пользу имени народного, в горячности первого горя сделанная, распоряжаемая теми, в ком время не простудит его, подписка, которая должна быть отражением народной нашей гордости или даже нашего тщеславия — неужели такая подписка, открытая под влиянием высочайшего имени, подкрепленная его волею — не принесет многого и очень многого? Пушкин сказал бы: с мира по ниточке, бедному рубашка. Легко, очень легко сделать из этого дело придворное, дело правительственное, дело модное.

Да не будет однако же подаянием! Бог сохрани нас от этого. Пока мы живы — дети Пушкина нищими не будут; но да будет это изъявлением Русской благодарности к тому, кто так долго и так разнородно нас тешил; да будет это, как сказал я выше, монументом незабвенному; а за материальным монументом недостатка не будет. Его имени на простом камне довольно.

Дорогой мой Плетнев! Письмо начато, как увидишь, на имя Жуковского; но я вспомнил, что есть старый опекун Плетнев, который рассчетнее и хлопотливее Жуковского, а поэтому переводится на его имя. Прочти его, разжуй, пойми сам, а тут не сомневаюсь, чтобы ты не уразумил и прочих.

Главное 1) чтобы деньги не тратились по мелочам, 2) чтобы не простыло горе, 3) чтобы воспользоваться и горем жены, и благорасположением государя на дело истинно основательное, полезное. — Ради Христа, делайте и делайте хоть что-нибудь.

Александра Осиповна, Гоголь, Карамзин и я горюем вместе; бедный Гоголь чувствует, сколько Пушкин был для него благодетелем; боюсь, чтобы это не имело дурного влияния на литературную его деятельность. Еще повторяю: пользуйтесь первым горем жены, чтобы взять ее в руки; она добра, но ветрена и пуста, а такие люди в добре ненадежны, во зле непредвиденны. Бог знает что может случиться! Она может и горе забыть и выйти замуж; привыкнуть к порядку, к бережливости, к распорядительности она не может. Пушкин, умирая, был к ней добр и благороден; большим охотником я до нее никогда не был[42], но крепко-крепко верую с ним вместе, что она виновата только по ветрености и глупости; а от ветрености и ребячества редкие и с тяжелых уроков оправляются. Государь верно даст достаточно на ее содержание, но без прихотей, без роскоши; а она к прихотям и роскоши слишком привыкла.

Все, что мы знаем об приготовившем страшное событие, для нас темно и таинственно; о мужественной смерти нашего друга знаем мало и неподробно. Не ленись, мой милый Плетнев, и пиши мне об этом; тут лень — жестокость. Мальцов всегда знает мой адрес. Я сам буду в России непременно к концу мая, того требуют мои дела; а от моих дел могут зависеть со временем и чужие пользы. Мало остается тех, для кого (кроме дел) есть охота возвратиться в Россию. И то с каждым днем меньше.

Прощай! Твой Соболевский»{239}.

Февраля 1837 года.

Мария Муханова — литератору Михаилу Евстафьевичу Лобанову.

«Меня очень огорчила смерть Пушкина: от него можно было еще ожидать многого, а теперь жизнь и смерть его сделались сами предметом страшной, в новейшем вкусе, драмы. Жаль, что он еще при жизни был свидетелем умаления своей славы. Я еще живо помню эпоху фанатизма, когда Пушкин был настоящим идолом нашей непостоянной публики. Она восхищалась его поэмами, но не поняла Бориса Годунова! Что такое слава? Сколько во время краткой своей жизни пережила я разных мнений, теорий и репутаций! Но сама я оставалась почти во всем верною самым первым впечатлениям своим. Я многое, очень многое, давно понимала так, как теперь начинают понимать. Карамзина, любимого моего писателя и недоступного образца, хвалили, потом порицали, критиковали, унижали (и в то время смеялись над моим энтузиазмом, называя его обветшалым, старомодным); а теперь его опять превозносят, находят в нем все совершенства. <…>

Прискорбно в смерти Пушкина еще то, что скверная, корыстолюбивая и безнравственная шайка литературная торжествует. Если не ей удалось убить поэта, то по крайней мере она отравила горечью многие из последних его дней… На сем слове получила я копию с письма князя Вяземского к Булгакову, невозможно без слез читать его. Но каким является тут великий монарх наш! Он достоин любви и благословений всех русских. Он, почтивший Карамзина и покровительствующий вдове и сиротам Пушкина!..»{240}.

 

14 февраля 1837 года

Лицейский товарищ Пушкина Федор Матюшкин, которого страшная весть о гибели Поэта настигла в Севастополе, с болью и горечью писал бессменному лицейскому старосте Михаилу Яковлеву, у которого на дому праздновались почти все лицейские годовщины (25-летняя годовщина — 19 октября 1836 года — оказалась последней для Поэта):

«Пушкин убит! Яковлев! Как ты это допустил? У какого подлеца поднялась на него рука? Яковлев, Яковлев! Как мог ты это допустить? Наш круг редеет; пора и нам убираться…»{241}.

Дело в том, что Пушкин и Яковлев жили почти рядом после того, как Поэт поселился в доме Волконской на набережной Мойки, и Матюшкин упрекал лицейского старосту, поскольку знал, что тот постоянно виделся с Пушкиным и, значит, мог как-то отвести беду. Оглядываясь назад на непоправимое, всегда кажется, что была возможность его не допустить…

Февраля 1837 года.

Очередное слушание Военно-судного дела о поединке Пушкина.

Следователь и судьи считали, что дело подлежит завершению вынесением приговора подсудимым. Однако аудитор 13-го класса Маслов подал официальный рапорт в Военно-судную комиссию с предложением, чтобы у вдовы Пушкина истребовали объяснений и записок, которые ей писал Дантес, сформулировав один из трех вопросов следующим образом: «Какие подсудимый Геккерен, как он сам сознался, писал к Ней Пушкиной письма или записки кои покойный муж ея в письме к барону Геккерену от 26 генваря называет дурачеством. <…>»{242}.

Но комиссия вынесла следующее определение:

«О заслушивании в комиссии рапорта Аудитора Маслова о том, что он считает неизлишним истребовать от вдовы Камергерши Пушкиной некоторые объяснения. Комиссия нашла дело довольно ясным, то дабы без причины не оскорбить Г-жу Пушкину требованием изложенных в рапорте Аудитора Маслова объяснений, определила <…> привесть оное к окончанию»{243}.

Та же Военно-судная комиссия за неделю до того допрашивала и князя П. А. Вяземского, который 14 февраля в своем письме с оказией в Рим великому князю Михаилу Павловичу подробно изложил свой взгляд на причины поединка между Пушкиным и Дантесом:

«<…> Вашему императорскому высочеству небезызвестно, что молодой Геккерен ухаживал за г-жой Пушкиной. Это неумеренное и довольно открытое ухаживание порождало сплетни в гостиных и мучительно озабочивало мужа. Несмотря на это, он, будучи уверен в привязанности к себе своей жены и в чистоте ее помыслов, не воспользовался своею супружескою властью, чтобы вовремя предупредить последствия этого ухаживания, которое и привело, на самом деле, к неслыханной катастрофе, разразившейся на наших глазах.

4 ноября прошлого года моя жена вошла ко мне в кабинет с запечатанной запискою, адресованной Пушкину, которую она только что получила в двойном конверте по городской почте. <…> Вскоре мы узнали, что… даже Пушкин не только сам получил такое же, но и два других подобных, переданных ему его друзьями… Эти письма привели к объяснениям супругов Пушкиных между собой и заставили невинную, в сущности, жену признаться в легкомыслии и ветрености, которые побуждали ее относиться снисходительно к навязчивым ухаживаниям молодого Геккерена; она раскрыла мужу все поведение молодого и старого Геккеренов по отношению к ней; последний старался склонить ее изменить своему долгу и толкнуть ее в пропасть. Пушкин был тронут ее доверием <…> Он послал вызов молодому Геккерену. <…> Вызов Пушкина не попал по своему назначению. В дело вмешался старый Геккерен. Он его принял, но отложил окончательное решение на 24 часа, чтобы дать Пушкину возможность обсудить все более спокойно. Найдя Пушкина, по истечении этого времени, непоколебимым, он рассказал ему о своем критическом положении <…> Чтобы приготовиться ко всему, могущему случиться, он попросил новой отсрочки на неделю. Принимая вызов от лица молодого человека, то есть своего сына, как он его называл, он тем не менее уверял, что тот совершенно не подозревает о вызове, о котором ему скажут только в последнюю минуту. Пушкин, тронутый волнением и слезами отца, сказал: „Если так, то не только неделю — я вам даю две недели сроку и обязуюсь честным словом не давать никакого движения этому делу до назначенного дня и при встречах с вашим сыном вести себя так, как если бы между нами ничего не произошло“. <…> Начиная с этого момента, Геккерен пустил в ход все военные приемы и дипломатические хитрости. <…> Через несколько дней Гек-керен-отец распустил слух о предстоящем браке молодого Геккерена с Екатериной Гончаровой. Он уверял Жуковского, что Пушкин ошибается, что сын его влюблен не в жену его, а в свояченицу. <…> Часть общества захотела усмотреть в этой свадьбе подвиг высокого самоотвержения ради спасения чести г-жи Пушкиной. Но, конечно, это только плод досужей фантазии. Ничто ни в прошлом молодого человека, ни в его поведении относительно нее не допускает мысли ни о чем-либо подобном. Последствия это хорошо доказали. <…> Согласие Екатерины Гончаровой и все ее поведение в этом деле непонятны, если только загадка эта не объясняется просто ее желанием во что бы то ни стало выйти из разряда зрелых дев. Пушкин все время думал, что какая-нибудь случайность помешает браку в самом же начале. Все же он совершился. Это новое положение, эти новые отношения мало изменили сущность дела. Молодой Геккерен продолжал, в присутствии своей жены, подчеркивать свою страсть к г-же Пушкиной. Городские сплетни возобновились, и оскорбительное внимание общества обратилось с удвоенной силою на действующих лиц драмы, происходящей на его глазах. Положение Пушкина сделалось еще мучительнее, он стал озабоченным, взволнованным, на него тяжело было смотреть. Но отношения его к жене оттого не пострадали. Он сделался еще предупредительнее, еще нежнее к ней. Его чувства, в искренности которых невозможно было сомневаться, вероятно, закрыли глаза его жене на положение вещей и его последствия. Она должна была бы удалиться от света и потребовать того же от мужа. У нее не хватило характера, и вот она опять очутилась почти в таких же отношениях с молодым Геккереном, как и до свадьбы: тут не было ничего преступного, но было много непоследовательности и беспечности. <…> 25 января он (Пушкин. — Авт.) послал письмо Геккерену-отцу. Д’Аршиак принес ему ответ. Пушкин его не читал, но принял вызов, который был ему сделан от имени сына.

<…> Смерть обнаружила в характере Пушкина все, что было в нем доброго и прекрасного. Она надлежащим образом осветила всю его жизнь. <…> Пушкин был не понят при жизни не только равнодушными к нему людьми, но и его друзьями. Признаюсь и прошу в том прощения у его памяти, я не считал его до такой степени способным ко всему. Сколько было в этой исстрадавшейся душе великодушия, силы, глубокого, скрытого самоотвержения! Его чувства к жене отличались нежностью поистине самого возвышенного характера. <…>»{244}.

 

15 февраля 1837 года

В. А. Жуковский — Пушкину-отцу.

«Я не имел духу писать тебе, мой бедный Сергей Львович. Что я мог тебе сказать, угнетенный нашим общим несчастием, которое упало на нас, как обвал, и всех раздавило? Нашего Пушкина нет! это, к несчастию, верно; но все еще кажется невероятным. Мысль, что его нет, еще не может войти в порядок обыкновенных, ясных ежедневных мыслей. Еще по привычке продолжаешь искать его, еще так естественно ожидать с ним встречи в некоторые условные часы; еще посреди наших разговоров как будто отзывается его голос, как будто раздается его живой, веселый (ребячески веселый) смех, и там, где он бывал ежедневно, ничто не переменилось, нет и признаков бедственной утраты, все в обыкновенном порядке, все на своем месте; а он пропал, и навсегда — непостижимо. В одну минуту погибла сильная, крепкая жизнь, полная гения, светлая надеждами. Не говорю о тебе, бедный дряхлый отец; не говорю об нас, горюющих друзьях его. Россия лишилась своего любимого национального поэта. <…> У кого из русских с его смерти ю не оторвалось что-то родное от сердца? <…>»{245}.

Письмо это было адресовано не только отцу Поэта, но и всей читающей России. Оно вначале ходило в списках, а затем было опубликовано в пятом томе журнала «Современник», который Пушкин начал издавать в 1836 году.

Из дневника А. Я. Булгакова:

«…В. А. Жуковский прислал мне письмо для прочтения и доставления Сергею Львовичу в коем также описывал смерть Пушкина. Это почти повторение того, что пишет Вяземский, но гораздо полнее. <…> Вообще, русскому нельзя читать равнодушно смерть Пушкина, описанную Жуковским! <…> Письмо сие весьма длинно, но оно столь замечательно, что я отниму у себя от сна, чтобы вписать его здесь, оно пополняет рассказ Вяземского. Жуковский тоже защищает мужа и жену. Кто может проникнуть в тайны сии? Сам он сознает, что многое покрыто мраком и что время одно откроет многое. Сожалеть должно о Пушкиной, но оправдать ее совершенно нельзя. Женщину не преследует никогда тот, которому не дает она надежды! Истоща все средства, кои были в ее власти, чтобы удалить от себя Дантеса, она могла ему угрожать, жаловаться не только мужу, но даже и государю самому и исполнить это — Дантес оставил бы ее в покое. Но, как я слышал, она, вместо того, уже за несколько дней до поединка мужа своего разговаривала со врагом спокойствия его и ее»{246}.

Из дневника А. И. Тургенева:

«15 февраля … У Пушкиной — не видал ее. Обедал у Велгурского с Жуковским. (Перед обедом у Хитрово… отдал Хитровой земли с могилы, и веточку из сада Пушкина.) Вечер у Пушкиной: простился с ней, обещал, есть ли возможно, приехать в деревню. <…>»{247}.

Для Натальи Николаевны день 15 февраля был не только днем прощания с друзьями, это был и день ее прощания с Петербургом, со всей прошлой жизнью, счастливой и горькой. Впереди — неизбывная печаль и неизвестность…

Ушел Пушкин. Вместе с ним уходила его эпоха. Наталья Николаевна оставалась жить. Назавтра ей предстояло покинуть столицу, чтобы через Москву проследовать в родовое имение Гончаровых — Полотняный Завод, где жил ее старший брат Дмитрий.

Квартира, которую семья Пушкиных снимала совместно с сестрами Гончаровыми в доме Волконской, опустеет после отъезда вдовы, так как согласно распоряжению Опеки, учрежденной над детьми и имуществом Пушкина, вещи из квартиры, как и библиотека Поэта, насчитывавшая 4,5 тысячи томов, будут сданы на склад на двухлетнее хранение.

Братья Дмитрий и Сергей Гончаровы, узнав о гибели Пушкина, приехали в Петербург, чтобы поддержать Наталью Николаевну в горе и сопровождать ее вместе с сестрой Александриной, детьми и тетушкой Е. И. Загряжской в Полотняный Завод.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: