Октябрь 1843 года. Петербург. 6 глава




Я бегло разберу письмо Вяземского. Усилия его стремятся к тому, чтобы доказать, что Пушкина невинна. Нет у меня в уме упрекать ее в противном, но убеждение в том самого умирающего Пушкина есть ли доказательство? Это может знать токмо она и Дантес. Зачем же теперь Пушкин, убежденный в ее невинности, дрался? Говорят о безымянных письмах: но тогда спокойствие, счастье, честь всякого семейства будут зависеть от презрительного злодея, тайно действующего! Ежели бы Пушкин убил соперника, или, жертвуя собственной жизнью, омыл честь свою и жены своей, нечего было бы говорить, но все остается как прежде, хотя представились бы еще 20 мстителей, из коих один, наконец, и убил бы Дантеса. Пушкин говорит: „Я рогоносец по милости публики“. Князь навел на это публику; имела ли публика причины думать это, делать такие заключения? Кто мог зажать рот публике? Одна только Пушкина? Сделала она это? Видно, нет!.. Пушкин в истории сей был несчастною, бесполезною жертвою, смертию своей он никого не искупил, не спас. Поведение его было твердо, мужественно, но необдуманно, пристрастно. Он в последние минуты показал твердость необыкновенную. Вообще смерть его должна примирить с ним тех, которые его не любили, но ежели письмо Вяземского не обратит к покойному общего мнения (я всегда говорю о человеке, а не о поэте), то оно умножит любовь и уважение к тому, который так ревностно защищает друзей своих, к тому, который любит их еще более после смерти их, нежели когда они были живы. Я не прощаю Пушкину, что он, умирая, не упомянул о своем отце, который перенес много от него огорчений, великодушие к своему убийце делает ему честь, но после бога и государя должен он был примириться с отцом своим. Слова Арндта, конечно, хороши. Он говорит: „Для Пушкина жаль, что он не был убит на месте, потому что мучения его невыразимы, но для чести жены его это счастье, что он остался жив. Никому из нас, видя его, нельзя сомневаться в невинности ее и в любви, которую к ней Пушкин сохранил“. Я согласен с последним: Пушкин умер, убежденный в ее невинности, умер с прежнею к ней любовью, но невинность ее в отношении к публике остается все пока под разбором и судом той же строгой, пристрастной, завистливой и несправедливой публики. <…> Вяземский пишет: „Дай бог нам каждому такую кончину“. — Нет, не согласен я на сие. Я желаю себе совсем иного рода кончину, чем Пушкина»{206}.

Февраля 1837 года.

«Начальнику III Отделения Его Императорского Величества канцелярии» генерал-адъютанту А. X. Бенкендорфу:

«Милостивый государь граф Александр Христофорович.

Генерал Дубельт сообщил мне желание вашего сиятельства, чтобы бумаги Пушкина рассматривались бы мною и им в вашем кабинете. Если на нем выражается воля государя императора, повинуюсь беспрекословно. Если это только одно собственное желание вашего сиятельства, то я также готов исполнить его, но позволю себе сделать одно замечание: я имею другие занятия и для меня было бы гораздо удобнее рассматривать бумаги Пушкина у себя, нежели в другом месте. Ваше сиятельство можете быть уверены, что я к этим бумагам однако не прикоснусь… Они будут самим генералом Дубельтом со стола в кабинете Пушкина положены в сундук; этот сундук будет перевезен его же чиновником ко мне, запечатанный его и моею печатью. Эти печати будут сниматься при начале каждого разбора и будут налагаемы снова самим генералом всякий раз, как скоро генералу будет нужно удалиться. Следовательно за верность их сохранения ручаться можно. С таким распоряжением время, нужное мне на другие занятия, сохранится.

Прошу ваше сиятельство сделать мне честь уведомить меня — может ли быть принято мое предложение?

Действительный статский советник В. А. Жуковский»{207}.

 

6 февраля 1837 года

А. X. Бенкендорф — В. А. Жуковскому.

«Получив два письма вашего превосходительства от 5 числа сего месяца, я имел счастье повергать оные на высочайшее благоусмотрение — и поспешаю иметь честь ответствовать.

Бумаги, могущие повредить памяти Пушкина, должны быть доставлены ко мне для моего прочтения. Мера сия принимается отнюдь не в намерении вредить покойному в каком бы то ни было случае, но единственно по весьма справедливой необходимости, чтобы ничего не было скрыто от наблюдения правительства, бдительность коего должна быть обращена на все возможные предметы. По прочтении этих бумаг, ежели таковые найдутся, они будут преданы немедленно огню в вашем присутствии.

По той же причине все письма посторонних лиц, к нему писанные, будут, как вы изволите предполагать, возвращены тем, кои к нему писали, не иначе, как после моего прочтения.

Предложение вашего превосходительства относительно оставшихся сочинений как самого Пушкина, так и тех, кои были ему доставлены для помещения в „Современнике“, и другие такого рода бумаги, будет исполнено с точностию, но также после предварительного их рассмотрения, дабы можно было сделать разбор, которые возвратить к сочинителям и которые истребить совершенно.

Бумаги, взятые из государственного архива, и другие казенные должны быть возвращены по принадлежности, и дабы иметь верное сведение об оных, я вместе с сим отнесся к г-ну вице-канцлеру графу Нессельроде. Письма вдовы покойного будут немедленно возвращены ей, без подробного оных прочтения, но только с наблюдением о точности ее почерка.

Наконец приемлю честь сообщить вашему превосходительству, что предложение рассматривать бумаги Пушкина в моем кабинете было сделано мною до получения второго письма вашего, и единственно в том предположении, дабы с одной стороны отклонить наималейшее беспокойство от госпожи Пушкиной, с другой же дать некоторую благовидность, что бумаги рассматриваются в таком месте, где нечаянная утрата оных не может быть предполагаема. Но как по другим занятиям вашим вы изволите находить эту меру для вас затруднительною, то для большего доказательства моей совершенной к вам доверенности, я приказал генерал-майору Дубельту, чтобы все бумаги Пушкина рассмотрены были в покоях вашего превосходительства»{208}.

«6-го февраля Алекс. Ив. Тургенев проводил тело, милого нашего Пушкина А. Серг. Приехал в Тригорское и пробыл ровно I-и сутки. А. С. скончался 29 Генваря в Петерб.», — записала в своем месяцеслове П. А. Осипова.

Го февраля 1837 года.

Данзас и Дантес впервые предстали перед судом лично. Им было официально объявлено «о произведении над ними военного суда».

В этот же день Константин Данзас по просьбе князя Вяземского написал на его имя письмо, в котором подробно изложил ход дуэли между Пушкиным и Дантесом.

 

7 февраля 1837 года

А. И. Тургенев — князю П. А. Вяземскому и В. А. Жуковскому.

«7 февраля, воскресенье, 5-й час утра. Псков.

Мы предали земле земное на рассвете. Я провел около суток в Тригорском у вдовы Осиповой, где искренно оплакивают поэта и человека в Пушкине… Везу вам сырой земли, сухих ветвей — и только…»{209}.

Февраля 1837 года.

9-й день, как у России не стало Пушкина.

В тот же день, согласно приказу Николая I, были увезены на жандармский досмотр все рукописи Пушкина из его кабинета, в котором он умер. Сам кабинет был опечатан по приказу императора еще 29 января печатью начальника корпуса жандармов Л. В. Дубельта через 3/4 часа после кончины Поэта. В. А. Жуковскому было велено приложить и свою печать.

Бенкендорф называл Дубельта своей «правой рукой», а современники считали его «головой» графа. Сам же Дубельт, благодаря своей ловкости и изворотливости, активно взбирался по служебной лестнице вверх, взяв за правило подписывать свои личные донесения шефу жандармов «Вашего сиятельства нижайший раб».

Из донесений:

«В присутствии действительного статского советника Жуковского и генерал-майора Дубельта был распечатан кабинет покойного камер-юнкера Александра Сергеевича Пушкина и все принадлежавшие покойному бумаги, письма и книги в рукописях собраны, уложены в два сундука и запечатанные перевезены в квартиру действительного статского советника Жуковского, где и поставлены в особенной комнате. Печати приложены: одна штаба корпуса жандармов, другая г-на Жуковского, ключи от сундуков приняты на сохранение генерал-майором Дубельтом, дверь комнаты, в которой поставлены сундуки, также запечатана обеими печатями.

Действительный ст. сов. Жуковский. Генерал-майор Дубельт»{210}.

|

 

8 февраля 1837 года

«8 февраля 1837 года.

В присутствии нашем вскрыт один из запечатанных сундуков, и половина хранящихся в оном бумаг разобрана и разделена по предметам. Между сими бумагами оказалось: 1) Указы российских государей, данные кн. Долгорукову. 2) Отношения графа Бенкендорфа. 3) Письма разных частных лиц. 4) Домашние счеты. 5) Различные стихотворения и прозаические сочинения Пушкина и других лиц. 6) Письма, принадлежащие г-же Пушкиной. 7) Пакет с билетами. Все сии бумаги запечатаны в пакеты по предметам.

Действительный ст. сов. Жуковский.

Генерал-майор Дубельт»{211}.

Так, под неусыпным оком жандармов, состоялся посмертный обыск Пушкина.

Наталья Николаевна — В. А. Жуковскому.

«Надеясь вскоре уехать, я буду просить Вас возвратить мне письма, писанные мною моему мужу… мысль увидеть его бумаги в чужих руках прискорбна моему сердцу…»{212}.

В то же время шеф жандармов Бенкендорф писал служебное донесение императору:

«В начале сего года умер, от полученной им на поединке раны, знаменитый наш стихотворец Пушкин.

Пушкин соединял в себе два единых существа: он был великий поэт и великий либерал, ненавистник всякой власти. Осыпанный благодеяниями государя, он, однако же, до самого конца жизни не изменился в своих правилах, а только в последние годы жизни стал осторожнее в изъявлении оных. Сообразно сим двум свойствам Пушкина образовался и круг его приверженцев. Он состоял из литераторов и из всех либералов нашего общества. И те и другие приняли живейшее, самое пламенное участие в смерти Пушкина; собрание посетителей при теле было необыкновенное: отпевание намеревались сделать торжественное, многие располагали следовать за гробом до самого места погребения в Псковской губернии: наконец, дошли слухи, что будто в самом Пскове предполагалось выпрячь лошадей и везти гроб людьми, приготовив к этому жителей Пскова. Мудрено было решить, не относились ли все эти почести более Пушкину-либералу, нежели Пушкину-поэту. — В сем недоумении и имея в виду отзывы многих благомыслящих людей, что подобное как бы народное изъявление скорби о смерти Пушкина представляет некоторым образом неприличную картину торжества либералов, — высшее наблюдение признало своею обязанностью мерами негласными устранить все сии почести, что и было исполнено»{213}.

Ознакомившись с отчетом Бенкендорфа, Николай I наложил резолюцию: «Весьма удовлетворительно и читал с большим удовольствием»{214}.

9 февраля 1837 года

П. А. Вяземский — Денису Давыдову в Москву.

«9 февраля 1837 года. Из Санкт-Петербурга

Сейчас прочел я твое письмо от 3 февраля и спешу сказать тебе несколько слов в ответ. Понимаю твою скорбь и знал наперед, что ты живо почувствуешь нашу потерю. Чье сердце любило русскую славу, поэзию, знало Пушкина не поверхностно, как знал его равнодушный или недоброжелательный свет, и умело оценить все, что было в нем высокого и доброго, несмотря на слабости и недостатки, свойственные каждому человеку; кто умеет сострадать несчастию ближнего, — может ли тот не содрогнуться от участи, постигнувшей Пушкина, и не оплакивать его горячими, сердечными слезами! <…>

Покажи мое письмо Баратынскому, Раевскому, Павлу Войновичу Нащокину и всем тем, которым память Пушкина драгоценна. Более всего не забывайте, что Пушкин нам всем, друзьям своим, как истинным душеприкащикам, завещал священную обязанность: оградить имя жены его от клеветы. Он жил и умер в чувстве любви к ней и в убеждении, что она невинна, и мы очевидцы всего, что было проникнуто этим убеждением; это главное в настоящем положении.

Адские козни опутали их и остаются еще под мраком. Время, может быть, раскроет их. Но пока я сказал тебе все, что вам известно.

„Современник“ будет издаваться нами, и на этот год в пользу семейства Пушкина, пришли нам что-нибудь своего. Я все болен телом и духом.

Прости, обнимаю тебя. Вяземский»{215}.

Не знал Петр Андреевич, что вскоре придется ему оплакивать и Дениса Давыдова, которому оставалось жить чуть более двух лет: он умер 22 апреля 1839 года, не прожив и 55-ти лет…

Спустя годы (в 1854 г.) Вяземский посвятит своему другу печальные строки:

Богатыри эпохи сильной,

Эпохи славной, вас уж нет!

И вот сошел во мрак могильный

Ваш сослуживец, ваш поэт!

Смерть сокрушила славы наши,

И смотрим мы с слезой тоски

На опрокинутые чаши,

На упраздненные венки.

..Но песнь мою, души преданье

О светлых, безвозвратных днях,

Прими, Денис, как возлиянье

На прах твой, сердцу милый прах!

Февраля 1837 года.

А. И. Тургенев — А. И. Нефедьевой.

«<…> В 8 часов вечера я выехал из Пскова третьего дня, и вчера в 7 часов вечера я был уже здесь, на своей квартире…

<…> Ввечеру же был вчера у вдовы, дал ей просвиру монастырскую и нашел ее ослабевшую от горя и от бессонницы; но покорною Провидению. Я перецеловал сирот-малюток и кончил вечер у Карамзиной, а Вяземский, Жуковский и Виельгорский ожидали меня у Вяземского и я по сию пору не видел их еще и с почты не получал московских писем. Посылаю за ними: авось не будет ли и от вас! — Вяземский нездоров. Сердце его исстрадалось от болезни и кончины Пушкина. <…>»{216}.

 

10 февраля 1837 года

А. И. Тургенев — П. А. Осиповой из Петербурга в Тригорское.

«…Я возвратился сюда третьего дня и первым и приятным долгом считаю принести вам, Милостивая Государыня Прасковья Александровна, чувствительнейшую благодарность за радушный прием, который я нашел в мирном, прелестном вашем приюте. Тригорское останется для меня незабвенным не по одним воспоминаниям поэта, который провел там лучшие минуты своей поэтической жизни. Для чего не последовал он влечению своего сердца и Гения и не возвратился в Михайловские кущи,

На скат Тригорского холма:

Может быть, „звуки чудных песен“ еще бы не замолкли!

Минуты, проведенные мною с вами и в сельце и в домике поэта, оставили во мне неизгладимое впечатление. Беседы ваши и все вокруг вас его так живо напоминает! В деревенской жизни Пушкина было так много поэзии, а вы так верно передаете эту жизнь. Я пересказал многое, что слышал от вас о Поэте, о Михайловском и о Тригорском, здешним друзьям его: все желают и просят вас описать подробно, пером дружбы и истории, Михайловское и его окрестности, сохранить для России воспоминание об образе жизни поэта в деревне, о его прогулках в Тригорское, о его любимых, двух соснах, о местоположении, словом — все то, что осталось в душе вашей неумирающего от поэта и человека. Милая и умная почитательница великого русского таланта — Марья Ивановна поможет вам в этом патриотическом труде и перепишет своей рукой ваши строки о вашем незабвенном друге, который заслужил нечто лучшее самой славы: слезы красоты и невинности; я видел их, — и они пали и на мое сердце; в память о них осмеливаюсь препроводить новое издание „Онегина“ <…>

Вот и стихи (Лермонтова. — Авт.) на кончину поэта. Я уверен, что они и вам так же понравятся, как здесь всем почитателям и друзьям поэта»{217}.

Февраля 1837 года.

Из письма П. А. Вяземского А. Я. Булгакову:

«<…> Я опять нездоров. <…> Эта гроза, которая разразилась над нами, не могла не потрясти души и тела. Чем более думаешь об этой потере, чем более проведываешь обстоятельств, доныне бывших в неизвестности и которые время начинает раскрывать понемногу, тем более сердце обливается кровью и слезами.

Адские сети, адские козни были устроены против Пушкина и его жены. Раскроет ли время их вполне или нет, неизвестно, но довольно и того, что мы уже знаем. Супружеское счастье и согласие Пушкиных было целью развратнейших и коварнейших покушений двух людей, готовых на все, чтобы опозорить Пушкину. <…> Он пал жертвою людской злобы.

Во всем этом прекрасна роль одного государя… Кто не знал прегрешений Пушкина против его верховной власти.

<…> Пушкина еще слаба, но тише и спокойнее. Она говела, исповедовалась и причастилась и каждый день беседует со священником Бажановым, которого рекомендовал ей Жуковский. Эти беседы очень умирили ее и, так сказать, смягчили ее скорбь. Священник очень тронут расположением души ее и также убежден в непорочности ее. <…>»{218}.

Речь идет о Василии Борисовиче Бажанове (1800–1883), который с 1835 г. был законоучителем наследника престола, а с 1840 г. стал духовником царского семейства. Протопресвитер[33] В. Б. Бажанов на всю жизнь останется духовником Натальи Николаевны. Впоследствии она часто обращалась к нему за советом и участием.

Будучи глубоко религиозной, Наталья Николаевна «в усугубленной молитве искала облегчения страдающей душе».

Февраля 1837 года.

Из письма С. Н. Карамзиной брату Андрею:

«<…> Не могу тебе передать, — какое грустное впечатление произвел на меня салон Катрин[34] в то первое воскресенье, когда я там опять побывала, — не было уже никого из семьи Пушкиных, неизменно присутствовавших раньше, — мне так и чудилось, что я их вижу и слышу звонкий серебристый смех Пушкина. Вот стихи, которые написал на смерть Пушкина некий г. Лермантов, гусарский офицер. Они так хороши по своей правдивости и по заключенному в них чувству, что мне хочется, чтобы ты их знал.

Смерть Поэта

Погиб Поэт! — невольник чести —

Пал, оклеветанный молвой,

С свинцом в груди и жаждой мести,

Поникнув гордой головой!..

Не вынесла душа поэта

Позора мелочных обид,

Восстал он против мнений света

Один, как прежде… и убит!

Убит!.. к чему теперь рыданья,

Пустых похвал ненужный хор

И жалкий лепет оправданья?

Судьбы свершился приговор!

<…> Мещерский понес эти стихи Александрине Гончаровой, которая попросила их для сестры, жаждущей прочесть все, что касается ее мужа, жаждущей говорить о нем, обвинять себя и плакать. На нее по-прежнему тяжело смотреть, но она стала спокойней и нет более безумного взгляда. К несчас-тию, она плохо спит и по ночам пронзительными криками зовет Пушкина: бедная, бедная жертва собственного легкомыслия и людской злобы! Дантеса будут судить в Конной гвардии, мне бы хотелось, чтобы ему не было причинено ничего дурного и чтобы Пушкин остался единственной жертвой. <…>

Одоевский умиляет своею любовью к Пушкину, он плакал, как ребенок, и нет ничего трогательнее тех нескольких строчек, в которых он объявил в своем журнале о смерти Пушкина. „Современник“ будет по-прежнему выходить в этом году»{219}.

Гибель Пушкина была всенародным горем, а стихотворение Лермонтова «Смерть Поэта» — первым горячим поэтическим откликом на нее[35].

В. В. Стасов вспоминал: «Проникшее к нам в тот час, как и всюду тайком, в рукописи, стихотворение „На смерть поэта“ глубоко взволновало нас, и мы читали и декламировали его с беспредельным жаром в антрактах между классами. Хотя мы хорошенько и не знали, да и узнать не от кого было, про кого это речь в строфе: „А вы, толпою жадною стоящие у трона“ и т. д., но все-таки мы волновались, приходили на кого-то в глубокое негодование, пылали от всей души, наполненные геройским воодушевлением, готовые, пожалуй, на что угодно, так нас подымала сила лермонтовских стихов, так заразителен был жар, пламеневший в этих стихах. Навряд ли когда-нибудь еще в России стихи производили такое громадное и повсеместное впечатление»{220}.

В кондитерской Вольфа и Беранже, составлялись «списки», то есть переписывались стихотворения. И. И. Панаев позднее писал: «…стихи Лермонтова на смерть поэта переписывались в десятках тысяч экземпляров, перечитывались и выучивались наизусть всеми»{221}.

Журналист и мемуарист В. П. Бурнашов вспоминал потом, как в этой кондитерской он списал «Смерть Поэта» у В. С. Глинки.

Какие удивительные совпадения!.. Угол Невского и Мойки. Воистину — литературный перекресток России!

Именно здесь, 27 января 1837 года Пушкин встретился со своим секундантом подполковником Данзасом и отсюда уезжал на Черную речку, уезжал в бессмертие…

«Смерть Пушкина возвестила России о появлении нового поэта — Лермонтова»{222}, — писал позднее граф В. А. Соллогуб.

Многие впервые услышали имя автора — корнета лейб-гвардии Гусарского полка Михаила Лермонтова. Услышала это имя и вдова Пушкина. Она еще не знала тогда, какую удивительную встречу в будущем предложит им судьба…

Но это потом. А пока…

Горе заполонило дом Натальи Николаевны. Свет злословил за ее спиной. Судачили все. К сожалению, не только враги, но и те, кто считали (или хотели считать) себя друзьями Поэта. Казалось, Петербург словно выдавливал ее, как когда-то выдавливал Пушкина. Приближался день, когда, следуя завещанию мужа, она готовилась покинуть столицу.

Фаддей Булгарин[36] писал служившему в Варшаве А. Я. Стороженко еще 4 февраля 1837 г.:

«…Жаль поэта — (жертва) и великая, а человек был дрянной. Корчил Байрона, а пропал, как заяц. Жена его, право, не виновата. Ты знал фигуру Пушкина; можно ли было любить (его), особенно пьяного!»{223}.

А. М. Языков, брат поэта Николая Языкова, — В. Д. Комовскому, старшему брату лицейского товарища Пушкина.

«Пушкину следовало просто уехать из Петербурга от этих подлецов, этим он спас бы себя и жену. Во всем виноват более он сам, чем толпа холостых гвардейцев, с жадностью бросающихся на всякую женщину. Их можно извинить — они голодны. Спасайся, кто может или не сердись на последствия»{224}.

Александра Петровна Дурново, дочь княгини С. Г. Волконской, владелицы дома на Мойке, в котором жил и умер Пушкин, в своем письме матери во Флоренцию сообщала о реакции петербургского общества на гибель Поэта: «<…> Эта смерть приводит в отчаяние всю образованную молодежь. Толки, анонимные письма должны были вывести его из себя, хотя он не переставал твердить, что он уверен в невинности своей жены…

Теперь его имя у всех на устах, произведения его на всех столах, портреты его во всех домах»{225}.

Оценки же самой А. П. Дурново личности Поэта, изложенные в письмах матери (от 30 января и 7 апреля 1837 г.), были резко негативными.

Фрейлина Антонина Блудова, внучатая племянница Г. Р. Державина, дочь министра внутренних дел Дмитрия Николаевича Блудова, некогда являвшегося членом «Арзамаса», в доме которых бывал Поэт, в автобиографических «Записках» упоминает Пушкина с его «веселым, заливающимся, ребяческим смехом, с беспрестанным фейерверком остроумных блистательных слов и добродушных шуток, а потом — растерзанного, измученного, убитого жестоким легкомыслием пустых, тупых умников салонных, не постигших ни нежности, ни гордости его огненной души»{226}.

 

|

 

А. А. Щербинин в своих неизданных записках писал: течение нескольких лет Дантес ухаживал за Пушкиной. По-видимому, муж, имевший со своей стороны любовницу, ни о чем не догадывался»{227}.

Граф Владимир Александрович Соллогуб в воспоминаниях, повествуя о знакомстве с Пушкиным, отмечал, что тот вызывал его на дуэль, поощрял его первые литературные опыты, давал ему советы, читал свои стихи и вообще «был чрезвычайно благосклонен» к нему, а к осени 1836 года, по его собственному признанию, «уже тогда коротко сблизился с Пушкиным». Однако это не помешало автору воспоминаний (очевидно, из чувства «благодарности») предложить читателю свой взгляд на события в семье Поэта накануне дуэли: «…Пушкин в припадках ревности брал жену к себе на руки и с кинжалом допрашивал, верна ли она ему…»{228}.

Естественно, что такой пассаж вызывает, в первую очередь, недоумение. Сомнительно, чтобы граф Соллогуб мог присутствовать при подобной сцене в доме Пушкина, как и то, что сам Поэт стал бы рассказывать об этом, даже будучи «чрезвычайно благосклонным» к нему. Уж не говоря о бездарности сюжета: «… брал жену … на руки и с кинжалом допрашивал…»

Комизм и надуманность таких «средневековых» мизансцен очевидны. Нет сомнения, что в изображении сего «жестокого фарса», тяготеющего к водевилю, якобы происходящего за окнами дома Поэта, Соллогубу изменило не только чувство вкуса, но и чувство такта.

Абсолютно прав был князь Вяземский, когда 6 февраля писал А. Я. Булгакову:

«И здесь много басен, выдумок и клеветы… Что же должно быть у вас и в других местах?»

Воистину образцом стоустой молвы о смерти Пушкина предстает дневник Н. И. Иваницкого, в то время студента Петербургского университета, впоследствии журналиста, автора воспоминаний о Поэте:

«<…> Вот что рассказывал граф Соллогуб Никитенке о смерти Пушкина. В последний год своей жизни Пушкин решительно искал смерти. Тут была какая-то психологическая задача. Причины никто не мог знать, потому что Пушкин был окружен шпионами: каждое слово его, сказанное в кабинете самому искреннему другу, было известно правительству. Стало быть, что таилось в душе его, известно только богу… Разумеется, обвинения пали на жену Пушкина, что она будто бы была в связях с Дантесом. Но Соллогуб уверяет, что это сущий вздор. Жена Пушкина была в форме красавица, и поклонников у ней были целые легионы. Немудрено, стало быть, что и Дантес поклонялся ей как красавице; но связей между них никаких не было. Подозревают другую причину. Жена Пушкина была фрейлиной[37] при дворе, так думают, что не было ли у ней связей с царем.

Из этого понятно будет, почему Пушкин искал смерти и бросался на всякого встречного и поперечного. Для души поэта не оставалось ничего, кроме смерти. <…>

Весь Петербург заговорил о смерти Пушкина, и невыгодное мнение о нем тотчас заменилось самым искренним энтузиазмом: все обратились в книжные лавки — покупать только что вышедшее новое миниатюрное издание Онегина: более двух тысяч экземпляров было раскуплено в три дня»{229}.

Заступников за честь семьи Пушкиных было немного. Среди них — один из ближайших московских друзей Поэта Павел Воинович Нащокин, у которого подобные домыслы всегда вызывали гневную реакцию:

«Знаю! Из Петербурга пишут о том же! Клянусь всем, что самая низкая и подлая клевета! Наталья Николаевна молода, легкомысленна, но она любит мужа, никогда не изменяла и не изменит, — за это я головой моей ручаюсь!»{230}.

11 февраля 1837 года

Согласно указу Николая I было учреждено «Опекунство над малолетними детьми и имуществом А. С. Пушкина».

В Опекунский совет вошли:

1. Председатель совета — граф Григорий Александрович Строганов (1770–1857), действительный тайный советник, обер-камергер, член Государственного совета.

2. Василий Андреевич Жуковский (1783–1852) — действительный статский советник, воспитатель цесаревича Александра.

3. Граф Михаил Юрьевич Виельгорский (1788–1856) — гофмейстер двора, композитор и меценат.

4. Наркиз Иванович Тарасенко-Отрешков (1805–1873) — камер-юнкер, писатель-экономист, издатель.

Граф Строганов был двоюродным братом матери Натальи Николаевны и, следовательно, ей самой приходился двоюродным дядей. Он и его жена, графиня Юлия Павловна[38], были посажёные отец и мать со стороны невесты на свадьбе Екатерины Гончаровой.

«Пушкина хоронили на счет графа Григория Александровича Строганова»{231}, — вспоминала княгиня Вяземская.

Жуковский и граф Виельгорский были ближайшими друзьями Поэта.

В отличие от остальных членов Опекунского совета, 32-летнего камер-юнкера Тарасенко-Отрешкова Наталья Николаевна в опекуны не просила. Она знала, как Пушкин к нему относился, называя его в письмах к ней то «Отрежковым», то «Отрыжковым».

В разговорах с Плетневым поэт характеризовал его «двуличный Отрешков». Этот человек с сомнительной репутацией был назначен, поскольку пользовался тайным покровительством шефа жандармов графа A. X. Бенкендорфа.

 

 

Барон Луи Геккерн — голландскому министру иностранных дел барону Верстолку.

«С.-Петербург, 11 февраля 1837 года.

Господин барон!

Грустное событие в моем семействе заставляет меня прибегнуть к частному письму, чтобы сообщить подробности о нем вашему превосходительству. Как ни печален был его исход, я был поставлен в необходимость поступить именно так, как я это сделал, и я надеюсь убедить в том и ваше превосходительство простым изложением всего случившегося.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-05-16 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: