…Не жалко улетевшую жизнь — жалко сгинувшую молодость. Петербург. Весенняя свежесть, запах каменного угля, нервность от неизвестности, молодое биение крови в жилах. Начищенный колокол, в который бьет дежурный перед отправлением паровоза, гудок локомотива, отмеченный султанчиком пара, чисто выметенная платформа, носильщики в белых с массивными бляхами фартуках, провожающие дамы с платочками в руках. Первый класс, второй класс. Невидимый клоповник, состоящий из месива пассажиров третьего класса. Долго ли существовать на его фоне приглаженному и чинному миру?…
Идея моей первой поездки за границу не возникла внезапно. И я, и все мои товарищи понимали необходимость некоего совета и, если хотите, помощи от людей, которые начали революционный путь значительно раньше нас. Обвинения меня моими противниками в самонадеянности и диктаторских замашках, как правило, беспочвенны и носят поверхностный характер. Я просто мечтал поехать за границу, по моим представлениям, это давало некоторую перспективу в видении жизни.
В начале 1895 года собрались социал-демократические группы Москвы, Петербурга, Киева, Вильно, и именно на этой маленькой конференции было решено послать делегатов, чтобы установить связь с группой «Освобождение труда». Общую кандидатуру мы тогда не нашли, решили послать двоих, и петербургские социал-демократы выбрали меня. Но тут я заболел воспалением легких.
Поездка состоялась только в мае. Под перемену климата после тяжело проходившей болезни, под лечение давно мучившего меня гастрита у зарубежных врачей мама дала деньги. Маленькая мечта осуществилась.
Мой маршрут был извилист, но подчинен не любопытству туриста, а делу. С одной стороны, меня не очень интересовали исторические достопримечательности, жизнь и страсти королей и королев, я больше сочувствовал их подданным, жившим в мансардах и подвалах. С другой, я знал, что молодость — это пора становления, и именно в это время надо сделать как можно больше.
|
В планах у меня стояла Женева и знакомство с одним из кумиров молодёжи — Плехановым, встреча в Париже с Полем Лафаргом, женатым на одной из дочерей Маркса. Это был блестящий полемист, продолжатель дела Маркса и серьезный теоретик. Как раз в 1895 году вышла его «История частной собственности». Это надо было читать. В Лондон, где в своём доме на Риджент-парк-роуд жил Энгельс, попасть не удалось. Соратник и ближайший друг Маркса стоически переносил страдания своей тяжелейшей болезни и умер 5 августа.
Я знал, сколь полезно прямое и заинтересованное общение, и понимал, что эти встречи мне многое могут дать. Я тогда только не знал, что вслед за мной за рубеж летели письма агентам охранки. Определённо, царское правительство хорошо знало кадры революционеров. При первом же после революции разборе архивов всплыл замечательный циркуляр, который департамент полиции переслал господину, руководившему иностранной агентурой. «По имеющимся в департаменте полиции сведениям…Ульянов занимается социал-демократической пропагандой среди петербургских рабочих кружков, и цель его поездки за границу заключается в приискании способов к водворению в империю революционной литературы и устройства сношений рабочих кружков с заграничными эмигрантами. Сообщая о сем, прошу Вас учредить за деятельностью и заграничными сношениями Владимира Ульянова тщательное наблюдение».
|
Очень жаль, что этому санкционированному «наблюдению» не хватило тщательности. Память человека избирательна и слаба, я многого не помню из бытовых разговоров, да порой и теоретических, и поэтому не доверяю тем мемуаристам, которые с точностью стенографов приводят в своих мемориях огромные диалоги и высказывания, претендующие на документальность. Но вот если бы при моем разговоре с Полем и Лаурой Лафаргами в Перре, куда я отправился для встречи с ними, присутствовал стенограф, хотя бы из полицейского департамента! Как много бы сохранилось в царских архивах от этих моих встреч, какие бы остались интеллектуальные подробности! Впрочем, многое можно нафантазировать, зная логику моих интересов и интересов моего собеседника.
Лафарг, конечно, интересовался бы распространением марксизма в России, рабочими кружками, темами обсуждений в этих кружках. Я мог ответить, что в кружках с рабочими мы обычно говорим о текущих событиях, а в кружках более высокого уровня изучаем произведения Маркса.
— И они читают Маркса?! — мог воскликнуть Лафарг.
— Да, читают.
— И понимают?
— Понимают, — мог ответить я, потому что молодость — это пора огромной самоуверенности, ясности и ощущения, что всё в этом мире очень определённо и правдоподобно.
— Ну, в этом-то вы ошибаетесь, — наверняка возразил мне в тот момент Лафарг. — Они ничего не понимают. У нас Маркса после 20 лет социалистического движения никто не понимает.
Я и сам всю жизнь разбирался с Марксовым учением. Особенность его заключается в том, что понять социальную его суть можно, лишь усвоив законы капиталистической экономики. И поэтому соображение Лафарга, которому в своё время собственный тесть и его друг Энгельс делали много критических замечаний, было наверное справедливым, хотя и обидным.
|
Здесь уместно говорить и о многом другом. О моих, например, впечатлениях от Франции, от Парижа. Мне очень понравился Зоологический сад, в котором неизбежно возникало ощущение кругосветного путешествия. Незабываемой оказалась сама атмосфера этого города первой Коммуны. Кто бы мог думать, что впоследствии он станет для меня таким хорошо знакомым! Впечатлило и то, что совсем недавно в Париже прошел Международный конгресс горнорабочих, и делегаты приняли резолюцию с требованием восьмичасового рабочего дня! Организованный рабочий класс и очень серьёзно поставленные цели. Как далеко ещё до этого было России и как значительно Россия потом опередила Европу! Но обо всем об этом как-нибудь потом. И последнее. В отличие от Германии с её классическим немецким языком, который я много и упорно учил, я легко понимал здесь французский язык, который знал, как мне казалось, значительно хуже.
Я уже заметил, что в этой главе своих воспоминаний невольно пытаюсь отдалить описание своей первой встречи с Плехановым в Женеве. Я хожу вокруг да около, что мне не очень свойственно, привожу различные косвенные свидетельства и несущественные подробности и боюсь тронуть эту свою рану жизни. А впрочем, таких ран у меня не одна. Юлий Мартов, Павел Аксельрод, Петр Струве, тот же Плеханов, Вера Засулич — все это люди, которыми я в тот или иной период своей жизни увлекался и с которыми потом приходилось расставаться. Даже провокатор и предатель Малиновский, представлявший фракцию большевиков в IV Государственной думе. И как долго, вопреки фактам, я держался за эти свои привязанности. Но и это понятно. В реальной политике невозможно не ошибаться, потому что необходимо действовать, необходимо на кого-то надеяться, а не только выжидать.
Я помню двух Плехановых: одного, с которым мы делали газету «Искру», создавшую партию, и другого, который уже через несколько лет на II съезде оказался у истоков меньшевизма, а следовательно, моим политическим противником.
К моменту нашей встречи мне было 25 лет, а Плеханову около 40. Он уже отчетливо сознавал свою неразрывную связь с историей нашего Отечества и своё значение в ней. Каждый русский, приезжающий в Женеву, считал необходимым для себя приобщиться к этой живой достопримечательности. Задать вопрос, покрасоваться самому, чтобы, вернувшись, рассказать, что видел самого Плеханова. Встречи эти происходили или за кружкой пива в кафе Ландольта, где постоянно собиралась русская революционно настроенная молодежь и неизменно сидел какой-нибудь «революционер», получающий зарплату из закромов российской либо швейцарской полиции, или на квартире на улице Кандоль — после многих лет эмигрантских мытарств семейство Плехановых наконец-то обосновалось капитально, и у мэтра появился даже собственный рабочий кабинет. По стенам — книжные полки и маленький шкафчик, в котором хранились рукописи. Эти рукописи, работа пером да врачебная деятельность его жены Розалии Марковны — кабинет для приема пациентов здесь же, в квартире, — кормили семью.
Не следует думать, что люди, известность которых часто перешагивала европейские пределы, были такими уж недоступными. В это же время Плеханов встречался с 20-летним Луначарским, который получал образование в Цюрихе, его навещал и учившийся тогда в Германии 16-летний Евно Азеф, позже ставший провокатором и доносчиком. Встреча со мной для Плеханова первоначально была почти лишь встречей с одним из любопытствующие русских. И таких, повторяю, заезжало к нему немало. Понятно, почему этот крупный деятель, замечательный политический писатель и революционер, старался встречаться с людьми, а особенно с молодёжью из России: ему нужна была подпитка, нужно было не из газет и книг знать, что в России происходит, необходимы были контакты с родиной.
С другой стороны, деятельность и группы «Освобождение труда», и созданного по инициативе этой группы «Союза русских социал-демократов за границей» обессмысливалась без этих самых тесных контактов, без попыток объединить усилия с революционерами в России. И тем не менее, повторяю, первоначально я для Плеханова был лишь одним из многих визитеров «с той стороны», желающих познакомиться со знаменитым соотечественником. Интерес представляла разве только фамилия: а не брат ли того самого Ульянова?
Первая встреча скорее не удалась. Знаменитому человеку, в библиотеке которого хранился третий том Марксова «Капитала» с надписью «Товарищу по борьбе — Плеханову. Ф. Энгельс. Лондон. 2.12.1894», я скромно передал выпущенную на гектографе брошюру «Что такое «друзья народа» и как они воюют против социал-демократов?», а также вполне легально изданный в столице сборничек, в котором были напечатаны две статьи самого Плеханова и моя ранняя статья «Экономическое содержание народничества и критика его в книге г. Струве». Я самонадеянно полагал, что эти работы вполне меня будут характеризовать.
Как Плеханов отнесся к моим первым опусам? Я сразу почувствовал, что мы очень разные люди. Для него огромное значение имела форма. Он за уши вытянул себя в люди из своей семьи, хотя и дворянской, но все же с меньшими культурными запросами, чем наша, ульяновская, и поэтому внешний лоск, изысканность формы, её аристократичность при вполне социально наполненном содержании играли для него огромную роль. Ему важен был ещё и процесс, для меня имел значение только результат.
Отношение Плеханова ко мне как к писателю и общественному публицисту я почувствовал сразу, но узнал об этом лишь позднее. «Это не написано, как говорят французы. Это не литературное произведение, это ни на что не похоже» — так он отозвался о моих работах в разговорах с одним довольно близким мне по юности человеком, А. Н. Потресовым. Сын артиллерийского офицера, тот был лишь на год старше меня. Для Плеханова в то время я был энергичным молодым человеком и организатором, пришедшим в революционный процесс.
Даже говорить с ним мне поначалу было трудно. Конечно, имели значение разница в возрасте, фантастическая слава Плеханова, невольно заставлявшая смотреть на него снизу вверх. Имела значение и его удивительная общекультурная начитанность. Но ведь для приобретения этой начитанности и эрудиции нужно было ещё и время. Поэтому я не горевал. За мной были молодость, семейная работоспособность и ненависть к положению дел в России.
Из Плеханова, выражаясь изысканным журналистским слогом, как из неиссякаемого кладезя мудрости, можно было черпать мысли и сведения по самым различным отраслям человеческого знания. Беседуя с ним, узнаешь все время что-то новое о политике, об искусстве, о литературе, о театре, о философии. Казалось, что нет области человеческих знаний, которой бы не владел этот человек. Мне же интересно было говорить только о вопросах движения. Здесь я знал если не все, то очень многое. Здесь мне было по-настоящему интересно, свободно, здесь я воодушевлялся. Все остальное, как и замки и дворцы королей, оставляло меня совершенно равнодушным.
Мне об этом говорили, я знал сам, что это чувствовалось, но я не всегда мог переломить себя. Отсюда возникали неловкости, но тем не менее я понимал, что этот человек нужен мне для создания революционной рабочей партии. От кружков к партии. Он чувствовал, что я необходим ему для распространения на нашей общей родине таких дорогих для него марксистских идей. А идея, овладевшая массами, становится материальной силой. Для меня в те дни он был самым авторитетным после Маркса и Энгельса теоретиком пролетарского социализма. Моя задача была пробить некоторое недоверие. Не возник контакт с первого раза — отступим, а потом попробуем ещё. Я ведь тоже знал себе цену и правоту своих желаний.
Больше мне повезло при встрече с ближайшим соратником Плеханова Павлом Аксельродом. Это произошло в Цюрихе, куда я уехал вскоре после первой беседы с Плехановым. Я отступил и решил не торопиться. Зайдем со стороны старшего товарища апостола русского социализма. Нужна была некоторая наглость, чтобы непрошеным явиться на квартиру. Явился и представился:
— Владимир Ульянов, приехал недавно из России. Георгий Валентинович в Женеве просил вам кланяться. — Это было, как пароль.
Передал свои дары — довольно объемистую книгу «Материалы к вопросу о хозяйственном развитии России», незадолго до того вышедшую у нас в России. Объяснил уникальность своего дара. Книжечка была конфискована и даже сожжена по приговору цензуры. В своё время Павел Борисович писал для этого издания статью: что-то, кажется, о запросах русской жизни, но вроде по болезни не успел. Лично мне всегда было непонятно это «не успел». Мои недоброжелатели вечно со скрытой иронией говорили: Ленин, дескать, то любит пешком ходить — а я в эти прогулки обдумывал, прикидывал; то, как мальчишка, катается на велосипеде — а я экономил время на передвижение, но, пожалуй, ни разу болезнь не стала причиной, чтобы Ленин не выполнил своих обязательств. Головная боль, ангина, изжога и ноющий желудок, нездоровье — все это не причины, чтобы не садиться за стол и не работать. (Впрочем, для других я считал это причиной.) В подаренной книжке были статьи самого Плеханова, Струве, Потресова и некоего К. Тулина. Это был мой псевдоним, и раскрывать его при первом знакомстве я считал и нескромным, и не очень необходимым.
Посидели немножко, побеседовали с обходительнейшим Павлом Борисовичем о положении дел в России. Аксельрод был человеком быстрого и внезапного ума, и говорить с ним хотелось и хотелось; у меня было время ученичества, а концентрированный опыт быстрее всего впитывается во время разговора. Но наседать и навязывать беседу смысла не было. В этом случае лучше её первым прервать, чтобы у собеседника осталось легкое чувство чего-то недосказанного. Поднялся и почти чопорно сказал:
— Завтра, если позволите, я зайду к вам, чтобы продолжить разговор.
Павел Борисович был лет на пять старше Плеханова. С 1903 года, со II съезда, когда партия разбилась на две фракции: большевиков и меньшевиков, — впрочем, это факты общеизвестные и говорю о них скорее по инерции, — наши пути с ним разошлись; но в 1895-м наша встреча с ним, по его же словам, была «истинным праздником». Он был русским человеком, и его всегда тянуло к вестям и людям из России. Вообще это удивительный феномен для русского, когда ты не живешь на родине, — люди и вести из России, и к этому я невольно буду много раз возвращаться. Это за жизнь стало наболевшим, как бы хорошо запомнившаяся тоска.
Как и Плеханов, Аксельрод прошел все стадии народничества, был бакунистом, потом входил в группу «Земля и воля», с расколом её, так же как и Плеханов, ушел в «Черный передел», а с 1883 года он, ближайший соратник Плеханова, — в марксистской группе «Освобождение труда». Бывший недоучившийся студент Киевского университета был в современных ему революционных делах человеком более приземленным, нежели Георгий Валентинович. В дальнейшем, когда за границей была организована «Искра», он занимался российскими связями, владел конспиративным письмом, часто приезжавшие столовались у него дома, в семье. Вот только почерк у него был жуткий, почерк вконец изнервничавшегося человека; таковым, впрочем, он и был.
Утром на следующий день я пришел к нему и начал совершенно по-мальчишески:
— Посмотрели сборник? — А может быть, это привычка гимназического первого ученика, всегда собиравшего похвалы за свои — домашние ли, классные ли — работы?
— Да! — ответил Павел Борисович. — И должен сказать, что получил большое удовольствие. Наконец-то пробудилась в России настоящая революционная социал-демократическая мысль. Особенно хорошее впечатление произвели на меня статьи, — сердце у меня на мгновенье замерло, хотя по натуре я человек довольно спокойный, не такой, конечно, как мама, которая удивительно умела держать себя в руках и у которой не было внешне замечено никакой нервности, — особенно понравились статьи некоего Тулина…
— Это мой псевдоним.
По натуре Павел Борисович спорщик. Он тут же бросился объяснять мне, в чем же я неправ. Многое из того, о чем говорено им, было и справедливо.
В подаренном Аксельроду сборнике я выступал, как уже сказал, с критикой «Критических заметок» Струве. Аксельрод нашел, что моя статья несколько нестройна и, пожалуй, даже небрежна, но, по его признанию, в ней чувствовался темперамент, боевой огонек. Это-то мне было известно, потому что знать себя — первейшая обязанность. Павел Борисович говорил также, что, разбирая вопрос о задачах социалистов в России, я подхожу к этому несколько абстрактно, рассуждаю так, как будто мы живём не в России, а в Западной Европе. И как я, молодой марксист, отношусь к либералам, Павлу Борисовичу тоже очень не нравится. Но здесь необходимы некоторые уточнения.
Наверное, не надо объяснять, кем были в конце 90-х годов легальные марксисты. Из самого названия явствует суть, но почему-то всегда выпускается только одно словечко — литератор, а поэтому говорить надо о литераторах, пришедших в «легальный марксизм». В основном они пришли для того, чтобы бороться с народничеством. Это были, как правило, буржуазные демократы, для которых разрыв с народничеством означал переход от мещанского (или крестьянского) социализма не к пролетарскому социализму, как для нас, а к буржуазному либерализму. Но очень важно было то, что для широкой публики они попытались хоть как-то систематически изложить взгляды русских марксистов. Их книги были полны эвфемизмов, из-за цензуры они говорили обиняком.
Первой книгой с таким «изложением» и критикой народничества стала вышедшая в сентябре 1894 года книга моего ровесника Петра Струве «Критические заметки к вопросу об экономическом развитии России». Блестящий был человек, но мы с ним ещё в юности не поладили. Может быть, здесь играли роль и сословные моменты, разница в воспитании, дополнительные импульсы при начале интеллектуальной карьеры: сын астраханского губернатора, внук знаменитого немецкого астронома Фридриха Струве, а я внук астраханского крепостного. Этот мой ровесник уже дважды к тому времени побывал за границей, был чистым западником, марксистом академического, лабораторного толка, в начале революционного пути явным противником народовольческого террора, а следовательно, потом и противником диктатуры пролетариата. Заметим тем не менее, что его книга вышла ещё до книги самого Плеханова «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю», изданной под псевдонимом Бельтов и посвященной борьбе с народниками. Струве был тогдашний мой союзник, а вот пришлось бить и по нему.
В основу моей статьи, так понравившейся Павлу Борисовичу, был положен мой же реферат, читанный на квартире другого моего тогдашнего союзника, Потресова, в Озерном переулке. Собрался небольшой кружок петербургских марксистов. От нашей группы молодых социал-демократов, создавших год спустя «Союз борьбы за освобождение рабочего класса», на заседании кружка в этот раз были В. Старков (Be.Be.), С. Радченко и инженер Р. Классон. Из легальных литераторов-марксистов был, конечно, Струве, соответственно Потресов, Классон тоже считался легальным марксистом-литератором. Реферат назывался, как бы позже сказали, круто — «Отражение марксизма в буржуазной литературе». И полемика с Петром Струве была несравненно более резка по социал-демократическим выводам, нежели написанная позже статья. Выводы пришлось смягчить и из-за цензуры, и из-за сохранения союза с легальными марксистами для борьбы с народниками. Но кое-что, несмотря на все мои умягчения, просвечивало, в том числе и отношение к либералам. При любом компромиссе и союзе надо точно знать, насколько он глубок и до какой черты можно идти вместе.
Тенденция статьи, которую Павел Борисович так и не написал в наш сборник, оказывалась прямо противоположной тому, о чем постоянно говорил я. Его мысль была довольно простенькой, не новой и сводилась к тому, что в данный исторический момент ближайшие интересы пролетариата в России совпадают с основными интересами других прогрессивных элементов общества. То есть все тех же засоленных русских либералов. Но это была и мысль Плеханова, которая возникала во время нашей с ним беседы.
С удовольствием должен отметить ещё один тонкий и деликатный момент. В Швейцарию я приехал по своёму легальному паспорту и предполагал так же легально вернуться в Россию. И как-то Аксельрод сказал, что мои частые встречи с ним могли обратить на меня внимание охранки. И тут же заметил, и мне это было особенно лестно, что ему ещё хотелось о многом переговорить со мною. Вот мы и решили на несколько дней уехать из людного и хорошо просматриваемого Цюриха в небольшую, всего в часе езды, деревушку Афольтерн, где, не привлекая ничьего внимания, мы смогли бы всласть наговориться. Я потом часто вспоминал эти встречи, к которым позже присоединился и Плеханов; лучшие совещания — это совещания на свежем воздухе.
Мы удивительно сошлись с Аксельродом. Для меня самого это было несколько неожиданно, потому что Аксельрод, безусловно, принадлежал к другому поколению. Но с ним было легко и естественно. Как всегда в подобных случаях бывает, нашлось множество точек соприкосновения, близкий взгляд на социальные вопросы, на литературу. Та же самая дерзость и забота о «всем человечестве». Мне почти не приходилось сдерживать себя и играть роль почтительного и скромного ученика, внимательно слушающего старшего товарища. Это был разговор почти на равных, но в процессе его выявились и расхождения.
Я уже и тогда понимал и чувствовал зыбкость политического союза социал-демократов с либералами. Павел Борисович Аксельрод, всегда переоценивавший и идеализировавший буржуазную демократию и парламентскую деятельность западноевропейских социал-демократических партий, вслед за Плехановым полагал, что такой союз действен и возможен. Я — нет, точнее — при очень и очень определённых условиях. Может быть, я лучше ощущал, как сильно меняются психология и политические устремления человека в связи с изменением его экономического состояния. Или это был классовый инстинкт, не доверяющий «чистым» и «сытым»: ещё отец моего отца был крепостным крестьянином. Поскреби либерала, и под позолотой отвлекающей либеральной болтовни окажется все тот же представитель буржуазии, не желающий менять своего образа жизни, или помещик.
Но, конечно, приходилось многое смягчать. Я не могу про себя сказать, что с юности я был законченным циником, для которого всегда цель оправдывала средства, но цель у меня была, и ради неё можно было полавировать, о чем-то умолчать, поддержать старшего товарища под локоток, отшутиться. Уже в то время у меня достаточно смутно возникал план общерусской газеты социал-демократов, которая одна способна была создать базис для партии и объединения. Я знал, что, может быть, можно будет найти для неё лучшего редактора и организатора, чем Владимир Ульянов, но более преданного делу — нельзя. Группа «Освобождение труда» нужна была соцдемократии и революционерам России, но как эта Россия и эта российская социал-демократия нужны были женевским революционерам!
Когда Аксельрод сказал мне, что не совсем согласен со мной по поводу невозможности союза российских социал-демократов с либералами, о чем я писал в статьях и брошюре, подаренных мною Плеханову, — Аксельроду я сделал такой же подарок, — дипломатично я не стал препираться. Пока не место и не время спорить по деталям. Жениху, приехавшему на сговор к невесте, не стоит сразу конфликтовать с родителями избранницы. Время разборок и выяснения отношений — впереди. Для начала надо было проявить определённую гибкость, постараться понравиться, заручиться определёнными согласиями, а уже потом время все расставит по своим местам. Будущий Ленин поступил здесь как вполне благонравный молодой человек.
— Знаете, — сказал я любезнейшему Павлу Борисовичу, — Плеханов сделал по поводу моих статей совершенно такие же замечания. Он даже образно выразил свою мысль. «Вы, — говорил он мне, — поворачиваетесь к либералам спиной, а мы — лицом».
Да разве я стал бы спорить с двумя людьми почти вдвое старше меня из-за будущего гипотетического союза с либералами? Дальше я отшутился, приняв довольно серьезный и правдивый вид, что в последнем случае группа «Освобождение труда» ближе к истине.
Из многочисленных швейцарских заграничных разговоров один, с Павлом Борисовичем Аксельродом, невольно почти целиком запомнился мне. Он касался отношений российских товарищей с зарубежным ареопагом, нашими старейшими революционерами.
— Социал-демократическое движение в России находится пока лишь в стадии зародыша, — начал разговор Павел Борисович, как бы касаясь чего-то важного. Надо сказать, что лично я себя «зародышем» не ощущал. — По мере его развития, по мере расширения его русла, — приблизительно так, не без некоторой велеречивости продолжал Аксельрод, — в партию будут вливаться все новые и новые элементы, порою лишь поверхностно усвоившие социал-демократическое мировоззрение. При этом внутри партии легко могут возникнуть центробежные силы, разногласия, борьба тенденций. Представляется поэтому весьма важным в интересах движения сохранить нашу Группу, — Павел Борисович многозначительно поднял палец, как бы означив этим последнее слово с большой буквы, — как самостоятельную ячейку, которая стояла бы на страже революционных традиций и теоретической устойчивости движения. С этим вопросом тесно связан вопрос о будущих взаимоотношениях между Группой, — опять тот же акцент, — и российскими товарищами…
Я немножко опешил, потому что впервые увидел такую явную попытку во что бы то ни стало сохранить на веки вечные свои, хотя и не малые, бывшие заслуги, и поэтому создать себе, опять-таки на все времена, главенствующее положение в движении. Какая-то революционная монархия! Я сразу понял величину этих уже совсем не юных амбиций и по мере сил мягче постарался ответить.
— Я не представляю себе такой схемы наших взаимоотношений, которая была бы хороша при всевозможных условиях. В моменты подъема руководящий центр должен быть в России, а в период упадка элементы революционного движения, вынужденные эмигрировать, могут найти пристань возле «группы» и работать вместе с нею.
Невероятно амбициозным и велеречивым было и своеобразное пояснение Аксельрода на задачу «группы». Только через восемь лет, на Лондонском съезде партии, я увидел, как преломились эти его высказывания.
— Мы — маленький отряд армии, очутившийся на высокой горе, в безопасном месте, в то время как в долине ещё продолжается бой. С вершины мы следим за боем и благодаря преимуществам нашего положения, можем легко обозревать все поле битвы, оценивать общее положение. Но детали борьбы и положения в долине ускользают от нашего взора. Эти детали могут быть учтены только нашими товарищами, непосредственно ведущими бой. В интересах дела — необходима самая тесная связь и взаимный контроль между армией и отрядом её, заброшенным на вершину горы…
За свою жизнь я не написал ни одного стихотворения, у меня не было попыток писать беллетристику. Я всегда излагал факты, как я их видел, а потом пытался эти факты комментировать. Для меня что-то придумать, особенно так называемое художественное, образное, довольно сложно. Ткань научной прозы отторгает такие слишком смелые придумки. Поэтому не очень представляю, как в мемуарах или воспоминаниях писать слова «он сказал», «он дополнил», «он констатировал». Это значит точно и дословно помнить, включая особенности синтаксиса и лексики, высказывания того или иного человека. Вокруг меня за жизнь столько было произнесено слов и фраз, я сам столько всего сказал и произнес, как сейчас оказывается, имеющего огромное значение для истории моей страны, что совершенно отказываюсь в этих своих мемуарах от игривого диалога. Чего не сделаешь ради точности изложения!
Я не помню всего этого. Другие, может быть, и помнят, я — нет. Это особенность моего мировосприятия. Потом я всегда полагался на стенограммы партийных съездов и конференций. Наличие этих добросовестнейших стенограмм всегда несколько расслабляет память, по крайней мере, появляется определённый стимул, охраняя сознание, не держать в памяти бесконечных разговоров в их словесной, бытовой интерпретации. В памяти надо держать только мысль, по которой всегда можно восстановить и реконструировать сказанное слово.
Достоверно только то, что я написал. Но если в обладающих определённой точностью чужих статьях и воспоминаниях есть какие-то «разговоры», оброненные «реплики», мои и чужие высказывания, способные оживить это мое повествование и придать ему определённую беллетристическую легкость и свободу, я не стану протестовать, коли опытный редактор осторожно внесет их в мой собственный текст. Что там уже пишут или вскоре предусмотрительно напишут мои родственники, друзья, недруги, политические оппоненты? Наверняка даже Надежда Константиновна после моей смерти не откажет себе в мрачном удовольствии написать обо мне воспоминания. Последним, если они не подвергнутся узколобой политической цензуре, следует верить. Надежда Константиновна, пожалуй, единственный человек, которого мне больно оставлять одного на этом свете. Но это к слову.