Несколько вступительных слов 6 глава




– Благодарю тебя; я весьма доволен, что познакомился с тобою. Кланяйся от меня своей супруге. – И потом голосом отеческого соучастия: – Скажи мне, счастлив ли ты в своем семействе?

С чувством умиления и благодарности к истинному Отцу‑Государю, произнес я совершенно утвердительный ответ. Его Величество поклонился и сел в коляску. В это самое время, один ногаец сунул в руки барона И. И. Дибича несколько ассигнаций старого достоинства. Государь, взглянув на них, сказал: «А, это старого достоинства! Их выменивать уже запрещено законом. А сколько их?» Дибич доложил: «Двести пятьдесят рублей». Государь приказал: «Дать ему!» что Дибич и велел исполнить Соломке. Затем Государь поклонился и отправился в дальнейший путь.

В пяти верстах от последней колонии Государь проезжал чрез главное духоборческое селение, под названием «Терпение». Духоборческие старшины ожидали Государя с хлебом и солью. Но Государь, узнав от квакеров Аллена и Грельета, что духоборцы не признают божественности Христа, и потом из доходивших к нему донесении о разных преступлениях и беспорядках между ними, – взглянул на них с видом негодования и приказал кучеру, не останавливаясь, ехать вперед.

В этот день Государь обедал на хуторе помещика Прудницкого, около реки Утлюка, отъехав шестьдесят верст от колоний. Генерал Соломка, с которым я впоследствии времени виделся, говорил мне, что за столом зашла речь о менонистах. Соломка сказал Государю, что просил меня о приискании ему семейства менонистов в его Тамбовскую деревню для управления ею. Государь на это заметил «Может быть, Фадеев исполнит твое желание, но я сомневаюсь в успехе. Всякий менонист, поселясь здесь, ищет положить основание благосостоянию не только собственному, но и потомства своего; в кругу своих собратий он находится как бы в коренном отечестве твоем; соотечественники его помогают ему в нуждах его, знакомят его с местным положением, обстоятельствами и так далее. А у тебя, в отдалении от них, он будет лишен всех этих удобств. Сверх того, я не думаю, чтобы их общество и согласилось отпустить от себя хорошего человека, из опасения, чтобы он не испортился в нравственности и не сделал навыка к обычаям и порокам, кои до сих пор им чужды. А в дурном, тебе мало будет пользы». Последствия совершенно оправдали это прозорливое заключение Государя, так как при всем моем старании, я не мог уговорить ни одного из известных мне по хорошим качествам менонистов принять предложение, даже с самыми выгодными условиями.

Проводив Государя, я немедленно возвратился в Екатеринослав и, послав генералу Инзову эстафету с донесением и всех подробностях проезда Государя чрез колонии, известил его о приказании Его Величества передать ему, что, по возвращении в Таганрог, Государь желает его там видеть.

Вследствие этого извещения, Инзов приехал из Кишинева в Екатеринослав. Времени до возвращения Государя в Таганрог оставалось еще около двух недель, и потому Инзов не торопился. Взяв меня с собою, он отправился, рассчитывая ехать потихоньку, чрез колонии, лежащие на пути, с отдыхами и остановками, тем более, что уже наступила глубокая осень, дорога была дурная. Инзов предполагал, доехав до окружности Мариуполя, отправиться в Таганрог не раньше, как по получении известия, что Государь туда возвратился. Между тем, уже начали носиться слухи о нездоровье Государя. Проехав таким образом все вновь основанные колонии на землях, отобранных у Мариупольских греков, мы приехали обедать к одному мне знакомому помещику Гозадинову, недалеко от Мариуполя. Это было 23‑го ноября. Здесь мы услышали весть о кончине Государя. Мы были сильно поражены и потрясены! Это известие просто оглушило нас как громом, так оно было неожиданно, так казалось невероятно. Только за несколько дней до того я видел Государя здорового, бодрого, полного сил телесных и душевных: в моих ушах звучал его еще сердечный голос, его милостивые слова. Особенно была, поражен Инзов. Он был в смятении, не столько от скорби, сколько от перепуга. Как человек слабый и мнительный, он не решался ехать далее, и остался ночевать у Гозадинова, чтобы иметь время размыслить, что ему предпринять, ехать ли в Таганрог, или возвратиться обратно; и, наконец, решился послать меня вперед с письмом к Дибичу, дабы узнать его мнение об этом.

По прибытии моем в Таганрог, я нашел там все в трауре и унынии, всех с угрюмыми и мрачными лицами. Дибич не сказал мне ничего положительного, ни мнения, ни совета, и я оставался в недоумении, что мне делать, как на другой же день приехал Инзов, сообразив, что приезд его, во всяком случае, не может быть принят в дурную сторону, и с своими двумя чиновниками, Биллером и Притченкой, остановился у меня на квартире, – хорошей, поместительной и теплой. Князь Волконский и Дибич были очень довольны прибытием Инзова, как помощника в их хлопотах, и пригласили его оставаться до конца. Дибич и со мною обошелся очень любезно, а граф Воронцов особенно ласково и внимательно. Соломка, находившийся там с женено и детьми, встретил меня, как старого приятеля, и просил почаще приходить к нему. Трудно себе представить, в каком все были смущении и тревоге. Волконский, Дибич и Воронцов ходили бледные, как мертвецы, и на панихидах, служившихся два раза в день, при коих присутствовали все таганрогские чиновники и почетнейшие из граждан. – все обливалось слезами, а парод, беспрестанно окружавший дворец, оглашал воздух воплями и рыданиями. Императрица переносила несчастье с удивительною твердостью, и здоровье ее, по‑видимому, поддерживалось удовлетворительно. На панихиды она не выходила. В шесть часов вечера, 27‑го ноября, перенесли тело Государя из спальни в залу, и с этого часа начался церемониал. Весь следующий день Инзов был назначен дежурить при теле, а затем ему приходилось дежурить и целые ночи; я боялся, чтобы он не захворал, так как, не смотря на хорошую погоду было уже холодно, а в зале, где находилось тело, все окна оставляли открытыми.

Судя по некоторым словам и действиям покойного Государя в течении болезни, можно было подумать, что он как бы предчувствовал свою смерть и не желал предотвратить ее. Камердинер его рассказывал, что в самом начале болезни, войдя утром в кабинет Государя, он увидел на столе зажженную свечу. – вероятно для запечатывания писем, и потушил ее. Государь ему сказал: «для чего ты потушил свечу? Верно боишься приметы: говорят, что если свеча горит днем, это предзнаменует покойника в доме». Несколько дней спустя, когда болезнь усилилась, и опасность сделалась несомненной. Виллие нашел нужным поставить пиявки: и по мере как приставляли пиявки. Государь, не говоря ни слова, отрывал их и бросал от себя. Быть может, он это сделал бессознательно. Дня за два до кончины, кто‑то привел во дворец старика, крымского татарина, который отлично лечил от крымских лихорадок, и татарин брался вылечить Государя. Приближенные лица несколько времени колебались, допустить ли его, но не решились и отказали. Татарин и сам не слишком настаивал, конечно боясь ответственности в случае неудачи.

Сначала ожидали прибытия в Таганрог нового Императора, или Великого Князя Михаила Павловича; но вскоре узнали, что этого не последует. Между тем, Таганрог начал наполняться приезжими из разных мест. Мы каждый день по два раза являлись к телу Государя на панихиды. Много слышали интересного от находившихся при Государе особ и прибывавших ежедневно из Петербурга лиц. Но вообще время было печальное, все находились в тревожном состоянии, на всех лицах было написано опасение и других грустных событий.

Донос Майбороды и извещение от графа Витта о подозреваемом заговоре многих служащих в главном штабе 2‑й армии, полученные не задолго до кончины Государя, хотя и были известны в подробности только трем находившимся в Таганроге лицам: князю Волконскому, Дибичу и Чернышеву, но в общих, хотя неясно определенных чертах, были известны почти всем в городе.

Пробыв в Таганроге недели две, я отпросился у Инзова домой и отправился обратно в начале декабря; а Инзов оставался все время пока тело Государя находилось там, и по возвращении прожил довольно долго в Екатеринославе. Вместе с ним мы присягали новому Императору и вслед затем узнали о событиях 14‑го декабря. Генерал Инзов, полагавший, по своему добродушному патриотизму, что возможность подобных событии даже немыслима тогда в России, хотя о них носились уже положительные слухи, узнав о том, при проезде своем чрез Тирасполь, от директора карантина, не хотел этому верить и поверил лишь тогда только, когда ему показали официальный листок о происшествиях 14‑го декабря и о убийстве графа Милорадовича[32].

Инзов, несколько апатичный по своей натуре, довольно равнодушный к суетам мирским, с искренним сочувствием занимался естественными и другими науками, особенно нумизматикой, зоологией и ботаникой; собирал коллекции древних монет и насекомых и несравненно более интересовался явлениями из мира букашек и жуков, нежели треволнениями человеческими. Он был чрезвычайно доволен, встретив в моей жене, – тоже любившей эти пауки, – сходство с своими вкусами, очень подружился с нею и многие часы проводил с ней в разговорах о старых монетах, цветах, растениях и бабочках. Этот предмет возбуждал в нем живой интерес; ко всему же остальному он относился, по большей части, спокойно и даже почти безучастно. Его апатическое расположение, особенно по отношениям к своим подчиненным, доходило иногда, до оригинальности. Из многих случаев, приведу один. В высокоторжественный день, в соборе у обедни, Инзов обратило, я ко мне, указывая на своего адъютанта, поручика Гавриленку, стоявшего за ним: – «скажите, пожалуйста», – спросил он потихоньку у меня, – «кто этот молодой офицер»? – «Гавриленко», – отвечал я, удивившись его вопросу. – «А!» сказал Инзов, тоже с удивлением. – «Я так давно его не видала, что и не узнал». Действительно, Гавриленко, молодой, светский человек, танцор, любитель общества и развлечений, по целым месяцам не показывал глаз к своему генералу. Вопрос Инзова можно было бы принять за иронический намек на невнимание его адъютанта, если бы простодушный тон вопроса и затем непритворное удивление его, не доказывали, что в самом деле генерал совершенно позабыл своего собственного адъютанта.

Во время управления моего Екатеринославскою конторою поселенцев, сношения мои с губернаторами были часты и, вообще, довольно хороши. Губернаторы сменялись тоже очень часто. Шемиота, человека хорошего, но слабохарактерного и неделового, удалили еще задолго до кончины Императора Александра. Заменивший его Свечин, добрый, но пустой, не долго держался на месте. За ним следовал Донец‑Захарджевский, честный, умный, благонамеренный, но стеснявшийся формализмом и потому скоро оставивший это место[33]: и за ним барон Франк, бывший адъютант графа Воронцова, большой мой приятель, но вовсе не созданный для того, чтобы быть губернатором. Он вскоре переведен в Таганрог; а преемник его, Лонгинов, бывший секретарь графа Воронцова, выставлялся только своей надменностью и высокомерием. Можно себе представить, как шли дела при долговременной последовательности подобных губернаторов.

Весною 1826‑го года я, по обыкновению, проехал в Кишинев для деловаго свидания с Инзовым, а в июле месяце взял отпуск и отправился с женою и детьми в Пензу для свидания с ее родными. Некоторых из них мы уже не застали в живых. Бабушка княгиня Анастасия Ивановна и дядя князь Сергеи Васильевич умерли года за три до нашего приезда. Остальные члены семьи, тесть мой князь Павел Васильевич, тетка Екатерина Васильевна и находившаяся с ними сестра моей жены Анастасия Павловна Сушкова, жили по прежнему, частью в имении, частью в Пензе. Анастасия Павловна, женщина очень любезная и красивая, но крайне несчастная в замужестве своем, жила в разлуке с мужем и детьми и вскоре затем умерла во цвете лет. Муж ее Александр Васильевич Сушков (родной дядя графини Растопчиной) был страшный игрок и, вообще, бесшабашного характера. Когда ему в картах везло, он делал себе ванны из шампанского и выкидывал деньги горстями из окна на улицу; а когда не шло, он ставил на карту не только последнюю копейку, но до последнего косовато платка своей жены. Нередко его привозили домой всего к крови, после какого нибудь скандала или дуэли. Понятно, что жизнь молодой женщины при таких условиях была по временам невыносима и содействовала развитию аневризма, который доконал ее. Муж ее умер скоро после нее, в остроге, куда попал за буйство, учиненное в церкви. У них остались две дочери, старшая жила у тетки, сестры отца г‑жи Беклешовой, младшая воспитывалась в Смольном монастыре. Впоследствии первая вышла замуж за Хвостова, а вторая за Ладыженского[34].

Приезд наш в Пензу едва не поссорил князя Павла Васильевича с сестрой Екатериной Васильевной; князь хотел, чтобы мы остановились у него, а тетушка требовала, чтобы мы переселились к ней, вследствие чего вышли неприятные препирания и большая ссора, которую мы однако уладили, порешив что будем жить попеременно, по несколько дней у каждого из них. Тетушка более любила свою старшую племянницу, мою жену, нежели младшую, и постоянно нам твердила, что оставят ей все свое состояние, движимое и недвижимое, чего впрочем, не исполнила, потому что никогда не могла решиться сделать духовного завещания. Дом у нее был убран довольно богато, серебра множество, сундуки в кладовых ломились от серебряных сервизов с их принадлежностями, столы в комнатах украшались большими серебряными вазами и канделябрами. Она часто говорила своим маленьким внучкам, моим дочерям, что чувствуя себя уже устарелой, не хочет более заниматься нарядами и все свои драгоценные вещи передает им. При этом, усаживала их возле себя и приказывала принести шкатулки и ящики, наполненные браслетами, серьгами, фермуарами, перстнями и другими вещами в дорогой отделке с бриллиантами и разными камнями, из которых были очень ценные. Все это она показывала девочкам, рассказывала о достоинстве драгоценностей, раскладывала на столе перед собою, рассматривала и кончала тем, что, подарив им какое нибудь колечко с маленьким сердоликом или кораллом, ласково заявляла: «Знаете, дети, вы такие еще маленькие, вы ничего в этом не смыслите, не понимаете, чего это стоит, вы потеряете, поломаете, у вас покрадут: лучше я теперь вам не отдам, а оставлю у себя и приберегу для вас; а когда вы подрастете и поумнеете, тогда уж отдам вам все». Затем тетушка укладывала вещи в футляры и ящики, тщательно запирала и относила обратно к себе. Эта процедура повторялась почти ежедневно. В тетушке происходила как бы борьба: она хотела отдать вещи, но не имела сил с ними расстаться. А после смерти ее, последовавшей в 1831‑м году, все эти богатства ее были раскрадены, разграблены, исчезли бесследно в несколько дней. Завещания не осталось, прямой наследник ее, брат князь Павел Васильевич, старик, тогда уже полуслепой, находившийся в деревне, не принял своевременных мер, и почти все пошло прахом, разумеется, за исключением недвижимых имений. Князь уведомил нас о ее кончине и просил нас немедленно приехать, но мне дела не позволяли, и к тому же мы с женой не слишком торопились, чтобы поспешность приезда не приписали желанию скорее попользоваться наследством. А когда, спустя некоторое время, поехали в Пензу, то уже ничего не нашли. Из всех сокровищ Екатерины Васильевны, так бдительно ею хранимых, уцелели только несколько сундуков, набитых старыми актерскими костюмами, бывшего домашнего театра покойного Кожина.

В это пребывание мое в Пензе, мне представился случай перейти на частную службу. Мне предлагали место по откупам с огромным жалованием, что заставило меня несколько призадуматься; но когда я вздумал посоветоваться о том с моим тестем, – его старая Рюриковская кровь так расходилась, что я не рад был, что сказал ему. Он мне прямо объявил: «Если ты пойдешь служит по откупу, мне ничего более не останется, как на старости лет, пустить себе пулю в лоб. Я не перенесу такого унижения, чтобы мой зять, муж моей дочери, служил в частной службе, да еще по кабачной части». Это характеризирует понятия того времени о частной службе вообще и по откупам в особенности. С тех пор нравы совершенно изменились. Сколько потом я знал людей, из лучших фамилий, столбовых дворян, служивших по откупам, что нисколько не роняло их общественного положения, потому что деньги в настоящее время главный двигатель всего на свете и нет такой родовой гордости, которая бы устояла против их неотразимого влечения. Деньги всегда были великой силою, но прежде не так легко им жертвовали самолюбием и родословными обычаями. Тесть мой был вовсе не враг богатства. Сильно возмущенный возможностью моего перехода на службу по откупам в виду большего содержания, он в то же время усиленно хлопотал по поводу одного эфемерного наследства громадного размера, в которое старался верить, не смотря на всю его сомнительность. Его наследство стоит того, чтобы сказать о нем несколько слов. Я уже упоминал, что дед моего тестя, князь Сергей Григорьевич Долгорукий, состоявший полномочным послом в Польше при Петре I‑м, подвергшийся в числе других Долгоруких, при Императрице Анне Иоановне гонению, конфискации имуществ и ссылке в Березов, где провел восемь лет, был потом вызван в Петербург, милостиво принят при дворе и назначен послом в Лондон. Но накануне отъезда в Англию, схвачен, отвезен в Новгород и там казнен, вместе с своим племянником. Иваном Алексеевичем Долгоруким. С тех пор в семействе Долгоруких упорно хранилось предание, которому все они верили, – что кн. Сергей Григорьевич, по прибытии в Петербург, несмотря на оказываемые ему милости и высокое назначение, не доверял Анне Иоановне, а тем более Бирону: он предчувствовал или предвидел в их будто бы добром расположении к себе новую для себя гибель. Вследствие того, за несколько дней до назначенного отъезда в Англию, он препроводил в Лондонский государственный банк сто тысяч рублей, в переводе на английские деньги, с тем, чтобы пни, с нарастающими на них процентами, оставались в банке ровно сто лет, по истечении коих, были бы выданы его прямым потомкам. Сто лет приближались теперь к окончанию. Единственным прямым потомком оставался князь Павел Васильевич. Он деятельно занимался осведомлениями и разъяснениями по этому делу; писал в наше посольство и консульство в Лондон, нашел там людей, взявшихся разузнать что возможно. Началась большая переписка. Да и было из чего! Сто тысяч с процентами за сто лет, с накопившимися процентами на проценты, составляли кругленькую сумму миллионов в двадцать. К сожалению, ничего добиться было невозможно; все розыски остались безуспешны. После многих переговоров князю, наконец, сообщили, что Лондонский банк, через каждые двадцать лет публикует перечисление всех хранящихся в нем вкладов, с именами вкладчиков, и что тогда только можно будет узнать правду о наследстве. Князь справедливо недоумевал, почему же не справились в предыдущих публикациях и желал знать, когда минет срок текущему двадцатилетию. Оказалось также, что и другие Долгорукие знали о предполагаемом вкладе, и некоторые из них уже предварительно наводили справки о нем. Слух о колоссальном наследстве быстро распространился, как о совершившемся событии, породил множество толков даже при дворе; князь начал получать беспрестанно поздравительные письма от знакомых и родных, что его не мало смущало и досадовало. Между тем, дело так на этом и остановилось и уже далее больше не подвинулось. Однако, кн. Павел Васильевич не оставлял своих надежд до самой смерти своей, но с ним они сошли в могилу на веки и были погребены окончательно и безвозвратно.

Погостив у родных около трех месяцев, мы возвратились в Екатеринослав, и жизнь потекла обычным порядком. В день коронации, этого года, я получил орден Анны 2‑й ст., вследствие найденной в записной книжке покойного Императора одобрительной заметки обо мне, сделанной во время проезда его через колонии[35].

Вскоре по приезде я имел несчастье потерять отца моего, переселившегося в Екатеринослав, чтобы быть поближе ко мне и моему семейству. Честный труженик, по совести и мере сил своих работавший на пользу службы и для содержания семьи своей, он подавал нам пример усердного и безупречного исполнителя служебного долга и доброго семьянина. Мать моя осталась навсегда на жительстве в Екатеринославе.

В 1827‑м году я много разъезжал по колониям, проехал до 3500 верст. В Симферополе познакомился с бывшим тогда в Керчи градоначальником Филиппом Филипповичем Вигелем, сделавшимся известным по изданным его посмертным запискам. Это был человек умный, образованный, но во многом чрезвычайно странный и строптивый. Мне рассказывал адъютант графа Воронцова, барон Франк, впоследствии градоначальник в Таганроге, что заехав однажды в Керчь, на Святой неделе, он нашел Вигеля нездоровым от расстройства нерв. Вигель его встретил жалобами и стенаниями по поводу своего несчастного положения, представив, между прочим, следующее тому доказательство: подле его квартиры находилась греческая церковь, в ней, по обыкновению, на Святой неделе часто трезвонили. Он приписывал это неудобство злонамеренности священника церкви, который будто бы, не зная как ему отомстить за какое‑то неудовольствие, и зная, что у него слабые нервы, единственно по этой причине беспокоит его целую неделю звоном в колокола. Из всех злополучии, отравлявших жизнь Вигеля в Керчи, по изложению их барону Франку, важнейшим оказался этот трезвон.

По окончании моих разъездов, я и жена моя немного прихворнули. У нее усилились ее ревматические страдания, а ко мне привязались какие‑то спазмодические припадки, и раз сделался продолжительный обморок от долгого сидения. В этот год приезжали ко мне ревизоры из министерства внутренних дел – Кусовников и Джунковский. Предлогом их командировки было поручение удостовериться в успехах распространения испанского овцеводства в колониях; эти успехи казались министерству неимоверными, хотя однако же были совершенно действительны, вследствие усиленной заботливости о том Контениуса. Впрочем, это был только предлог, потому что оба ревизора в этом деле ничего не смыслили. Цель состояла единственно в том, чтобы доставить им награду за эту поездку. Кусовников имел большое состояние (впоследствии разорился), а Джунковский, молодой человек, был сын директора департамента. Оба они, добрые и любезные малые, нисколько не обременяли нас своей бесполезной ревизиею, и мы с ними очень приятно проводили время. Кусовников, необыкновенный оригинал, иногда забавлял нас своими неожиданными выходками, особенно выражениями нетерпения: он был до такой степени нетерпелив, что, живя в Петербурге в нижнем этаже своего огромного дома, когда видел мимо проходящего человека, с которым желал переговорить, то разбивал цельное стекло в окне, чтобы скорее это сделать. Когда, через несколько лет после его посещения, я приехал в Петербург, то он, чтобы отблагодарить меня за гостеприимство в Екатеринославе, предложил мне в один день показать весь Петербург со всеми окрестностями и, действительно, исполнил обещание. В июньский день, с самого раннего утра, мы помчались в коляске, запряженной шестеркою, по Петербургу и окрестностям по всем направлениям; мельком видели все, как бы в калейдоскопе и, отобедав в полдень по дороге в одной из гостиниц, к ночи совершили этот подвиг вполне, с воспоминанием о виденном, как бы во сне.

1828‑й год памятен для меня путешествием с генералом Инзовым по Бессарабии, продолжавшимся довольно долго; в иных местах мы заживались по неделе, а долее всего в Болграде, по причине проезда чрез него в то время Императора Николая Павловича. Государь пробыл там несколько дней и смотрел квартировавший в Болграде пятидесятитысячный корпус генерала Рудзевича. Это местечко было основано и устроено Инзовым, который соорудил в нем великолепную церковь, в коей, по его завещанию, его и погребли. Оно представляло тогда вид хорошо устроенного городка и было для нашей армии в 1828‑м и 1829‑м годах очень полезно. В нем сосредоточивались главнейшим образом хозяйственные запасы, построены огромные каменные магазины, госпиталь и многие дома, как для управления, так и для помещения военных генералов и прочих начальствующих лиц. Очень жаль, что мы лишились этого городка, стоившего столько издержек, забот и попечений об устройстве его покойному Инзову. По трактату 1856‑го года он перешел во владение Молдавии[36].

В это пребывание Государя в Болграде. Инзов исходатайствовал мне пожалование 1500 рублей прибавочного жалованья, кои и до сих пор получаю.

Мы выехали из Болграда тотчас по отъезде Государя. Инзов был очень доволен приемом и вниманием, оказанным ему Августейшим Посетителем, с которым он находился ежедневно по несколько часов и всюду Его сопровождал. Генерал мне передавал свои наблюдения и впечатления в продолжении этих дней; особенно удивлялся необыкновенной памяти Государя, относительно лиц и имен. Покойный Государь Александр Павлович тоже был одарен удивительной памятью, никогда ничего не забывал – ни имен, ни лиц, ни места. Много случалось слышать рассказов по этому поводу, да и мне самому приходилось удостовериться в том (из вышеприведенных разговоров со мною покойного Государя), как он помнил названия самых незначительных места, станций, деревень, чрез которые когда‑то проезжал, имена людей, которые когда‑то слыхал мельком. Меня тогда поразила эта замечательная способность.

Считаю не лишним рассказать здесь два случая, доказывающих также, с каким характеристическим постоянством покойные Государи Александр и Николай I‑е сохраняли в памяти имена людей, сделавшихся им известными по каким нибудь обстоятельствам с дурной стороны. Первый случай был с надворным советником Вильде, служившим в должности помощника смотрителя Волховских порогов, Свенсона, о котором я упоминал выше. Свенсон был, как о нем я и говорил, стар и слаб, а потому его племянник Вильде делал за него все, по выбытии отца моего. Осенью, кажется 1801‑го года, на пристани пред порогами столпились караваны, торопившиеся прибытием в Петербург до замерзания вод. В караванах находились барки казенные и частные; по установленному правилу, казенным судам не предоставлялось никакого преимущества, а отправлялись они чрез пороги по порядку прихода, одно за другим, – кто стоял впереди, тот и отправлялся раньше. Были также барки с адмиралтейскими принадлежностями, которые сопровождал морской офицер, капитан второго ранга Подкользин. Он требовал от Вильде, чтобы его пропустили непременно вперед, прежде всех, тогда как суда его ведомства пришли позже всех – на что тот никак не соглашался и был совершенно прав. Подкользин крепко рассердился и, по прибытии в Петербург, пожаловался управлявшему тогда морским министерством адмиралу Чичагову, выставив Вильде взяточником, потворствовавшим частным судохозяевам за подарки. Чичагов доложил Государю, Государь приказал главному директору водяных коммуникаций, графу Румянцеву, произвести строжайшее исследование при депутате от морского ведомства. Следствие, произведенное правильно и беспристрастно, доказало, что Вильде ни в чем не виноват, о чем граф Румянцев конечно доложил Государю, который, выслушав его с недоверием и неудовольствием, заметил ему: «Ты все своих защищаешь». – Дело тем и кончилось, и Вильде не подвергся никакому взысканию. Наследующий год Вильде был представлен, вместе со многими другими чиновниками, за выслугу лет, к повышению чином. Государь, просматривая представления, как только дошел до имени Вильде, взял перо и вычеркнул это имя. В последующий год, начальство, хотя и знало это, но не имея повода не взносить его в список производств, вторично представило его и последовало то же самое. На третий год, при третьем представлении, Государь снова вычеркнул Вильде, написав своеручно на стороне: «Пока я жив, Вильде чина не получит». Так и сбылось.

Второй подобный же случай я знаю при Императоре Николае. Бывший мои предместник в начале 1840‑х годов, саратовский губернатор Бибиков, был большой охотник покутить и попировать, в особенности у богатых граждан города. В последний день масленицы, он пировал на заговенье у одного купца на блинах и, подгуляв, заметил в числе гостей богатого колониста – немца, тоже купца[37]. Немец, надо полагать, напомнил ему немецкую масленицу и, потому, подозвав к себе члена конторы, управлявшей саратовскими колонистами, Гейне, Бибиков обратился к нему с словами: «вот мы, русские, угощаем на заговенье друг друга блинами, а что бы и немцам сделать тоже на их масленицу во вторник!» Гейне передал это внушительное предложение колонисту, который, в видах угождения губернатору, с величайшей готовностью принял его. Дом колониста находился возле приходской церкви. Во вторник первой недели великого поста, Бибиков, с гостями, приглашенными по его приказанию, явился на немецкое пиршество, где и веселился до утра. Жандармский штаб‑офицер, бывший не в ладах с Бибиковым, а также враждовавший за что‑то против Гейне, и оскорбившийся тем, что его не пригласили на пир, с первою же почтою донес в Петербург, что Гейне – главный соучастник Бибикова во всех увеселениях, заставил немца в великий пост устроить для них празднество, продолжавшееся всю ночь, так что, во время отправления заутрени в церкви, ликования и беснования в соседнем с церковью доме заглушали церковное пение, мешали Богослужению и произвели большой соблазн в народе. Об этом деле было доложено Государю, но, кажется, что оно было принято только к сведению, потому что удаление Бибикова имелось уже в виду и действительно скоро приведено в исполнение.

Спустя года три, когда я уже был губернатором в Саратове, последовало от управлявшего конторою колонистов представление о награде Гейне орденом Владимира 4‑ой степени. Гейне, чиновник очень способный, дельный, заслуживал поощрения по службе, и все официальные причины к его награждению были вполне основательны. Представление пошло в Петербург. Гейне был помещен в список к годовым наградам в числе, как мне говорили, до семидесяти человек. Все удостоенные представления к наградам их получили, кроме одного Гейне, которого Государь собственноручно вычеркнул и против него написал: «Гейне развратил губернатора Бибикова ». После этого, разумеется, во все царствование Императора Николая, Гейне более к наградам не представляли.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-11-01 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: