Человек-творец и просто живой человек 6 глава




Но в Южном Бруклине была и красота. В узкий проулок, куда выходило окно Джорджа, из-за соседней ограды заглядывали ветки дерева. Джордж смотрел, как день ото дня пышней распускалась молодая листва и наконец ярко зазеленела в краткий миг своего волшебного великолепия. А иной раз перед закатом, усталый, он приляжет на железную койку и слушает угасающую птичью песнь. Так каждую весну в этом единственном дереве обретал он апрель и всю пробуждающуюся землю. Была здесь и преданность, любовь, мудрость — Джордж видел все это в нищем маленьком еврее-портном и в его жене, чьи чумазые ребятишки поминутно выбегали всей гурьбой на улицу и вновь скрывались в грязной и душной убогой мастерской.

Из бесконечного разнообразия таких вот обыденных, случайных, чаще всего никем не замечаемых событий и плетется паутина жизни. Просыпаемся ли мы утром в Нью-Йорке, или лежим ночью во тьме в провинциальном городке, или шагаем по улицам в бешеной спешке дня, — в лицо нам бьет пыльный, будничный и неистощимый свет нашего времени, мир вокруг нас все тот же. Зло живет вечно — и добро тоже. Познать и то и другое дано лишь человеку, а он ведь такая малость.

Ибо что есть человек?

Сперва дитя с неокрепшими костями, не способное устоять на ногах, перепачканное собственными испражнениями, которое то ревет, то смеется, требует луну с неба, но успокаивается, получив материнскую грудь; безмозглое создание, которое только и умеет что спать, есть, плакать, смеяться и сосать палец собственной ноги; нежное существо, обожаемый дурачок, который пускает слюни и тянется к огню.

Потом мальчишка, который груб и криклив, когда вокруг приятели, но боится темноты; бьет тех, кто слабей его, избегает тех, кто сильнее; преклоняется перед силой и жестокостью, обожает рассказы про войну и убийства и всякое насилие, когда жертвой насилия становится кто-то другой, вступает в какую-нибудь уличную компанию и не переносит одиночества; почитает героями солдат, матросов, боксеров, футболистов, ковбоев, убийц и сыщиков; ему до смерти хочется быть самым храбрым, самым ловким, первым во всякой забаве и во всяком состязании, он выставляет напоказ бицепсы и требует, чтоб их щупали, похваляется своими победами и ни за что не признает себя побежденным.

Потом молодой парень — ухаживает за девушками, а у них за спиной, среди приятелей, говорит непристойности, намекает, что соблазнил добрую сотню, но весь в прыщах; начинает заботиться о своем костюме, становится пижоном, помадит волосы, с рассеянным видом покуривает, читает романы и тайком пишет стихи. Весь мир для него теперь заслонили ножки и грудки; он уже познал ненависть, любовь и ревность; он трусоват и глуповат и не выносит одиночества; живет как все, думает как все и боится выделиться среди окружающих каким-нибудь чудачеством. Вступает в клуб и боится показаться смешным; постоянно томится скукой и чувствует себя несчастным и жалким. В душе у него пусто и уныло.

Потом мужчина — он очень занят, он полон планов и соображений, у него есть работа. Он обзаводится детьми, покупает и продает ломтики вечной земли, строит козни соперникам и ликует, когда удается их облапошить. Бесславно, попусту растрачивает отведенные ему недолгие семь десятков лет; за всю свою жизнь, от колыбели до могилы, он едва ли увидал солнце, луну, звезды; он не замечает бессмертного моря и земли; он болтает о будущем, а когда оно наступает, тратит его впустую. Если он удачлив, он копит деньги. Под конец при тугой мошне он обзаведется лакеями, и они доставят его туда, куда ему на хилых ногах уже не дойти самому; он поглощает роскошную пищу и золотое вино, которых его несчастная плоть уже и не жаждет; усталым, угасшим взглядом он смотрит на чужие страны, о которых страстно мечтал в юности. Потом медленная смерть, которую длят дорогие доктора, и наконец ученые могильщики, надушенный труп, церемониймейстеры, учтиво указывающие дорогу, быстрый автокатафалк и снова земля.

Вот что есть человек: он сочиняет книги, расставляет слова, пишет картины, создает десятки тысяч философий. Он горячится из-за отвлеченных идей, презрением и насмешкой обливает чужую работу, он находит для себя один-единственный верный путь, а все прочие объявляет ложными, — и, однако, среди миллиардов стоящих на полках книг нет ни одной, которая подсказала бы ему, как прожить хоть единую минуту в мире и покое. Он делает всемирную историю, управляет судьбами народов, но не знает собственной истории, не умеет управлять собственной судьбой достойно и мудро хотя бы десять минут подряд.

Вот что есть человек: по большей части грязное, жалкое, мерзкое существо, кучка гнили, комок вырождающихся тканей, существо, которое стареет, лысеет, обдает зловонным дыханием, ненавидит себе подобных, обманывает, презирает, насмехается, оскорбляет, убивает ненароком и умышленно, заодно с озверевшей толпой или под покровом темноты, в своей компании горлопан и хвастун, а в одиночестве трусливей крысы. Он на все готов за подачку и злобно скалится, едва дающий отвернулся; за два гроша он обманет, за сорок долларов убьет и готов рыдать в три ручья в суде, лишь бы не засадили в тюрьму еще одного негодяя.

Вот что есть человек: он крадет любимую у друга; сидя в гостях, щупает под столом жену хозяина; проматывает состояния на шлюх, преклоняется перед шарлатанами и палец о палец не ударит, чтобы не дать умереть поэту. Вот он, человек, — клянется, что жив единственно красотой, искусством, духом, а на самом деле живет одной лишь модой, и вместе с вечно меняющейся модой молниеносно меняет веру и убеждения. Вот он, человек, — великий воитель с отвислым брюхом, великий романтик с бесплодными чреслами, извечный подлец, пожирающий извечного болвана, великолепнейшее из животных, которое тратит свой разум главным образом на то, чтобы источать зловоние, которым вынуждены дышать Бык, Лиса, Собака, Тигр и Коза.

Да, это и есть человек: как худо о нем ни скажи, все мало, ибо непотребство его, низость, похоть, жестокость и предательство не имеют границ. Жизнь его к тому же исполнена тяжкого труда, передряг и страданий. Дни его почти сплошь состоят из бесконечных дурацких повторений: он уходит и возвращается по опасным улицам, потеет и мерзнет, бессмысленно перегружая себя никчемными хлопотами, весь разваливается, и его кое-как латают, изничтожает себя, чтоб было на что купить дрянную пищу, поглощает эту дрянную пищу, чтобы и дальше тянуть лямку, и в этом — его горькое очищение. Он обитатель разоренного жилища, который от вздоха до вздоха едва ли успевает забыть беспокойный и тяжкий груз своей плоти, тысячи недугов и немощей, нарастающий ужас разложения и гибели. Вот он, человек, и если за всю жизнь у него наберется десяток золотых мгновений радости и счастья, десяток мгновений, не отмеченных заботой, не прошитых болью или зудом, у него хватает сил перед последним вздохом с гордостью вымолвить: «Я жил на этой земле и знавал блаженство!»

Вот он, человек, и диву даешься, почему он вообще хочет жить. Треть его жизни пропадает, отнятая сном, еще треть отдается бесплодному труду, шестую часть он тратит на хожденье взад и вперед, то суетится, то праздно шатается по улицам, толкается, пихается, дает волю рукам. Что же от него остается, чему обратить взор к трагическим звездам? Чему увидеть вечную землю? Чему изведать славу и слагать великие песни? Лишь несколько мгновений удается ему урвать, когда хоть как-то утолены голод и жажда.

Итак, вот он, человек, — бабочка-однодневка, жертва быстротечности и считанных часов, воплощение расточительства и бесплодного существования. И, однако, если на заброшенную пустынную землю, где останутся лишь развалины городов, где на обломках памятников можно будет разобрать лишь немногие начертанные знаки, где среди песков пустыни завалялось, ржавея, одинокое колесо, явятся боги, из груди их вырвется крик и провозгласят они: «Он жил, он был здесь!»

Вот деяния его.

Ему понадобилась речь, чтобы просить о хлебе, — и появился Христос! Ему понадобились песни, чтобы воспеть сражения, — и появился Гомер! Ему понадобились слова, чтобы проклясть врагов, — и появился Данте, появился Вольтер, появился Свифт! Ему понадобилась одежда, чтобы прикрыть от непогоды свою безволосую тщедушную плоть, — и он выткал мантии для мудрых судей, и одеяния для великих королей, и парчу для юных рыцарей! Ему понадобились стены и крыша, чтобы обрести приют, — и он соорудил Блуа! Ему понадобился храм, чтобы умилостивить бога своего — и он воздвиг Шартрский собор и Вестминстерское аббатство! Рожденный ползать по земле, он соорудил огромные колеса, послал огромные паровозы греметь по рельсам, запустил в небо огромные крылья, пустил по гневному морю огромные корабли!

Моровая язва уничтожала его, в жестоких войнах гибли сильнейшие его сыны, но ни огонь, ни потоп, ни голод не одолели его. Неумолимая могила и та не покончила с ним, из его умирающих чресел с криком вырывались еще сыновья. Косматый громоподобный бизон вымер на равнинах, легендарные мамонты незапамятных времен обратились в пласты сухой, безжизненной глины; пантеры научились осторожности и опасливо крадутся в высокой траве к водопою; а человек живет и живет в этом мире бессмысленного всеотрицания.

Ибо есть лишь одно убежденье, одна вера, и в ней слава человека, его торжество, его бессмертье — это его вера в жизнь. Человек любит жизнь и, любя жизнь, ненавидит смерть, и оттого он велик, славен, прекрасен, и красота его пребудет вовеки. Он живет под бессмысленными звездами и наделяет их смыслом. Он живет в страхе, в тяжком труде, в муках и нескончаемой суете, но пусть из его пронзенной груди при каждом вздохе пенным ключом извергается кровь, все равно жизнь будет ему милей, чем конец всех мучений. Он умирает, а глаза его горят и во взоре яростно сияет извечная жажда: он испытал все тяжкие, бессмысленные страдания и все-таки хочет жить.

И презирать его невозможно. Ибо из своей нерушимой веры в жизнь это тщедушное существо сотворило любовь. В высшем своем проявлении человек и есть любовь. Без него нет ни любви, ни жажды, ни желания.

Итак, вот он, человек — все, что есть в нем худшего и лучшего: бренная малая тварь, сегодня он живет, а завтра умер, как любое другое животное, и предан забвению. И все же он бессмертен, ибо добро и зло, сотворенные им, остаются жить после него. Зачем же тогда человеку становиться союзником смерти и в жадности и слепоте своей жиреть на крови брата своего?

 

Лис

 

Все эти страшные годы в Бруклине, когда Джордж жил и работал в одиночестве, у него был лишь один настоящий друг — его редактор Лисхол Эдвардс. Они много бывали вместе, долгие чудесные часы проводили в нескончаемых беседах, говорили свободно, смело, обо всем на свете, и в этих беседах крепли узы их дружбы. То была дружба, основанная на множестве общих вкусов и интересов, на взаимной приязни и восхищении друг другом, на уважении, которое позволяло беспрепятственно высказываться даже в тех редких случаях, когда их взгляды и убеждения расходились. Такая дружба возможна лишь между мужчинами. К ней не примешивался оттенок собственничества, что всегда угрожает отношениям мужчины и женщины, то переплетение чувств и чувственности, которое хоть и служит природе, стремящейся соединить этих двоих, но при этом опутывает их обязательствами, долгом, правами и узаконенными имущественными интересами, — и столь желанный для обоих союз неизбежно становится тягостным.

Старший из них двоих был младшему не только другом, но и отцом. Уэббер, пылкий южанин, способный на беспредельную любовь и привязанность, потерял отца много лет назад и теперь в Эдвардсе нашел ему замену. А Эдвардс, сдержанный уроженец Новой Англии с обостренным чувством семьи и преемственности поколений, всегда желал сына, но нажил пять дочерей, и постепенно Джордж стал для него как бы приемным сыном. Таким образом, не вполне это сознавая, они словно бы духовно породнились.

И вот, всякий раз, как одиночество становилось Джорджу невмоготу, он обращался к Лисхолу Эдвардсу. Когда захлестывали смятение, растерянность, неверие в себя, — а это бывало с Джорджем нередко, — и жизнь его становилась никчемной, выдохшейся, пустой, и ему уже казалось, что он до мозга костей пропитался мертвящей безнадежностью бруклинских улиц, он шел к Эдвардсу. И всегда находил то, чего искал. Вечно занятой Эдвардс бросал все дела, отправлялся с Джорджем завтракать или обедать и с неизменной своей чуткостью, спокойно, ненавязчиво, исподволь вызывал его на разговор, пока не докапывался, чем же тот терзается. И оттого, что Эдвардс верил в него, под конец Джордж всякий раз чувствовал себя исцеленным, вновь чудодейственно обретал уверенность в себе.

Что же он был за человек — этот великолепный редактор, отец-исповедник, истинный друг, тихий, застенчивый, чувствительный и мужественный, тот, кто людям, толком его не знавшим, часто казался холодным, равнодушным чудаком, кто наречен был пышно Лисхол, но предпочитал именоваться просто и непритязательно — Лис?

Во сне Лис был олицетворенная бесхитростность и простодушие. Спал он на правом боку, слегка поджав ноги, подсунув под щеку руки, и тут же на подушке лежала его шляпа. Когда он спал, было в нем что-то трогательное: в свои сорок пять он явно смахивал на мальчишку. Совсем не трудно вообразить, будто эта старая шляпа на подушке — игрушка, которую он с вечера прихватил с собой в постель, да так оно и есть!

Кажется, во сне от Лиса только и оставалось, что вечный мальчишка. Сон словно обнажал эту его мальчишескую суть, исключал все переходы и возвращал его к изначальному зерну, к той основе, которую он, по правде говоря, и не утрачивал, но которая столько менялась с ходом времени и все растущим опытом, а теперь возродилась в исходной простоте и цельности, вновь обрела самое себя.

И, однако, это был все тот же хитрюга Лис. Ох, этот хитрюга Лис, как простодушен был он в своей хитрости, как хитер в своем простодушии! Как честен в лукавстве и как лукаво честен, как удивительно изворотлив во всех отношениях и как прям во всей своей удивительной изворотливости! Слишком прям, чтобы стать бесчестным, слишком бесстрастен, чтобы завидовать, слишком беспристрастен, чтобы быть способным на слепую нетерпимость, натура слишком справедливая, проницательная, слишком сильная, чтобы ненавидеть, он был слишком порядочен, чтобы поступать низко, слишком благороден, чтобы опуститься до подозрительности, слишком простодушен, чтобы разобраться в бесчисленных кознях кипящей вокруг подлости, и, однако, его никто еще ни разу не провел!

Итак, он вечный мальчишка, вечный доверчивый ребенок, вечный бесхитростный хитрец Лис, но только не ангел, только не дурак. Он подходит ко всему, как и подобает лису: не прошибает стену лбом, не прет напролом, а осторожно выглядывает из укрытия, пробегает по лесной опушке или крадется вдоль ограды, обходит свору гончих по кривой, заходит им в тыл и ускользает от них, пока его ищут там, где его и след простыл — он вовсе не помышлял их дурачить, но так уж оно получается.

Он обходит все острые углы, как и подобает лису. Никогда не двинется торной тропой, не ступит на истертую ступень. Видит: слишком многие по ней ступали, со вздохом отвернется — и тут же присмотрит другую, подходящую. Как у него это получается, не знает никто, даже сам Лис, но его чутье срабатывает мгновенно. И, глядя на Лиса, думаешь — что может быть проще? А все оттого, что чутье у него врожденное. Это талант.

Наш Лис не знает ни суровости, ни изысков, он всегда прост. Какую бы игру он ни вел, кажется — тут все легко, никакого особого блеска, словно бы это не одному Лису — каждому по плечу. Он играет лучше всех прочих игроков, но это совсем не бросается в глаза. В его стиле нет никакой вычурности, кажется, и стиля-то никакого нет; когда он целится, у толпы не захватывает дух от волнения, ведь никто не видал, как он целится, и, однако, он ни разу не промахнулся. Другие всю жизнь учатся искусству попадать в цель, надевают самую удобную форму, рассчитывают каждый шаг, подают знак замершим зрителям, чтоб блюли тишину. «Мы целимся!» — возвещают они миру. Затем безукоризненно точными движениями, по всем правилам, прицеливаются — и… мажут! Великий Лис никогда словно бы и не целится — и никогда не мажет. Почему? Такой уж он уродился — счастливчик, баловень таланта, простодушный, немудреный — и при этом Лис!

— Ох и хитрый Лис! — скажут Игроки и Мазилы. — До черта ловкий, изворотливый, до черта хитрющий Лис! — возопят они со скрежетом зубовным. — Вы не смотрите, что с виду он прост, — это же хитрый Лис! Не верьте Лисицам, не верьте этому Лису, он прикидывается таким скромником, с виду он такой простодушный, бестолковый, но он вовек не промахнется!

— Но как… как это он ухитряется? — вне себя вопрошают друг друга Игроки и Мазилы. — Что в нем кроется? Ведь он такой неприметный! И поговорить-то с ним не о чем. И нигде не бывает… На люди не появляется, ни на приемах его не увидишь, ни на обедах, ни на пышных премьерах и вернисажах… он не ищет общества знаменитостей и разговаривать с ними тоже не стремится! Он и вообще-то почти не разговаривает… Что же в нем кроется? И откуда это в нем? Что это — случай или удача? Тут какая-то загадка…

— По-моему, вот в чем тут дело… — говорит один.

Они склоняются друг к другу, шепчутся, точно заговорщики…

— Нет, не в том соль, — под конец восклицает другой. — Вот я вам скажу, как он добивается своего…

И опять они шепчутся, доказывают, спорят, еще больше запутываются и под конец впадают в бессильную ярость.

— А, черт! — восклицает один. — В чем тут все-таки секрет? Как он ухитряется? Вроде ни ума у него, ни знаний, ни опыта. Нигде не бывает, не то что мы, сети не раскидывает, ловушек не ставит. Вроде и не знает, что к чему, что вокруг делается… и, однако…

— Он просто сноб! — злится второй. — С ним пробуешь по-приятельски, а он важничает. Пробуешь его одурачить, а он смотрит на тебя — и ни слова! Не протянет первый руку, когда здоровается, не хлопнет тебя по плечу, как свой парень! Из кожи вон лезешь, стараешься с ним поприветливей, гляди, мол, я парень свойский и тебя тоже своим считаю, — а он что в ответ? Поглядит на тебя, усмехнется своей непонятной усмешечкой и отвернется… и весь день на службе не снимает эту дурацкую шляпу, я думаю, он и спит в ней! Нипочем не предложит тебе сесть, а сам встанет и стоя тебя слушает… так холодом и обдаст… потом выйдет из кабинета и шагает взад-вперед, взад-вперед, и пялится на всех, кто мимо идет, точно полудурок… а ведь это все его коллеги… а минут через двадцать возвращается и уже на тебя пялится, точно первый раз в жизни видит… потом нахлобучит шляпу на уши, отвернется, ухватится за лацканы пиджака, и глядит в окно, и усмехается сумасшедшей своей усмешечкой… опять на тебя поглядит, смерит тебя взглядом, уставится в упор… тебя страх берет: может, ты вдруг в обезьяну превратился… а он, ни слова не сказав, опять к окну отвернется, а потом опять на тебя уставится… наконец, сделает вид, вроде только теперь тебя узнал: а, мол, это вы… Сноб, вот он кто, и этаким манером он дает понять, что не желает с тобой знаться! Я-то его раскусил, я понимаю, что он такое! Он из самых старых американцев, старше нет, кроме, может быть, господа бога. Все не по нем, это уж точно! Будто он непогрешим, почти как сам господь бог. Он же аристократ, сын богача, в Гротонах-Гарвардах обучался, где уж нам, неотесанным, с ним тягаться! Он высокого полета птица, а ведь наш брат сплошь прохвосты, мелкая шушера. Мы для него просто серые деляги, этакие, знаешь, Бэббиты, отсюда и этот его взгляд и усмешечка, оттого он и отворачивается, и хватается за свои лацканы, и не отвечает, когда с ним заговариваешь…

— Э, нет! — прерывает третий. — Ошибаешься! Он усмехается и отворачивается вот почему: старается расслышать получше, а не отвечает вот почему: он глухой…

— Ах, глухой! — насмешливо встревает еще один. — Глухой, черта с два! Глухой, как лисица! Эта его глухота — увертка, фокус, обман! Когда хочет, он отлично слышит! Если говоришь такое, что он хочет услышать, уж он услышит, даже если говоришь через улицу, и не говоришь, а шепчешь! Он же сущий Лис! Можете мне поверить!

— Лис, сущий Лис, — хором соглашаются все. — Это уж верно, он — настоящий Лис!

Так они шепчутся, Игроки и Мазилы, спорят и делают выводы. Осаждают близких и друзей Лиса, усердно потчуют их лестью и крепкими напитками, пытаются с их помощью разгадать загадку Лиса. Но все-напрасно, ведь разгадывать тут нечего, и никто ничего не может им объяснить. И, раздосадованные, растерянные, они приходят к тому, с чего начали. Они заняли позицию, прицелились и — промазали!

Так всегда и во-всем: они расставляют капканы у каждой норы. Они осаждают самое жизнь. Они разрабатывают тактику, пускаются на сложнейшие военные хитрости. Изобретают мудренейшие способы изловить дичь. В ночную пору, когда хитроумный Лис мирно спит, они совершают искусные обходные маневры, заходят в тыл врага, когда он не видит; они уверены, что победа уже у них в руках, великолепно прицеливаются, стреляют… и попадают друг другу в зад — больно, да и штаны пострадали, а им тоже цена немалая!

А меж тем Лис всю ночь напролет спит сладким сном невинного младенца.

Ночь проходит, светает, часы бьют восемь. Каков же он теперь, когда просыпается?

Он вовсе не кажется моложе своих сорока пяти и, однако, смахивает на мальчишку. Вернее, мальчишка проглядывает и в его лице, и в глазах, и в фигуре — но упрятан, а просто взят в раму, чуть тронутую временем, оплетенную вокруг глаз паутиной морщинок, — и все равно он тот же, прежний. Волосы когда-то были очень светлые, белокурые, а теперь уже не светлые и не белокурые, на висках чуть припорошены сединой, вся голова от времени и невзгод потемнела, стала какая-то серо-стальная, и, однако, в этих почти темных волосах каким-то образом еще угадывается прежняя белокурость. Голова хорошей формы, небольшая, все еще мальчишеская, густые, шапкой, — волосы, у лба залысины, а вся грива легко, изящно откинута назад. Бледно-голубые глаза лучатся странно затаенным светом, отблеском далеких морей, — это глаза американского матроса в долгом плаванье на быстроходном паруснике, глаза, в глубине которых что-то таится, потонуло, как в море.

Лицо у него худощавое, длинное, узкое — лицо, за которым видятся предки, породистое лицо, такие, не меняясь, передаются из поколения в поколение. Суровое лицо, замкнутое, в нем выносливость и стойкость гранита, лицо новоанглийского побережья, а в сущности — лицо его деда, государственного деятеля Новой Англии: вон на каминной полке стоит его бюст и смотрит на постель внука. Но что-то произошло с этим лицом, преобразило его — в нем уже нет первозданной наготы гранита, гранитная основа смягчена и обогащена неким сиянием, теплом жизни. В Лисе горит свет, он сквозит в лице, в каждом шаге, в каждом движении, сообщает им изящество, стремительность, живость, изменчивость и нежность, в нем ощущается что-то глубоко затаенное, сдержанное, но страстное — быть может, тут нечто от лица его матери, или отца, или отцовой матери, нечто такое, что смягчает гранит теплом, нечто рожденное поэзией, чутьем, талантом, воображением, живое внутреннее сияние и красота. Лицо это — хорошо вылепленная голова, неяркие, затуманенные далью, глубоко посаженные глаза, точно птицы в клетке, решительный прямой нос с чуть загнутым кончиком, с нервными, как у гончей, ноздрями, принюхивающийся, чувственный, чуть высокомерный нос патриция, — лицо это, страстно и гордо покойное, могло бы быть лицом великого поэта или какой-то могучей неведомой птицы.

Но вот спящий зашевелился, открыл глаза, прислушался, встряхнулся и мигом вскочил.

— Что? — спрашивает Лис.

Лис пробудился.

 

 

Лисхол Нортон Эдвардс.

Внушительное имя медленно отдалось в мозгу — конечно же, кто-то его произнес, оно звенело в ушах, торжественно прозвучало в пределах сознания, — нет, это уже не сон, сами стены отзываются его глубоким и гордым благозвучием.

— Что? — снова воскликнул Лис.

Он огляделся. В комнате — никого. Он потряс головой — так пытаются вытрясти воду из ушей. Чуть склонил голову вправо и здоровым ухом прислушался. Потер, подергал здоровое правое ухо — нет, он не ошибся, имя все еще звенело в ухе.

Смущенный, озадаченный, он снова обшарил комнату светлыми, как море, глазами, — никого. Увидал рядом на подушке шляпу, чуть озадаченно промолвил: «Ну и ну!», схватил ее, нахлобучил на голову, на самые уши, повернулся, сел в постели, сунул ноги в шлепанцы, встал — в пижаме, в шляпе, — подошел к двери, отворил ее, выглянул в коридор.

— Что? — произнес он. — Кто здесь?.. Ну и ну!

Там не было ни души, просто коридор, тихий, узкий утренний коридор, закрытая дверь в комнату жены и лестница.

Он закрыл дверь, вернулся в глубь комнаты, все еще озадаченный, опять старательно прислушался, склонив голову набок, здоровым правым ухом ловя звуки.

Откуда же они донеслись? Он все еще слышал свое имя, теперь уже еле-еле, оно слилось со множеством других, непонятных звуков. Но откуда они доносились, с какой стороны? Да и слышал ли он их? Протяжное, однообразное гуденье, точно электрический вентилятор — пожалуй, какой-то мотор на улице? Негромкий удаляющийся гром — пожалуй, поезд на эстакаде? Или это жужжит муха? Или ноет комар? Нет, не может быть, ведь сейчас утро, весна, май на дворе.

Легкий утренний ветерок шевелит занавеси в его приветливой комнате. Старая кровать с пологом на четырех столбиках, веселое и уютное старое стеганое одеяло, старый комод, столик у кровати — на нем груда рукописей, стакан с водой, очки, тут же стоят и тикают часы. Может, это их он слышал? Он поднес часы к уху, прислушался. На каминной полке, лицом к нему — бюст деда, сенатора Уильяма Лисхола Мортона — зоркий и незрячий, суровый, худощавый, воплощение резкости и решимости; а еще в комнате два стула и на стене эстамп: великолепный микеланджеловский Лоренцо Медичи. Лис поглядел на него и улыбнулся.

— Мужчина, — негромко сказал он. — Мужчина так и должен выглядеть!

Молодой Цезарь, с могучими руками и ногами, восседает на троне; великолепная голова в шлеме: он готов к битве, подбородком чуть оперся на кисть благородной формы, он провидит великие события, свое предначертанье; мысль сплетена с деянием, поэзия с действительностью, осторожность с дерзостью, размышленье с решимостью: Мыслитель, Воин, Государственный муж, Правитель — все в одном лице. «Таков и должен быть мужчина», — подумал Лис.

Все еще несколько озадаченный, по-прежнему в пижаме и шляпе, Лис подходит к окну и смотрит на улицу, — одной рукой подбоченился, закинул голову, пренебрежительно раздул чуткие ноздри, легко, естественно, совсем по-мальчишески наклонился, втянул воздух. Его овевает легкий утренний ветерок, колышет тонкие, прозрачные занавеси.

За окном утро, и внизу утро, и в сияющем небе над головой — утро, вокруг и напротив, со всех сторон бьющая наискось утренняя свежесть, золотая утренняя свежесть — и улица. Унылые ржаво-бурые фасады напротив, однообразные фасады улицы Черепашьей бухты.

Светлыми, как море, глазами Лис глядит на утро, на улицу, словно видит их впервые в жизни, и негромко, низким, слегка осипшим приятным голосом, почти шепотом, словно бы постепенно вспоминая и тихо удивляясь, и еще почему-то с покорностью, произносит:

— А… понимаю.

Поворачивается, проходит через всю комнату в ванную и все так же изумленно, серьезно, светлыми, как море, удивленными глазами глядит на себя в зеркале, рассматривает свои черты, замечает круглые клетки, в которых глубоко сидят глаза, видит, как серьезно глядит на него из зеркала Лис-мальчишка, вдруг вспоминает: Лис-мальчишка был лопоух, ухо росло под прямым углом, сорок лет назад его совсем задразнили в гротонской школе, — глубже нахлобучивает шляпу; не торчи торчком, лопоухое ухо!

Так он стоит несколько минут и разглядывает себя и, убедившись наконец, что это он и есть, говорит все так же чуть изумленно, неторопливо, с терпеливым смирением:

— А… понимаю.

И поворачивает душевой кран — с шипеньем бьют водяные струи, ширится облако пара. Лис хочет стать под душ, замечает на себе пижаму, вздыхает и стаскивает ее. Раздетый, в чем мать родила, не считая шляпы, снова лезет под душ, но вспоминает про шляпу и в страшном смущении — волей-неволей надо признаться, до чего же все это нелепо, — сердито щелкает пальцами и негромко, недовольно соглашается:

— А, ладно! Так и быть!

Итак, он снимает шляпу — а она нахлобучена глубоко, сидит плотно, приходится сдергивать ее обеими руками и прямо-таки вывинчиваться из нее, — нехотя вешает ее, изрядно помятую, на крючок на двери, еще минуту не сводит с нее неуверенного взгляда, словно не решаясь с нею расстаться, и, наконец, все с тем же изумленным видом становится под шипящие струи кипятка, под которыми можно свариться вкрутую!

Тут уж никакой изумленности, можете мне поверить, безумные мои господа. Лис выскочил ошпаренный. «А, черт!» — кричит он, и пританцовывает, и щелкает пальцами, и снова громко чертыхается, но пускает воду попрохладней и на сей раз без всяких происшествий принимает душ.

Душ принят, волосы, немедля зачесанные назад, плотно облегают хорошо вылепленную голову, и на нее тотчас же водружается шляпа. Лис чистит зубы, бреется безопасной бритвой, нагишом, но в шляпе проходит через свою комнату и направляется к лестнице, вспоминает, что не одет — «А!» — оглядывается, в изумлении замечает аккуратно разложенную на стуле одежду (женщины постарались еще с вечера): чистые носки, чистое исподнее, чистая сорочка, костюм, туфли. Лис никогда не знает, откуда все это берется, никогда бы ничего не нашел сам, а увидав, всякий раз слегка удивлен. Снова произносит «А!», возвращается, и, как ни странно, вся одежда ему в самый раз.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2018-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: