Способность разбираться в окружающем мире 25 глава




Катрфаж слышал, как доктор Журден передавал эту важную информацию Смиргелу, то ли запирая, то ли отпирая одну из дверей в отделении; информацию привез какой‑то человек на велосипеде. До чего же, верно, пусто в городе! Катрфаж начал подумывать о том, чтобы вернуться туда на некоторое время и произвести мысленную инвентаризацию постигших его перемен. Он никогда не видел осаду, зато много о них читал и мог заранее предугадать кое‑что из сегодняшней реальности, например, это: бегающие по городу стаи оголодавших собак, обезумевших от шума и недостатка пищи; они нападали на горы неубранного мусора и помойки. Появились и странные банды без вожаков, не очень многочисленные, но тоже безумные – то ли поляки, то ли русские, этого никто не знал, – они бегали по городу, вооружившись палками. Забирались на паромы, которые все так же регулярно переправлялись через реку, хотя пассажиров не было.

Однако до конца еще далеко, вот о чем можно было подумать, взглянув на Риттера и его сотрудников, бледных, но решительно снующих по крепости, выполняя поручения, и по‑прежнему держащих под контролем дороги и мосты – с помощью увеличенного количества патрулей, которые маячили на фоне изредка появлявшихся тяжелых танков. Они палили по противоположному берегу реки и по горам, откуда время от времени доносились единичные выстрелы то ли партизан, то ли просочившихся к ним милиционеров, то ли беглецов из рабочих бригад, спрятавшихся в лесу. Лишь пачка сигарет под рукой – с отрезанными фильтрами – говорила о том, что Смиргел нервничает, ибо ритм птичьего стука по клавишам оставался размеренным и спокойным. Он перепечатывал записи, сделанные скорописью на обратной стороне служебных бумаг или серых конвертов, компонуя из них донесения, которые Аффад получал на берегу Женевского озера и, возможно, пересылал Тоби в подвал. Смиргел давал краткую и точную характеристику новых сотрудников партийного командующего, отмечая высокий боевой дух, появившийся у них под началом генерала, у которого вечно болели зубы, отчего казалось, что он всегда усмехается. Этот болезненный оскал сделался постоянным. Невысокого роста, со слегка округлыми плечами и длинными обезьяньими руками, которыми было удобно размахивать перед картой, партийный генерал перенял у фон Эсслина старомодную риторику, но несколько ее обновил, то есть включил в нее современные ругательства и причудливые шутки, после которых он с деланным восторгом хлопал себя по ноге, не изменяя вызванной болью усмешки на лице. Ему они были обязаны очень важной идеей. Лакомым кусочком для бомбардировщиков всегда был и всегда будет железнодорожный мост через Рону. Поскольку партийному генералу было сказано, что рано или поздно придется отступить в Тулузу, то ему пришла в голову мысль: если бомбардировщики союзников сбросят бомбы на поезд с боеприпасами, стоящий на мосту, тот взлетит на воздух и нанесет потрясающий, невиданный вред городу, который генерал успел возненавидеть от всей души. С другой стороны, если союзники узнают о поезде, то, возможно, не станут бомбить мост. Обмозговав это, он приказал отогнать пустой поезд в сторону, в Ремулен, и, не привлекая внимания, загрузить его самыми разрушительными взрывчатыми веществами, которые находились в подземном хранилище в горах возле Вера. Это станет его прощанием с Авиньоном! Темной безлунной ночью поезд прикатили и поставили на мосту, после чего отцепили от него локомотив. В поезде не было ни единого человека. В городе немцы тоже якобы никого не оставили. Но на самом деле он находился под надежным прикрытаем новой базы в Вильневе, на противоположном берегу реки, и был защищен боковой средневековой стеной на случай взрыва поезда. На днях город все равно предстояло покинуть, немецкое командование знало об этом, но было необходимо поддерживать видимость прежней силы, чтобы обезопасить отход войск. Немцы позволили информации о поезде «просочиться» к союзникам, так что в течение этого времени было разбомблено много других объектов, в том числе и мосты, но этот мост и поезд на нем оставались целыми и невредимыми. Лишь когда отступление стало непреложным фактом, Риттер подумал еще раз и решил, что неплохо все‑таки устроить взрыв; почему бы поезду не взорваться в последние минуты перед отступлением?

Он отдаст приказ, размышлял Риттер, поставить дистанционные взрыватели по всей длине поезда, и пусть вагоны взрываются, пока войска будут уходить. Ему было нетрудно вообразить себя в горах, ближе к Ниму, в тот момент, когда раздастся глухой скрежещущий звук взрыва, и он увидит, как побледнеет небо за его спиной, словно оттуда вытечет вся кровь, а потом покраснеет, станет багрово‑красным! До чего же он ненавидел этот город, тем более теперь, когда все дома были заперты и на улицах можно было встретить разве что кошку. Половина населения перебралась в подвалы под главным собором, которые отлично защищали от бомб, но в которых никто не предусмотрел необходимых бытовых удобств. Более того, французы, видимо, были не способны сами организовать свою жизнь. Ну и грязь, ну и нищета!

Однако установка взрывателей требовала особой квалификации, а в подчинении Риттера осталось лишь немногочисленное саперное подразделение, состоявшее из австрийцев, которым было предписано утопить паром и взорвать восточный подход к городу. Но Риттер решил, что прикажет им в первую очередь заняться поездом. Однако когда австрийцев привезли на мост и объяснили задачу, они неожиданно взбунтовались и категорически отказались участвовать в операции, которая могла нанести непоправимый вред городу. Это был жестокий удар, он показал Риттеру, как низко пал моральный дух в оккупационных войсках. Согласно военному кодексу Риттера, бороться с этим можно было лишь одним способом. Саперам связали руки, после чего завели в крепость и поставили к стене, которая, судя по следам от пуль, постоянно использовалась для расстрелов. Когда длинная колонна вытянулась в ночи, пересекая мост и беря направление на Ним, позади остались пятнадцать убитых саперов и невзорванный поезд. Благодарные жители Авиньона похоронили австрийцев в освященной земле и украсили могилы розами.

В городе было тихо; почти все жители переселилось в подземелье либо пустились наутек, прихватив с собой лишь то, что могли унести на себе. Все двери и ворота в крепости были открыты. Уходившие войска попрощались с городом способом, который стал традиционным во время войны. Повсюду были экскременты – на столах, на стульях, в дверных проемах, на лестницах. И, естественно, лежали записки, предупреждавшие о минах‑ловушках, – еще одна специфическая «визитная карточка» немецких солдат. Смиргел провел свои последние армейские дни, стараясь никому не попадаться на глаза, но было ясно, что он, подобно другим агентам, сворачивал свои дела в Авиньоне и собирался отбыть, в соответствии с планом передислокации. Он разрешил своему шифровальщику упаковать необходимое оборудование скромного кабинета, сжечь все сохранившиеся инструкции и послания, погрузить вещи в грузовик, который находился в его распоряжении. Сам он якобы собирался чуть погодя последовать за остальными в служебном «фольксвагене». Однако на самом деле он отправился в Монфаве, надежно спрятал автомобиль на самой обычной ферме, переоделся в неброский гражданский костюм и, не дрогнув, перевоплотился в провинциального репортера, пишущего о своем родном городе. Собственно, после множества пережитых приключений, Авиньон практически стал его родным городом. Собрав свои вещи, он не забыл о бесценном томике «Фауста», который всегда лежал у него на ночном столике – пара строф обеспечивала ему хороший сон, имел обыкновение говаривать он со смешком. Все ушли. Последний солдат собирал вещи. Это был круглоголовый шваб‑капрал, не лишенный чувства юмора. Он отсалютовал Смиргелу и спросил:

– Господин офицер, можно показать вам кое‑что смешное?

Смиргел ответил «да», после чего солдат повел его в сад и открыл дверь уборной; на стульчаке, как на насесте, сидел некто, оказавшийся Ландсдорфом. Поначалу Смиргел не удивился, что у него выпрямлена спина, так как он опирался на стену. Но голова была откинута назад, как у пьющего цыпленка. Ландсдорф умер. Он выстрелил себе в рот из табельного «люгера». Капрал разразился смехом, и Смиргел послушно его поддержал, однако его нервозный хохоток завершился хриплым кашлем и вздохом. Ему нравился старик Ландсдорф.

Однако этот немец был не единственным «сюрпризом» такого рода. В Ту‑Герц почти не происходило никакого движения, только ночью – небольшими группами; основные силы двигались по главным дорогам, и бомбили, в основном, другой берег. Если бы Блэз захотел, он мог бы видеть все со стороны, – достаточно было подняться на горку в лесу, с которой открывался вид на город. Ночью он прятался в норе, как лиса, запершись на все замки и погасив свет. Как же он не услышал выстрелов, которые оборвали жизнь пчеловода Людо? Засада, в которую тот угодил со своим фургоном, была устроена всего в трехстах ярдах от лесной дороги. Блэз ничего не слышал и ничего не узнал бы, если бы не проходивший мимо дровосек: он вышел тайком из леса, чтобы одолжить огонька для сигареты. Он‑то и рассказал, что видел на дороге их общего друга, пчеловода, забитого до смерти ребятами из Сопротивления – перевернутый и так и оставленный в яме фургон был вымазан красной краской, то есть несчастного обвиняли в доносительстве. Дровосек был не на шутку зол. Как они могли так ошибиться, просто не верится… В такие ошибки никогда не верится. Однако на войне все происходит так же, как в мирное время, – человек становится жертвой тех, кого считал своими.

В Провансе не принято бросать мертвых, тем более друга, без погребения, и Блэз с тяжелым сердцем окликнул жену, а потом принес три лопаты.

– Возьми мешки, – сказал дровосек, – его там на куски разорвали.

По дороге они шагали в мрачном молчании и скоро прибыли к месту трагедии. Фургон торчал из ямы, рядом лежала мертвая лошадь, вытекший мед смешался с кровью. Сам пчеловод лежал немного впереди – он упал с раскинутыми руками, словно пытался защитить свою лошадь, все объяснить, упросить. Его тело как будто дымилось, но это был всего лишь ковер из сонных пчел; они укрыли окровавленного хозяина, у которого были разорваны рубашка и шарф; время от времени пчелы шевелились, придавая мертвому телу видимость жизни. Автоматная очередь несколько раз прошлась по фургону, изрешетив ульи. Пули рассекли свою цель на несколько кусков. Дровосек был прав, старые мешки, в которые собирали оливки, оказались весьма кстати. В них они положили рассеченное тело пчеловода и голову лошади и понесли в лес, туда, где можно было вырыть глубокую могилу. Фургон вытащили из ямы и спрятали в кустах, куда отнесли и туловище лошади. Пчелы не кусались, они продолжали дремать в кровавом меду, словно были в шоке. Нигде не было видно следов мальчика, сына Людовика, которым он так гордился. Может быть, это и хорошо? Да, наверно, он успел сбежать. Когда такое творится, дети всегда прячутся. Только таким образом история может себя увековечить.

Предстояло основательно потрудиться. Земля в этой части леса была не особенно мягкой. Однако жена Блэза догадалась прихватить с собой хлеб с сыром, пару сигарет и маленькую бутылку огненной marc.[245]Мужчины, закатав рукава, разметили могилу. Но прежде чем они начали копать, жена Блэза обняла его и решительно поцеловала в губы – этого она никогда не делала.

Методично, неторопливо они проработали чуть не до самого утра, и все это время слева слышались взрывы и небо становилось белым, когда бомбардировщики подлетали с шипением, похожие на громадные веялки, освобождающиеся от груза.

 

Кризис зрел, как отвратительный нарыв. Однажды утром Журден проснулся и обнаружил, что в кухне никого нет, более того, нет и еды для больных. Положение было критическое, следовало что‑то делать, но что? Телефон не работал. К кому обратиться? Чтобы успокоиться, он посидел немного, скрестив ноги, перед большим зеркалом, сделал несколько упражнений из йоги, стараясь правильно дышать. Потом он долго и неспешно принимал душ и мыл голову, чтобы как следует насладиться, возможно, последней горячей водой. Надел блейзер своего колледжа, темную рубашку и галстук колледжа. Рядом с кроватью лежали гранки его новой книги о шизофрении, и он остановил на них сразу потеплевший взгляд. Потребовались годы, чтобы сформулировать разрозненные наблюдения над его «паствой» и выстроить из них теорию. Шепотом он придирчиво прочитал один параграф, хмурясь, но не без удовольствия: «Таким образом, я утверждаю, что состояние шизофрении не связано с умственной неполноценностью, но является состоянием человека, живущего по другим законам. Когда вы кричите мухе «прочь!», то вряд ли уверены в ее знании французского языка. И если она все же улетает, разве можно предположить, что она поняла вас? Для шизофреника…»

Журден сидел на кровати и с горечью размышлял о своем положении; он тут, в клинике, совсем один, у него на попечении сто пятьдесят пациентов, которых надо кормить и мыть – и нет никого, чтобы помочь ему совершить это чудо, более того, нет ни крошки еды в кухне.

Merde! – воскликнул он мгновением позже, утешая себя криком разгневанной души Камбронна.[246]– Triple merde!

Однако ему было ясно, что этим он многого не добьется. И тут он услыхал шаги в коридоре, а еще звуки шпионского аппарата, напоминавшие жужжание насекомых. Главный генератор работал, но долго ли еще? Вскоре и он затихнет – остается не больше трех часов! Тогда и шпионского аппарата не будет слышно. Журден с мрачным видом прислушался. Потом достал из укромного места последнюю бутылку виски, взял два чистых стакана в ванной комнате и отправился к Смиргелу.

В эту минуту на дом и сад с грохотом обрушились бомбы, сразу лишив его способности мыслить. Поднялся высокий столб пыли; Журден обнаружил, что стоит, зажав в руке бутылку виски, и одежда его дымится – словно он стоит на костре. Невидимая рука прижала его на целых десять секунд к стене, а потом отпустила, и врач, точно тряпичная кукла, упал на колени, потом распростерся на земле, исторгнув крик, – такой, что он не узнал свой собственный голос. Прошла целая вечность, прежде чем пыль улеглась и он убедился, что не пострадал, более того, не разбилась бесценная бутылка. Что же до воя, ударов в двери, криков и хохота его подопечных, то он привык к подобным проявлениям чувств, часто не имеющим основания. А тут, по крайней мере, был повод; половина здания оказалась в дырах, словно волшебник проделал их, выпуская «на волю» пленников – что всегда бывает пределом желаний всякого узника. Журден все‑таки добрался до Смиргела, и без лишних слов они выпили животворную дозу алкоголя, мрачно прислушиваясь к шуму рушащихся стропил и распадающегося здания. Город как будто перестали бомбить, и теперь они стали центром действа. Психиатрической больнице досталась лишь одна порция бомб. Но этого хватило, чтобы в корне переменить жизнь обитателей клиники, ввергнуть их в панику и ужас. Во всех палатах были темные дыры в стенах, все двери слетели с петель. Целый мир, существовавший «снаружи», открылся Катрфажу, которого также прибило взрывной волной к стене в его «келье», к тому же он ударился головой о железную спинку кровати. Однако теперь он видел из окна, как отовсюду вылезают люди, идут с опаской, на цыпочках, с удивлением глядят на мир «снаружи» из своего «нутра», словно рожденные заново. Площадка быстро заполнялась людьми, у каждого из которых был свой язык, и это был триумф судьбы над разумом! Крестоносцы новой реальности!

Главные ворота все еще были на месте, но едва держались, поскольку от петель почти ничего не осталось. До чего же медленно выползали обитатели клиники на тихую площадку, усаженную деревьями, правда, в большинстве своем поваленными! Тишина казалась чем‑то новым и незнакомым после этой громовой бомбежки. На верхнем этаже Смиргел и Журден, наблюдали в окно за происходящим со стаканами в руках, однако забыв про свое виски, настолько их внимание было поглощено открывшейся им сценой. Лестницы, которая вела в «буйное» отделение, как не бывало, осталась лишь по‑театральному выглядевшая теперь арка, через которую голодные пациенты клиники робко входили в реальную жизнь, когда‑то мучительную для них и потому отвергнутую. У Смиргела мурашки бегали по телу, потому что он боялся сумасшедших, как все лживые люди; как будто эти преступные субъекты, такие с виду благочестивые, были ядовитыми змеями, нечаянно выпущенными на свободу в ванной комнате.

– Боже мой! – произнес он. – Ваши буйные!

Однако в докторе проснулся профессиональный интерес, и он даже подался вперед, чтобы ничего не пропустить, словно болельщик родной команды, преисполненный любви и сочувствия.

– Очень интересно посмотреть, что они будут делать, – сказал он, и немец поглядел на него, как на сумасшедшего.

Неожиданно все встало на свои места, и благодаря бомбежке пациенты снова обрели реальность.

К клинике, расположенной вдали от города, примыкали две фермы, и часто врачи отправляли своих подопечных помогать фермерам; а обширные подвалы и конюшни на территории больницы сдавались в аренду. Двери в них были пробиты, внутри обнаружили четырех животных, двух лошадей и двух коров, которые обычно трудились вместе с людьми. Они робко опустили головы и пофыркивали в темноте, вероятно понимали, что снаружи происходит нечто необычное, поскольку их сегодня никто не гнал в поле, и в это время все сельские работы уже, как правило, завершены; и к тому же пришедших к ним людей было слишком много. Некоторая нерешительность завладела толпой, которая, выбравшись на свет, не представляла, что ей делать дальше. И тут их выручил Катрфаж, именно он поставил перед ними цель и определял последовательность действий. Вскинув руки, он издал несколько подбадривающих возгласов, призывая всех следовать за ним в конюшню, где больные отыскали четыре длинные телеги и устаревшие сенокосилки, которыми в прошлом не раз с удовольствием пользовались, помогая фермерам.

Allons, mes enfants! [247]– крикнул он с такой горячностью, что все тут же оживились и бросились к нему со счастливым щебетаньем и радостными стонами.

Они вдруг осознали красоту четкости, красоту целенаправленного слаженного действия. Доктор в окне наблюдал за ними внимательно и ревниво, за собравшимися вместе буйными и тихими, опасными и неопасными. Что будет? Опасные были его особым достоянием, он дорожил ими.

– Бодуэн! – вдруг позвал он.

Бодуэн Сент‑Жюст был печально известным убийцей, причем вполне благочестивым на вид – все годы, проведенные здесь, он ходил на исповедь и ни разу не упомянул о своих преступлениях. Он задрал голову и весело помахал доктору, совсем как школьник.

– Упряжь на стене внутри! – крикнул ему доктор Журден, и Бодуэн послушно шагнул в темноту.

И вот лошади появились снаружи – все в пене от возбуждения. Безумцы поглаживали их, успокаивая, и даже пытались почистить листьями. Под руководством Катрфажа они с равнодушными криками впрягли лошадей и коров в телеги. Потом началась свалка из‑за того, кто поедет в телегах, но это не было похоже на потасовку здоровых людей, просто несколько человек ударились в слезы, а у одного заболел живот.

– Все тут? – с явным интересом спросил Журден. – Я что‑то не вижу мясника Торрвиля и Джин Тэйллефер. Ах, нет! Вот он. Интересно, где он взял нож? Ну и народ! Сегодня он точно что‑нибудь натворит.

– Надеюсь, не с нами, – произнес Смиргел.

Ренье де Ларшан произносил проповедь – он не был опасен, если ему разрешали играть на рояле. Более того, он понимал, где находится. Ему сообщила это его мать, прежде чем он… Молэй, Перод смотрели на всех удивленно и угрюмо, что было неважным признаком. Телеги стояли наготове. Хватило одного удара, чтобы ворота упали на землю, и теперь они легонько подпрыгивали в пыли. Падение ворот было встречено дружным криком. Телеги были забиты до отказа. Народ будто ощутил сходство теперешней ситуации с полузабытыми праздниками урожая и ярмарками, деревенскими fêtes[248]и плясками на знаменитом старом мосту. Катрфаж взобрался на лошадь и возглавил процессию. По‑детски радостно оглядевшись, он угрожающе взмахнул топором, словно боевым мечом.

– Еду и воду мы найдем в городе, – сообщил он своему воинству, и в ответ раздались хриплые смешки. Перехватив взгляд Журдена, стоявшего на балконе, он отвесил ему насмешливый поклон. – В город! – крикнул он. – Я поведу их на Рим! – проинформировал он доктора.

Как ни странно, сидевшие в телегах, услыхав его, заорали, зарычали, заревели:

– На Рим! Вперед, на Рим!

Журден вздохнул.

– Наука – это прекрасно! – воскликнул он, непонятно к чему.

Он и Смиргел смотрели, как разношерстная толпа выстраивается позади телег, словно собираясь идти на уборку урожая, на похороны или на ярмарку.

– Вот так, волей случая, и начинаются революции, – произнес он, услышав, как кто‑то запел «Марсельезу»; и по мере удаления процессии песня набирала силу.

– Только песне под силу заставить людей шагать на голодный желудок, – покачав головой, сказал Смиргел.

И тут вдруг оба заметили, что бомбежка как будто прекратилась. Доктор вытянул руку, словно проверяя, не идет ли дождь. И дождь действительно шел. Воцарившуюся тишину нарушало сейчас лишь кошачье мурлыканье капель. Смиргел попросил налить ему еще виски.

– Знаете, швейцарская армия закрыла границу. Союзники двигаются к нам из Ниццы. В моей машинке достаточно бензина, чтобы добраться до какого‑нибудь места, где есть еда. Выбирайте сами, куда нам ехать, на север или на восток.

– Вы обратили внимание на то, как они быстро объединились? И всего‑навсего им потребовалась музыка, чтобы найти ритм шага?

В самом деле, двое из буйных отыскали бубны и трубу, сохранившиеся от какого‑то деревенского ансамбля, и начали совсем неплохо отбивать на бубнах ритм, правда труба скрипуче ревела и задыхалась. Прислушиваясь к стихавшему шуму, доктор опять вздохнул и припомнил «Cock Lord's Boate»[249]и «Bateau Ivre».[250]

– Вы когда‑нибудь слыхали о «Корабле дураков»?[251]– спросил он Смиргела, и тот покачал головой. Слишком много времени заняло бы изложение средневековых представлений о лечении сумасшедших, тем более немцу, так что доктор оставил эту тему. – Я что‑то не заметил одного человека, нашего знаменитого начальника вокзала Имхофа, кстати он англичанин. Интересно, где этот неистовый машинист может быть.

Имхоф же спокойно проспал все события, умиротворенный тем, что под подушкой у него лежала модель поезда; он едва пошевелился, когда у него проверяли пульс.

Журден и Смиргел направились в хлев, где был припрятан автомобиль немца, так и не решив, какое избрать направление. Лишь одно казалось непреложным: не было смысла ехать в город вслед за процессией сумасшедших. Там их ждала беда – во всяком случае, так они предполагали. Значит, надо незаметно добраться до Фонтен‑де‑Воклюз, потом повернуть на север. И будь что будет.

Как только бомбардировщики улетели, небольшая процессия вновь преисполнилась азарта и довольно быстро стала продвигаться по авиньонской дороге. Когда идущие уставали распевать гимн, боевой настрой поддерживали бубнами. Катрфаж преобразился, словно актер, в средневекового рыцаря, высоко несущего свой штандарт. Время от времени он вспоминал о широкой стене в номере отеля «Принц», завешанной схемами с «его» тамплиерами и датами их жизни – торжественная процессия забытых рыцарей. Нет, не забытых, пока хотя бы один человек помнит о них! История похожа на негатив, с которого делают распечатки, получая позитив. Он думал: «Напрасно люди полагают, что каждый человек представляет собой обособленную индивидуальность, все мы суть вариации на темы, заданные окружающей жизнью. Подумать только: дочь Галена могла бы стать Сильвией, которая лишь плод воображения, которая могла бы быть Сабиной, дочерью Банко. Потерянные остаются потерянными, найденные – найденными. Апельсины и лимоны![252]»

Труба вопила.

Нелепая в своем неколебимом оптимизме, процессия храбро двигалась вперед, сумасшедшие вели слепых, слепые – мудрецов.

– Вариации на разные темы, – громко повторил Катрфаж. – Как бриллиант является вариацией угля, а гусеница – бабочки.

К Авиньону они приближались уверенным шагом, не сомневаясь в сердечном приеме, а также в том, что получат вдоволь еды и питья. Авиньонцы же, со своей стороны, начали понемногу просыпаться от вынужденного сна. Тихие, пустынные улицы оживали; до жителей дошли плохо напечатанные листовки с новостями, помогавшими преодолеть отчаяние и безнадежность, в которых они пребывали очень долго, истерзанные врагом и собственными фашистами, то есть милицией. Как только мэр Авиньона по‑настоящему осознал, что пустой город начинает оживать, он осторожно открыл парадную дверь и оглядел безлюдные улицы с опаской, смешанной с возрастающей радостью. Не было слышно ничего, кроме шума дождя, тихого шороха дождя Воклюза. «Ils sont partis», [253] – произнес кто‑то у него над головой, – за плотно закрытым окном. Будто пробовал на зуб фразу, которую столько раз повторял в уме; хотя пока еще не было достоверных подтверждений, и люди не смели распахнуть ставни. Мэр тихонько всхлипнул и отправился за старым велосипедом. Очень медленно, с оглядкой, он ехал и осматривал стены, бастион за бастионом, чувствуя на шее капли дождя – как благословение свыше. Да, они ушли; опять авиньонцы стали хозяевами своей жизни, а он – хозяином своего города. Мэр вернулся в мэрию и широко распахнул двери. После этого из всех щелей и углов, подвалов, конюшен и мансард стали вылезать люди, они шепотом здоровались и оглядывались. Охваченный внезапно головокружительным восторгом, мэр помчался вверх по лестнице в свой кабинет и выскочил на балкон. Он решил сделать то, чего не делал многие годы, то есть крикнуть своему другу Ипполиту, pompier de service,[254]который жил на площади напротив мэрии. Сложив руки рупором, он заорал: «Hippolyte‑e‑e‑e‑e!» Когда он проделал это в третий раз, то увидел, что его друг бежит через площадь, размахивая руками. «Ils sont partis, partis, partis, partis!» [255]Это слово было мгновенно подхвачено и повторялось, словно на барабан высыпали горох. Теперь первым делом надо было в подобающей манере, то есть с помощью глашатая, сообщить городу радостную весть, и Ипполит, уже успевший надеть форму, немедленно приступил к исполнению своих обязанностей. Он засунул за пояс фальшивящую литавру и прикрепил к ручке велосипеда резиновый гудок. В четырех частях города ему предстояло сначала нажимать на гудок, потом долго бить по литавре, прежде чем прокричать: «Oyez! Oyez! Oyez! [256] Официальное сообщение мэрии. Немцы оставили город. Комендантский час отменен впредь до особого распоряжения». После каждого повторения толпа становилась все более многочисленной. Люди выбирались из руин, многие плакали, некоторые были почти без сил – от старости, ран и по многим другим причинам. Ипполита зацеловали чуть ли не до беспамятства. Понемногу толпа стала двигаться в сторону кафедрального собора – к главной площади над рекой. Праздновать, благодарить небеса, выражать восхищение – такой была первая инстинктивная реакция на радостную весть. Наверное, месье мэр скажет свое слово? Но когда они пришли на площадь, то обнаружили своего мэра во главе плотной толпы, готового вести ее в кафедральный собор на благодарственную молитву.

Внутри гулких приделов (было лишь свечное освещение, так как электричество еще не включили) атмосфера была такой же, может быть еще более напряженной, люди плакали, стонали, рыдали, голосили – у всех было, что или кого оплакать, и совсем немногие оправились настолько, чтобы предаться настоящей радости. А ведь многие были еще и голодны!

Служба шла долго и, хотя была импровизацией, получилась очень яркой и запоминающейся. Не дай нам, Боже, вновь пережить прошедшие годы. А тем временем в городе формировалась новая толпа, совсем другая по духу и внешнему виду. Это были самые разные мужчины и женщины из нижних слоев общества – рабочие, швеи, ночные сторожа, поденщики с ферм, механики и железнодорожные рабочие – мир рабочих, резко контрастировавший с буржуазным, который являл себя в соборе. Дюжина таких групп кружила по городу в жажде нарваться на скандал или еще на что‑нибудь в этом роде, которая тоже была отчасти спровоцирована праздничной атмосферой. Поступки этих людей определялись лишь их настроением, к тому же они еще не решили, придать действу политическую окраску (среди них было много коммунистов, как всегда, отлично организованных) или всего лишь патриотическую. Появились и цыгане, выползли, как змеи, из ниоткуда, за ними арабы, с обычной своей ленивой грацией выжидающие, когда можно будет набить карманы, следом неорганизованная шайка «рабов» из чехов, русских и еще бог знает кого, принесенных на юг волной войны. Хуже всего (но это неизбежно) было то, что откуда‑то взялись большие бочки с красным вином, и из них тотчас выбили пробки на площади возле Памятника Погибшим с его униженными львами и летящими героинями, отдаленно напоминающими Марианну[257]и Мирей, милую сердцу поэта Мистраля. Открылись все кафе, и там делалось все возможное ради праздника. В начале войны некоторые заложили кирпичной кладкой свои погреба и теперь с удовольствием освобождали вино, созревшее в темноте для тех, кто любит покрепче – marc, calva, [258] fine… [259]

Процессия из Монфаве наконец соединилась с городской толпой возле Ворот Magnagnon, где ей устроили овацию – как сельским жителям (за которых их, похоже, приняли), оказавшим сопротивление немцам, возможно даже уничтожившим кое‑кого из них, судя по героическому виду Катрфажа. Он продолжал фиглярствовать, играя роль вожака, то и дело взывая к толпе: «Граждане!» – словно собирался сказать речь; но в глубине души оставался очень серьезным и мысленно разговаривал с самим собой от имени матери, ее голосом подбадривал и утешал себя. Страх перед сценой мучил его. К тому же он боялся, как бы кто‑нибудь, возможно милиционер, не бросил в него с балкона горшок. Тем временем процессия решительно продвигалась вперед, направляя свои телеги в центр города, и восхищенная толпа вокруг росла. Обступала их со всех сторон. Уже темнело, а так как не было электричества, то кругом горели костры, словно накануне дня Святого Иоанна;[260]почти на каждом перекрестке искры летели от костра ввысь, в изморось, чтобы вскоре погаснуть в свете суровой луны. Длинные языки пламени и прыгающие тени, крики людей и треск сучьев напоминали разгульный kermesse,[261]происходивший в соответствующих декорациях средневековых стен Второго Рима. Но если Катрфаж кричал слово «граждане!», то его эхо, Ренье де Ларшан, безумный проповедник из Андуза, извергал из себя нечто более мощное, воспламенявшее некоторые души. С шапкой седых волос и глубоко посаженными глазами, он производил сильное впечатление – целое поколение протестантов было в его власти. Откинув назад голову, он рычал, словно лев: «Месть!» и «Праведный суд!» И этот рев подбадривал толпу не хуже литавр. Он был безумцем, и, тем не менее, хорошо знал, как вести за собой толпу, ведь каждому было, что сказать, и все жаждали возмещения убытков. Возбужденная разношерстная толпа достигла центра города. Откуда‑то принесли хлеб, но еды было очень мало, поэтому реки вина и более крепких напитков быстро делали свое дело. То там, то здесь люди стали заметно пошатываться. На фоне зарева происходили несчастные случаи – например, какой‑то мужчина упал в костер, и его вытащили из огня дети. Не было полицейских, чтобы воспрепятствовать этим безрассудным играм с огнем. Они все переоделись в гражданскую одежду, опасаясь мести милиции, чей пропагандистский центр с портретами Петэна был взят приступом и подожжен.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-07-14 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: