То тут то там, независимо друг от друга, люди пускались в пляс: вокруг каждого музыканта собирался свой кружок, словно водоворот в огромном людском потоке. Невесть откуда взялся знаменитый Жако со своим страдающим одышкой аккордеоном. Где он был, все спрашивали друг у друга. При немцах его не было ни слышно, ни видно, и вот он вновь тут, молниеносно осушает стакан за стаканом и играет «Sous les toits de Paris» и «Madelon»,[262]словно весь мир был guinguette,[263]а все люди гуляками и кутилами. В другом месте неполный городской оркестр изо всех сил старался собрать farandole, так как этот народный танец вполне годился для национального и патриотического праздника. Уже поставили трибуну и украсили ее флагами и национальными гербами. Все заранее представляли, как мэр, за спиной которого расположится городской оркестр, произнесет длинную речь, а потом сожжет нацистский флаг под одобрительными взглядами собравшихся.
Церемония началась, действительно так, но должной торжественности не получилось. Из оркестра были всего три музыканта, и им не удавалось завладеть вниманием толпы, потому что солировала скрипка. Тем не менее, они вполне прилично сыграли национальный гимн, после чего мэр, с лентой через плечо, начал свою речь, правда, его было почти не слышно из‑за гула и рева толпы. Кроме того, толпе хотелось чего‑то еще, иных развлечений, скажем, немедленно расправиться с какими‑нибудь нацистскими преступниками, чтобы отплатить за все пережитые беды и страхи. Это было естественно – многие потеряли друзей и родственников за годы кровавой бойни. Бесконечные жестокости, депортации, пытки, убийства… все это прочно сидело в сознании, воспоминания об этом, словно миазмы, отравляли музыку и танцы, радость освобождения.
|
Крики безумного проповедника, взывавшего к справедливости и возмездию, были как нельзя кстати. Стоило процессии с факелами ворваться на площадь, настегивая коров и лошадей, как с другой стороны из старого квартала вышла другая процессия, состоявшая из одних женщин, грязных, с опущенными головами, которые шагали под конвоем из молодых женщин, проституток и старух, у которых были факелы в руках. Поначалу их можно было принять за кающихся грешниц, которые хотели поблагодарить, совершить своего рода жертвоприношение в честь освободивших их людей. Но нет, это были женщины, так или иначе сотрудничавшие с оккупантами. Некоторые были любовницами солдат, другие просто любезничали с ними, не подозревая, что уже попали на заметку отвратительным моралистам, бичующим вполне добропорядочных горожан (таких моралистов хватает в любом городе) своим пуританским рвением. Многие и вовсе ни в чем не провинились, просто оказались достаточно хорошенькими, чтобы вызвать ревность старых дев, которые «сообщали» о них полиции, преданной правительству в Виши, или анонимно докладывали об их «сочувствии» немцам. Теперь им надлежало заплатить за свои «грехи». Толпа заревела – после всего пережитого жаждали отомстить, выместив гнев хоть на чем‑то или на ком‑то. «Ножницы! – кричали собравшиеся на площади. – У кого есть ножницы?»
Толпа расступилась по всей длине площади, освободив коридор, и на одном его конце поставили всех жертв, которые выглядели очень трогательно, словно школьницы, собравшиеся участвовать в соревнованиях по бегу. На самом деле, их силой заставляли бежать сквозь строй старые ведьмы, где‑то отыскавшие несколько больших ножниц, которыми швеи отрезают от рулона ткани нужный кусок. Всем несчастным старухи обрезали волосы, надавав по ходу дела пощечин; они разорвали каждой платье или оголили плечи, а потом толкали их, чтобы те бежали сквозь строй, и толпа с удовольствием хлестала их ремнями или прутьями. В первые ряды лезли старухи, которые этой расправой мстили за свою неудавшуюся жизнь, за житейские разочарования, даже за свое бесплодие. Они вкладывали в удары всю силу, будто хотели таким образом наделить плодовитостью молодые тела каких‑нибудь девственниц – известно, что в Древнем Риме женщины били статуи, желая забеременеть. Со своей стороны, жертвы, хоть и возмущались тем, что их называли проститутками, были рады и тому, что избежали смерти. От толпы, которая под воздействием спиртного возбудилась и стала неуправляемой, можно было ждать чего угодно. Уже и среди зрителей начались потасовки, в том числе и среди вооруженных зевак, вступавших в споры, весьма горячие из‑за выпитого вина. Однако этим дело не кончилось.
|
Наверное, то же самое происходило во время римских триумфальных шествий, когда самые известные, самые богатые и самые высокородные пленники, чья слава ставила их выше обычной толпы, появлялись в конце процессии. Вот и теперь тоже. С барабанным боем из темноты возникла не очень большая группа людей, которая сопровождала всего одну пленницу, pièce de résistance [264]на пиру прославляемой в тот вечер добродетельности. Она, ибо это была смертельно бледная женщина, шла внутри выстроившихся в форме квадрата стражников, которые напоминали церковных сторожей, хотя и несли короткий трезубец камаргских ковбоев как часть карнавального костюма. Они зорко следили за женщиной, хотя ее поведение отнюдь не требовало столь ревностного рвения. Шла она спокойно, стараясь держать себя в руках, но голова ее была опущена. Только бледность выдавала ее смертельный ужас – кожа светилась почти перламутровым блеском в теплом розовом свете факелов. Руки у нее были связаны за спиной.
|
– Попалась! Попалась! – закричали ведьмы, когда она подошла ближе. – Вот и она наконец!
Ясно было, что они имели в виду воплощение ада! Женщина услышала крики и подняла голову. Ее великолепные светлые волосы рассыпались по плечам, взгляд широко открытых глаз был холодным. Она нервничала, и оттого казалось, будто ее губы кривятся в усмешке. Она как будто испытывала страх перед выходом на сцену, так сказать, дожидаясь за кулисами своей очереди – потому что прежде ей не приходилось играть такую роль.
– Наверх! Наверх! Наверх ее! – кричала толпа, показывая на возвышение, на которое в конце концов взгромоздили женщину, привязав за руки к дереву.
И тут начался кромешный ад. Старухи тоже взобрались наверх и по‑театральному размахивали ножницами, как будто собирались кромсать прекрасные волосы, вытягивая их во всю длину, отчего они блестели, как смертельный дар шелковичных червей.
– Правосудие! – орал внизу безумный проповедник, и толпа вторила ему:
– Месть! Правосудие! Проститутка! Предательница!
Между тем, ножницы были пущены в ход, и отрезанные волосы летели в толпу, словно старухи бросали мясо своре псов. Вскоре от волос ничего не осталось. Тем временем новая фаланга с литаврами – подоспело музыкальное подкрепление – устроила хватающий за сердце перезвон, которым можно было бы сопроводить последний и самый опасный трюк гимнаста. На женщине уже разорвали платье, она осталась в одной сорочке, но чем старательнее ее унижали, тем прекраснее она становилась. У нее были заостренные, как у олененка, ушки. Старухи стали лить воду ей на голову и брить ее остро наточенной бритвой, и вскоре голова стала голой, как яйцо. «Позор!» – злобно кричали крутом, потому что женщина как будто совсем не раскаивалась, она не плакала. На самом деле, она была слишком напугана. Ей все виделось как в тумане. Она чувствовала, как ее дергают за привязанные к столбу запястья. Наверное, хотели, чтобы она стояла прямо, а она едва не теряла сознание.
Потом началось нечто неожиданное, хотя вполне предсказуемое в контексте всего происходившего в тот вечер. В нее стали швырять мусором с помойки. Увы, чего‑чего, а мусора хватало. Ее ноги уже утопали в мусоре. Вот яиц было мало. И вдруг молодой человек, совершенно пьяный, взобрался на возвышение и неверным движением вытащил большой револьвер. Толпа взревела. Он принял несколько угрожающих поз, то поднимая револьвер, то наставляя его на женщину, чтобы показать толпе, как с ней поступили бы, не будь кругом истинные патриоты и цивилизованные граждане. Во всяком случае, так думали в толпе.
Что же до молодого человека, уже с трудом державшегося на ногах, то его раздувало от гражданской гордости, но в то же время в самой глубине души он был собой недоволен: очень уж скромным был его вклад в Сопротивление. Ему отчаянно хотелось каким‑нибудь эффектным способом доказать, что он уже взрослый мужчина и настоящий воин. Стоя напротив несчастной, он подался ближе к толпе и услышал крики одобрения, так ему показалось. Он решил сделать несколько выстрелов, просто чтобы попугать, может быть, сделать feu de joie [265]или… сказать по правде, он и сам не знал, чего хотел. Но ведь перед ним стояла ненавистная шлюха гестаповского начальника. Слова «месть» и «правосудие» постепенно завладели его помутненным незрелым сознанием, и он, не раздумывая, приставил холодное дуло револьвера ко лбу связанной женщины, прямо между глаз, и нажал на спусковой крючок.
В таких случаях всегда находятся люди, которые говорят, будто совсем не это имели в виду, что произошла ошибка, что они не так все поняли; и, действительно, стон удивления и ужаса прошелся по толпе, но быстро утонул в одобрительном грохоте литавр. Тем не менее толпа затихла, по крайней мере, шум стал не таким громким, и многие заплакали, так как люди поняли, что зашли слишком далеко. Потом к возвышению пробилась немногочисленная группа монахинь, они молча, но решительно проложили себе дорогу в толпе и взяли на себя последние заботы об останках Нэнси Квиминал.
После этого, словно чтобы полностью смыть, чтобы навсегда уничтожить все до единого следы постыдного действа, прогремел гром и полил такой сильный дождь, какой бывает только в Папском городе. Канавы наполнились до краев, и вода потекла через край, с деревьев посыпались листья, костры зашипели, зафыркали и – погасли. Толпа стала понемногу редеть и расползаться, люди прятались от дождя под карнизами и в дверях ближайших домов, а потом и на всякий случай разбежались. От укоренившейся привычки соблюдать комендантский час так быстро не избавиться. К полуночи дождь прекратился, и в небе появилась белая луна. На площади не осталось ни друзей, ни врагов. Даже сумасшедших не осталось. Все отправились по своим неожиданно прерванным делам, словно возвращаясь после выходного дня. Де Ларшан вошел в собор, напуганный до смерти ризничий узнал его и покорно протянул ему ключи от хоров с органом. Строгие мелодии Баха вдруг поднялись, как черный парус, в неосвещенной «пещере» собора. Начальник вокзала отправился на железную дорогу, чтобы вновь вернуться к своим обязанностям. Бодуэн де Сент‑Жюст сидел под дождем за столиком, вынесенным из кафе на улицу, и раскладывал пасьянс где‑то найденными картами.
Ближе к утру ночной сторож в морге услыхал стук копыт, а потом резкое дребезжание звонка. Он только что закончил смену, тем более тяжелую, что пришлось сидеть в темноте, и настроение у него было не из лучших.
– Что там еще? – громким злым голосом крикнул он, открывая дверь и ожидая увидеть какую‑нибудь жертву чрезвычайного происшествия в городе. Но перед ним стояли бледный мужчина и две девочки, его дочери. Он принес записку от мэра с разрешением проститься с покойной женой. Это был муж Нэнси Квиминал, которого никто не видел, потому что он постоянно лежал в постели, из‑за болезни. Когда‑то он был музыкантом и работал в городском оркестре. Бледный, худой, измученный своим недугом, он был настолько слаб, что дочерям приходилось поддерживать его под руки. Ночной сторож неловко коснулся рукой головы, выражая ему соболезнование. Монахини обмыли, обрядили тело и завернули в белый саван. Оставалось только дождаться пастора, чтобы организовать похороны. Еще была нужна бумага от врача. Ему предстояло дать заключение. Что это было? Убийство? Казнь? Или что‑то еще? В конце концов, он напишет, что произошел несчастный случай. Семья была не в том положении, чтобы оспаривать официальный вердикт.
Ночной сторож поднял белую занавеску и крутанул длинную ручку, чтобы развернуть «комод» у стены. Потом он выдвинул один из ящиков и показал обмякшее тело убитой женщины. С лентой на голове она была похожа на спящего гнома безволосая, как младенец; ушки настороже, напоминавшие крокусы, словно к чему‑то прислушивались. Но больше всего пришедших поразил взгляд широко открытых глаз, голубых глаз француженки, в которых все еще сохранился блеск ироничной улыбки. На лице не осталось никаких следов пороха – лишь одна аккуратная дырочка между глаз. Девочки с трудом сдерживали слезы – пора было уходить. Тогда муж протянул руку и коснулся ладонью бледной щеки, постоял так недолго, потом убрал руку. Он сказал, что придет утром и обсудит детали похорон с властями. Но он не пришел. Лишь дочери проводили свою мать до общей могилы – fosse communale.
Через пару дней французские войска вошли в город, и наконец‑то авиньонские колокола опять возобновили свой пугающий перезвон, который когда‑то, очень давно, приводил в неистовство Рабле. Для Папского города война закончилась.
Приложение