XV. Лекарство Лукреции Борджиа 4 глава




— Что с тобой?

— Я страдаю невыразимо…

— Страдаешь? — она громко и весело расхохоталась.

— Ты смеешься! — простонал я. — О, если бы ты могла понять…

Ванда вдруг притихла, взяла руками мою голову, повернула меня к себе и страстно, порывисто прижала меня к груди.

— Ванда… — в беспамятстве бормотал я.

— Я забыла — тебе ведь страдание приятно! — воскликнула она и снова засмеялась. — Но погоди, я снова вылечу тебя — потерпи!

— Нет, я не стану больше допрашивать тебя, хочешь ли ты отдаться мне навеки или только на одно блаженное мгновение! Я хочу взять свое счастье… Теперь ты моя, и лучше мне когда — нибудь потерять тебя, чем никогда не иметь счастья обладать тобой.

— Вот так, теперь ты благоразумен…

И она снова обожгла меня своими жгучими губами…

Не помня себя, я рванул горностай и все кружевные покровы и прижал к своей груди ее обнаженную, порывисто дышавшую грудь…

Я потерял сознание, обезумел…

Только теперь мне вспоминается, что я увидел каплющую с моей руки кровь и апатично спросил:

— Ты меня поцарапала?

— Нет, кажется, я укусила тебя.

 

* * *

 

Замечательно, что всякие переживания и отношения в жизни принимают совершенно иную физиономию, как только появится новое лицо.

Мы проводили с Вандой упоительные дни бродили по горам, вдоль озер, читали вместе, и я заканчивал ее портрет. А как мы любили друг друга! Каким счастьем светилось ее очаровательное лицо!

И вдруг приезжает ее подруга, какая-то разведенная жена, женщина немного старше, немного опытнее Ванды, немного менее добросовестная — и вот уже во всем сказывается ее влияние.

Ванда хмурится, часто бывает со мной несколько нетерпелива.

Неужели она уже не любит меня?!

 

* * *

 

Почти две недели уже длится это нестерпимое положение.

Подруга живет у нее, мы никогда не бываем одни. Вокруг обеих молодых женщин увивается толпа знакомых мужчин. Среди всего этого я играю нелепую и смешную роль с моей любовью, с моей серьезностью и моей тоской.

Ванда обращается со мной, как с чужим.

Сегодня во время прогулки она отстала от общества, оставшись со мной. Я видел, что она это сделала умышленно, и ликовал. Но что она мне сказала!

— Моя подруга не понимает, как я могу любить вас. Она не находит вас ни красивым, ни особенно увлекательным в каком-нибудь другом отношении. Вдобавок она занимает меня с утра до ночи рассказами о веселой блестящей жизни в столице, напевает мне о том, какой успех я могла бы иметь, какую блестящую партию могла бы сделать, каких красивых и знатных поклонников могла бы приобрести. Но что мне до всего этого, когда я люблю вас!

На мгновение у меня дыхание перехватило, потом я сказал:

— Я не хочу становиться у вас на дороге, — клянусь вам, Ванда. Забудьте обо мне совсем.

Сказав это, я приподнял шляпу и пропустил ее вперед. Она изумленно посмотрела на меня, но не откликнулась ни звуком.

Но когда я на обратном пути снова случайно встретился с ней, она украдкой пожала мне руку и посмотрела на меня так тепло, многообещающе, что я вмиг забыл все муки последних дней и вмиг зажили все мои раны.

Только теперь я уяснил себе хорошенько, как я люблю ее.

 

* * *

 

— Моя подруга жаловалась мне на тебя, — сказала мне Ванда сегодня.

— Она чувствует, по-видимому, что я ее презираю.

— Да за что ты ее презираешь, глупенький?! — воскликнула Ванда, взяв меня за уши.

— За то, что она лицемерка. Я уважаю только добродетельных женщин или таких, которые откровенно живут для наслаждения.

— Как я! — шутливо заметила Ванда. — Но видишь ли, дитя мое, женщине это возможно только в самых редких случаях. Она не может быть ни так весело чувственна, ни так духовно свободна, как мужчина; ее любовь представляет соединение чувственности с духовной привязанностью. Ее сердце чувствует потребность прочно привязать к себе мужчину, между тем как сама она склонна к переменам.

Отсюда возникает разлад, возникает, большей частью против ее воли, ложь и обман и в поступках, и во всем ее существе, — и все это портит ее характер.

— Конечно, это правда. Трансцендентный характер, который женщина хочет навязать любви, приводит ее к обману.

— Но свет и требует его! — перебила меня Ванда. — Посмотри на эту женщину: у нее в Лемберге муж и любовник, а здесь она приобрела еще нового поклонника и обманывает их всех, а в свете она всеми уважаема.

— Да пусть ее, — только бы она тебя оставила в покое.

— И за что относиться так презрительно? — с живостью продолжала Ванда. — Каждой женщине свойствен инстинкт, наклонность — извлекать пользу из своих чар. И есть своя заманчивость в том, чтобы отдаваться без любви, без наслаждения, — сохраняешь хладнокровие и можешь воспользоваться своим преимуществом.

— Ты ли это говоришь, Ванда?

— Отчего же? Вот что я вообще должна тебе сказать, заметь: никогда не будь спокоен за женщину, которую любишь, потому что природа женщины таит в себе больше опасностей, чем ты думаешь. Женщины не так хороши, как их представляют их почитатели и защитники, и не так дурны, как их изображают их враги. Характерная особенность их в том, что они бесхарактерны. Самая лучшая женщина может унизиться моментами до грязи, и самая дурная неожиданно возвышается иногда до добрых, высоких поступков и пристыживает тех, кто относится к ней презрительно.

Нет женщины ни хорошей, ни дурной, которая не была бы способна во всякое время и на самые грязные, и на самые чистые, на дьявольские, как и на божественные, мысли, чувства и поступки.

Дело в том, что женщина осталась, несмотря на все успехи цивилизации, такой, какой она вышла из рук природы: она сохранила характер дикаря, который может оказаться способным на верность и на измену, на великодушие и на жестокость, смотря по господствующему в нем в каждую данную минуту чувству. Во все эпохи нравственный характер складывался только под влиянием серьезного, глубокого образования. Мужчина всегда следует принципам — даже если он эгоистичен, своекорыстен и зол; женщина же повинуется только побуждениям.

Не забывай этого и никогда не будь уверен в женщине, которую любишь.

 

* * *

 

Подруга уехала. Наконец вечер наш, мы одни. Словно всю любовь, которой она все время меня лишала, Ванда приберегла для этого блаженного вечера — так она ласкова, сердечна, нежна.

Какое счастье — прильнуть устами к ее устам, замереть в ее объятиях и видеть ее потом, когда она, вся изнемогшая, вся отдавшись мне, покоится на груди моей, а глаза наши, отуманенные упоением страсти, тонут друг в друге.

Не могу осмыслить, не могу поверить, что эта женщина — моя, вся моя…

— В одном она все же права, — заговорила Ванда, не пошевельнувшись, даже не открывая глаз, — точно во сне.

— Кто?

Она промолчала.

— Твоя подруга?

Она кивнула головой.

— Да, в этом она права… Ты не мужчина, ты — мечтатель, ты — увлекательный поклонник и был бы, наверное, неоцененным рабом, — но как мужа я себе не могу представить тебя.

Я испугался.

— Что с тобой? Ты дрожишь?

— Я трепещу при мысли, как легко я могу лишиться тебя, — ответил я.

— Разве ты от этого менее счастлив теперь? Лишает ли тебя какой-нибудь доли радостей то, что до тебя я принадлежала другим, что после тебя мною будут обладать другие? И уменьшится ли твое наслаждение, если одновременно с тобой будет наслаждаться счастьем другой?

— Ванда!

— Видишь ли, это был бы исход. Ты не хочешь потерять меня, мне ты дорог и духовно так близок и нужен мне, что я хотела бы всю жизнь прожить с тобой, если бы при тебе…

— Что за мысль у тебя! — воскликнул я. — Ты внушаешь мне ужас к себе…

— И ты меньше любишь меня?

— Напротив!

Ванда приподнялась, опершись на левую руку.

— Я думаю, — сказала она, — что для того, чтобы навеки привязать к себе мужчину, надо прежде всего не быть ему верной. Какую честную женщину боготворили когда-либо так, как боготворят гетеру?

— В неверности любимой женщины таится действительно мучительная прелесть, высокое сладострастие.

— И для тебя? — быстро спросила Ванда.

— И для меня.

— И, значит, если я доставлю тебе это удовольствие… — насмешливо протянула Ванда.

— То я буду страдать чудовищно, но боготворить тебя буду больше… Только обманывать меня ты не должна! У тебя должно хватить демонической силы сказать мне: «Любить я буду одного тебя, но счастье буду дарить всякому, кто мне понравится».

Ванда покачала головой.

— Мне противен обман, я правдива, — но какой мужчина не согнется под бременем правды? Если бы я сказала тебе: «Эта чувственно веселая жизнь, это язычество — мой идеал», — хватило бы сил у тебя вынести это?

— О да. Я все снесу от тебя, только бы не лишиться тебя. Я ведь чувствую, как мало я для тебя, в сущности, представляю.

— Что ты!..

— Что ж, это правда, — сказал я. — И вот потому-то…

— Потому ты хотел бы… — она лукаво улыбнулась, — ведь я отгадала?

— Быть твоим рабом! — воскликнул я. — Твоей неограниченной собственностью, лишенной собственной воли, которой ты могла бы распоряжаться по своему усмотрению и которая поэтому никогда не стала бы тебе в тягость. Я хотел бы — пока ты будешь пить полной чашей радость жизни, упиваться веселым счастьем, наслаждаться всею роскошью олимпийской любви — служить тебе, обувать и разувать тебя.

— В сущности, ты не так уж неправ, — ответила Ванда, — потому что только в качестве моего раба ты мог бы вынести то, что я люблю других; кроме того, свобода наслаждений античного мира и немыслима без рабства. Видеть перед собой трепещущих, пресмыкающихся на коленях людей — о, это, должно быть, своеобразное чувство подобия богам… Я хочу иметь рабов, — слышишь, Северин?

— Разве я не раб твой?

— Послушай же, — взволнованно сказала Ванда, схватив мою руку, — я буду твоей до тех пор, пока я люблю тебя.

— В течение месяца?

— Быть может, двух.

— А потом?

— Потом ты будешь моим рабом.

— А ты?

— Я? Что же ты спрашиваешь? Я — богиня и иногда буду спускаться тихо, совсем тихо и тайком со своего Олимпа к тебе.

— Но что все эти слова! — заговорила она снова после паузы, уронив голову на руки и устремив взгляд вдаль. — Золотая мечта, фантазия, которая никогда не станет действительностью.

Все существо ее дышало тяжелой, жуткой тоской. Такой я еще никогда ее не видал.

— Отчего же она неосуществима?

— Оттого, что у нас нет рабства.

— Так поедем в такую страну, где оно еще существует, — на Восток, в Турцию! — с живостью воскликнул я.

— Ты согласился бы… Северин… ты серьезно? — спросила Ванда. Глаза ее пылали.

— Да, я серьезно хочу быть твоим рабом. Я хочу, чтобы твоя власть надо мной была освящена законом, чтобы моя жизнь была в твоих руках, чтобы ничто в мире не могло меня защитить, спасти от тебя. О, какое огромное наслаждение было бы чувствовать, что я всецело завишу от твоего произвола, от твоего каприза, от одного мановения твоей руки!

И тогда — какое безмерное блаженство, когда ты в милостивую минуту позволишь рабу твоему поцеловать твои уста, от которых зависит его жизнь или смерть!

Я стал на колени и прильнул горячим лбом к ее коленям.

— Ты бредишь, Северин! — взволнованно проговорила Ванда. — Так безгранично ты любишь меня, в самом деле?

Она прижала мою голову к своей груди и осыпала меня поцелуями.

— Так ты в самом деле хочешь? — нерешительно спросила она снова.

— Клянусь тебе Богом и честью моей, — я твой раб где и когда ты захочешь, как только ты мне это прикажешь! — воскликнул я, едва владея собой.

— А если я поймаю тебя на слове?

— Я согласен.

— Это приобретает для меня такую прелесть, которую едва ли можно сравнить с чем-нибудь… Знать, что человек, который меня боготворит, которого я всей душой люблю, отдался мне до такой степени всецело, что зависит весь от моей воли, от моего каприза… обладать им, как рабом, в то время, как я…

Она бросила на меня странный взгляд.

— Ну, если я стану до крайности легкомысленной, в этом ты будешь виноват, — продолжала она. — Я почти уверена, что ты уже теперь боишься меня, — но ты дал мне клятву….

— И я сдержу ее.

— Об этом уж предоставь мне позаботиться. Теперь я нахожу наслаждение в этом, — теперь это не останется пустой фантазией — клянусь тебе. Ты будешь моим рабом, а я… я постараюсь сделаться Венерой в мехах…

 

* * *

 

Я думал, что понял уже наконец эту женщину и знаю ее, а теперь я вижу, что должен начать сначала.

Она составила проект договора, которым я обязываюсь, под честным словом и клятвой, быть ее рабом до тех пор, пока она этого захочет.

Обняв меня рукой за шею, она читает мне вслух этот неслыханный, невероятный документ, и заключением каждого прочитанного пункта служит поцелуй.

— Но как же это? Договор содержит одни обязательства для меня, — говорю я, чтобы подразнить ее.

— Разумеется! — отвечает она с величайшей серьезностью. — Отныне ты перестаешь быть моим возлюбленным — значит, я освобождаюсь от всех обязанностей, от всяких обетов. На мою благосклонность ты должен смотреть как на милость, прав у тебя больше нет никаких и ни на какие ты больше претендовать не Должен. Власти моей над тобой не должно быть границ.

Подумай, ведь ты отныне на положении немногим лучшем, чем собака, чем неодушевленный предмет. Ты моя вещь, моя игрушка, которую я могу сломать, если это обещает мне минутное развлечение от скуки. Ты — ничто, а я — все. Понимаешь?

Она засмеялась и снова поцеловала меня, но по всему моему телу пробежала дрожь ужаса.

— Не разрешишь ли ты мне поставить некоторые условия? — начал я.

— Условия? — Она нахмурилась. — Ах, ты уже испугался или раскаиваешься!.. Но теперь все это поздно — ты дал мне честное слово, ты поклялся мне. Говори, впрочем.

— Прежде всего я хотел бы внести в наш договор, что ты никогда не расстанешься со мною совсем; а затем — что ты никогда не отдашь меня на произвол грубости какого-нибудь своего поклонника…

— Северин!.. — воскликнула с волнением Ванда, и глаза ее наполнились слезами. — Ты можешь думать, что я способна человека, который так меня любит, так отдается мне в руки…

— Нет, нет! — сказал я, покрывая ее руки поцелуями. — Я не опасаюсь с твоей стороны ничего, что могло бы меня опозорить, — прости мне минутную дурную мысль!

Ванда радостно улыбнулась, прижалась щекой к моей щеке и, казалось, задумалась.

— Ты забыл кое-что, — шепнула она затем лукаво, — и самое важное!

— Какое-нибудь условие?

— Да, что я обязываюсь всегда носить меха. Но я и так обещаю это тебе. Я буду носить их уже по одному тому, что они и мне самой помогают чувствовать себя деспотом, а я хочу быть очень жестока с тобой — понимаешь?

— Я должен подписать договор? — спросил я.

— Нет еще, — я прежде прибавлю твои условия, и вообще подписать ты его должен на своем месте.

— В Константинополе?

— Нет. Я передумала. Какую цену представляет для меня; обладание рабом там, где все имеют рабов! Я хочу иметь раба здесь, в нашем цивилизованном, трезвом, буржуазном мире, где раба буду иметь я одна, и главное, такого раба, которого отдали в мою власть не закон, не мое право и грубая сила, а только и единственно могущество моей красоты и сила моей личности. Вот что меня прельщает.

Во всяком случае мы уедем куда-нибудь — в какую-нибудь страну, где никто нас не знает и где тебе можно будет, не стесняясь перед светом, выступить в роли моего слуги. Поедем в Италию — может быть, в Рим или в Неаполь.

 

* * *

 

Мы сидели у Ванды, на ее оттоманке. Она была в своей горностаевой кофточке с распущенными вдоль спины волосами, развевавшимися, как львиная грива. Она припала к моим губам и высасывала мою душу из тела. У меня кружилась голова, сердце билось, как безумное, у ее сердца… во мне закипала кровь.

— Я хочу быть весь в твоих руках Ванда! — воскликнул я вдруг в одном из тех порывов страсти, во время которых мой отуманенный ум не в силах был правильно мыслить, свободно соображать. — Весь, без всяких условий, без всякого ограничения твоей надо мной власти…. хочу зависеть от одного произвола твоей милости или немилости!

Говоря это, я скользнул с оттоманки к ее ногам и смотрел на нее снизу опьяненными страстью глазами.

— Как ты дивно хорош теперь!.. — воскликнула она. — Меня влекут, чаруют твои глаза, когда они смотрят вот так, в истоме, словно завороженные… какой дивный взгляд должен быть у тебя под смертельными ударами хлыста!.. У тебя глаза мученика!..

 

* * *

 

Иногда мне все-таки становится немного жутковато — отдаться так всецело, так безусловно в руки женщины… что, если она злоупотребит моей страстью, своей властью?

Ну что ж — тогда я испытаю то, что волновало мое воображение с раннего детства, неизменно наполняя мне душу сладостным ужасом. Глупое опасение. Это просто невинная веселая игра, в которую она будет играть со мной, — не больше. Она ведь любит меня, и добрая она — благородная натура, не способная ни к какой неверности.

Но это все-таки в ее власти — она может, если захочет. Какая прелесть в этом сомнении, в этом опасении!

 

* * *

 

Теперь я понимаю знаменитую Манон Леско и ее бедного рыцаря, молившегося на нее даже тогда, когда она была уже любовницей другого, даже у позорного столба.

Любовь не знает ни добродетели, ни заслуги. Она любит, и прощает, и терпит все потому, что иначе не может. Нами руководит не здравое суждение — не достоинства или недостатки, которые нам случится подметить, привлекают или отталкивают нас.

Нас влечет и двигает какая-то сладостная и грустная, таинственная сила, и под ее влиянием мы перестаем мыслить, чувствовать, желать — мы позволяем ей толкать себя, не спрашивая даже куда.

 

* * *

 

Сегодня на гулянье среди курортных посетителей впервые появился один русский князь, привлекший к себе всеобщее внимание; его атлетическая фигура, необычайно красивое лицо, роскошный туалет и великолепие окружающей его обстановки произвели шумную сенсацию.

Особенно уставились на него дамы — совсем как на дикого зверя. Но он проходил по аллеям мрачный, никого не замечая, в сопровождении двух слуг — негра, одетого с головы до ног в красный атлас, и черкеса, во всем блеске его национального костюма и вооружения.

Вдруг он заметил Ванду, устремил на нее пронизывающий взгляд своих холодных глаз, проследил за ней глазами, пока она шла, поворачивая голову в направлении ее и, когда она прошла, остановился и долго смотрел ей вслед.

А она… она пожирала его своими искрящимися зелеными глазами и постаралась снова встретиться с ним.

Утонченное кокетство, которое я чувствовал и видел в ее походке, в каждом ее движении, в том, как она на него смотрела, спазмой сжимало мне горло. Когда мы шли домой, я что-то заметил ей об этом. Она нахмурила брови и ответила:

— Чего же ты хочешь? Князь из таких мужчин, которые могут нравиться мне. Он ослепил меня — а я свободна и могу делать что хочу…

— Разве ты меня больше не любишь? — испуганно пробормотал я, заикаясь.

— Люблю я одного тебя, но князю я позволю ухаживать за мной.

— Ванда!..

— Разве ты не раб мой? — невозмутимо напомнила она. — Разве я не жестокая северная Венера в мехах?

Я ничего не ответил. Я чувствовал себя буквально уничтоженным ее словами, холодный взгляд ее вонзился мне в сердце, как кинжал.

— Ты пойдешь сейчас же, узнаешь мне, как зовут князя, где он живет и все, что касается его, — продолжала она.

— Но, Ванда…

— Никаких отговорок. Я требую повиновения! — воскликнула она таким строгим тоном, которого я никогда в ней не и подозревал. — Не являйся на глаза мне, пока не будешь иметь возможности ответить на все мои вопросы.

Только к вечеру я мог доставить Ванде сведения, которых она требовала. Она заставила меня стоять перед ней, как слугу, пока она выслушивала мой отчет с улыбкой, откинувшись на спинку кресла.

Выслушав меня, она кивнула головой, видимо, довольная.

— Дай мне скамеечку под ноги, — коротко приказала она.

Я повиновался и, поставив скамеечку, уложив на нее ее ноги, остался на коленях перед ней.

— Чем это кончится? — печально спросил я после небольшой паузы.

Она разразилась веселым смехом.

— Да это еще и не начиналось!

— Ты бессердечнее, чем я думал, — сказал я, уязвленный.

— Северин! — серьезно заговорила Ванда. — Я еще ничего не сделала, ровно ничего, — а ты меня уже называешь бессердечной. Что же будет, когда я исполню твои фантазии, когда я стану вести веселую, вольную жизнь, окружу себя поклонниками и осуществлю целиком твой идеал — с попиранием ногами и ударами хлыста?

— Ты слишком серьезно принимаешь мои фантазии.

— Слишком серьезно? Но раз я их осуществляю, то не могу же я останавливаться на шутке! Ты знаешь, как ненавистна мне всякая игра, всякая комедия. Ведь ты этого хотел. Чья это затея — моя или твоя? Я ли тебя соблазнила ею, или ты разжег мое воображение? Теперь это для меня, разумеется, серьезно.

— Выслушай меня спокойно, Ванда! — сказал я любовно. — Мы так любили друг друга, мы так бесконечно счастливы, — неужели ты захочешь принести в жертву капризу наше будущее?

— Теперь это уже не простой каприз! — воскликнула она.

— Что же?! — испуганно спросил я.

— Были, конечно, такие задатки во мне самой, — спокойно и задумчиво говорила она, — быть может, без тебя они никогда не обнаружились бы; но ты их пробудил, питал, развил — и теперь, когда это превратилось в могучий инстинкт, когда это охватило меня всю, когда я вижу в этом наслаждение, когда я не хочу и не могу иначе, — теперь ты пятишься… Да ты… мужчина?

— Ванда моя, дорогая моя Ванда! — воскликнул я, лаская, целуя ее.

— Оставь меня… ты не мужчина!..

— А кто же ты? — вспыхнул я.

— Я упряма — ты это знаешь. Ты силен в мечтаниях и слаб в их исполнении; я не такова. Если я что-нибудь решаю сделать, я это исполняю и тем энергичнее, чем большее встречаю сопротивление. Оставь меня!

Она оттолкнула меня от себя и встала.

— Ванда! — воскликнул я, тоже встав и стоя лицом к лицу перед ней.

— Теперь ты знаешь, какая я. Предостерегаю тебя еще раз. Ты еще свободен перерешить. Я не неволю тебя стать моим рабом.

— Ванда… — с глубоким волнением начал я, и слезы выступили у меня на глазах, — если бы ты знала, как я люблю тебя!

Она презрительно повела губами.

— Ты ошибаешься, ты сама себя не понимаешь, ты не такая дурная, какой рисуешь себя… Натура у тебя слишком благородная…

— Что ты знаешь о моей натуре! — резко перебила она меня. — Ты еще увидишь, какая я…

— Ванда…

— Решайся же, — хочешь ты подчиниться всецело, безусловно?

— А если я скажу: нет?

— Тогда…

Она подошла ко мне, холодная и насмешливая, — и, стоя вот так передо мной, со скрещенными на груди руками, со злой улыбкой на губах, она являлась действительно воплощением деспотической женщины моих грез. Лицо ее было жестко, в глазах ничего, что обещало бы доброту, сострадание.

— Хорошо… — проговорила она наконец.

— Ты сердишься… ты будешь бить меня хлыстом?

— О нет! — возразила она. — Я отпущу тебя. Можешь идти. Ты свободен. Я не удерживаю тебя.

— Ванда… ты гонишь меня?.. Меня, человека, который так тебя любит…

— Да, вас, сударь, — человека, который меня боготворит, — презрительно протянула она, — но который труслив, лжив, изменяет своему слову. Оставьте меня сию минуту…

— Ванда!..

— Вы слышите?

Вся кровь прихлынула мне к сердцу. Я бросился к ее ногам и не в силах был сдержать рыданий.

— Только слез не хватало! — воскликнула она, засмеявшись… (Какой это был ужасных смех!..) — Подите, я не хочу вас видеть больше.

— Боже мой! — крикнул я, не помня себя. — Я сделаю все, что ты приказываешь, буду твоим рабом, твоей вещью, которой ты можешь распоряжаться по своему усмотрению, — только не отталкивай меня!.. Я погибну! Не могу я больше жить без тебя!

Я обнимал ее колени и покрывал ее руки поцелуями.

— Да, ты должен быть рабом и чувствовать хлыст на себе, потому что ты не мужчина… — спокойно проговорила она. Это-то мучительнее всего схватило меня за сердце — что она говорила без всякого гнева, даже без волнения, а в спокойном раздумье… — Теперь я узнала тебя, поняла твою собачью натуру, способную боготворить того, кто попирает тебя ногами, — и тем больше боготворить, чем больше тебя унижают. Я теперь узнала тебя, а ты еще меня узнаешь…

Она зашагала крупными шагами по комнате, а я замер, уничтоженный, на коленях, с поникшей головой, со слезами, струившимися по лицу.

— Поди сюда, — повелительно бросила мне Ванда, опускаясь на оттоманку. Я повиновался знаку ее руки и сел рядом с ней. Она мрачно смотрела на меня, потом вдруг взгляд ее просветлел, словно осветившись изнутри, она привлекла меня, улыбаясь, к себе на грудь и начала поцелуями осушать мои мокрые от слез глаза.

 

* * *

 

В этом-то и заключается трагикомизм моего положения, что я, как медведь под властью укротительницы, могу бежать — и не хочу… и все готов вынести, как только она пригрозит мне отпустить меня на волю.

 

* * *

 

Если бы она наконец снова взяла хлыст в руки! В нежной ласковости ее обращения со мной мне чудится что-то зловещее. Я сам себе кажусь маленькой пойманной мышью, с которой грациозно играет красавица кошка, каждую секунду готовая растерзать ее… и мое мышиное сердце готово разорваться.

Какие у нее намерения? Что она со мной сделает?

 

* * *

 

Она как будто совершенно забыла о договоре, о моем рабстве… Что бы это значило? Может быть, все это было простым упрямством, и она забросила всю эту затею в ту самую минуту, когда увидела, что я не оказал никакого сопротивления и покорился ее самодержавному капризу?

Как она добра ко мне теперь, какая ласковая, любящая!.. Мы переживаем блаженные дни.

 

* * *

 

Сегодня она попросила меня прочесть вслух сцену между Фаустом и Мефистофелем, в которой Мефистофель является странствующим схоластом. Глаза ее со странным выражением довольства покоились на мне.

— Не понимаю я этого, — сказала она, когда я кончил чтение, — как может человек носить в душе такие великие, прекрасные мысли, так изумительно ясно, разумно, глубоко анализировать их — и быть в то же время таким мечтателем, таким, сверхчувственным простаком.

— Ты довольна… — сказал я, целуя ее руки. Она нежно провела рукой по моему лбу.

— Я люблю тебя, Северин, — прошептала она, — никого другого я не могла бы любить больше… Будем благоразумны… правда?

Вместо ответа я заключил ее в объятья. Душа моя ширилась чувством огромного, глубокого, скорбного счастья… глаза мои увлажнились, слеза скатилась на ее руку.

— Как можно плакать! — воскликнула она. — Ты совсем дитя…

 

* * *

 

Катаясь сегодня, мы встретили в коляске русского князя. Он был явно поражен, увидав меня рядом с Вандой, и, казалось, хотел пронзить ее своими электрическими серыми глазами. Ванда же — я готов был в ту минуту броситься перед ней на колени и целовать ее ноги — как будто совсем и не заметила его, равнодушно скользнула по нему взглядом, как по неодушевленному предмету, как по дереву, и тотчас же повернулась ко мне со своей обворожительной улыбкой.

 

* * *

 

Когда я уходил от нее сегодня и пожелал ей спокойной ночи, мне показалось, что она вдруг стала рассеянна и расстроенна, без всякого внешнего повода. Что бы такое могло озабочивать ее?

— Мне жаль, что ты уходишь… — сказала она, когда я стоял уже на пороге.

— Ведь это от тебя зависит — сократить срок моего тяжкого испытания… Согласись перестать мучить меня! — умоляюще сказал я.

— Ты, значит, не допускаешь, что это положение и для меня мука… — проронила она.

— Так положи ей конец! — воскликнул я, обнимая ее. — Будь моей женой!

— Ни-ког-да, Северин! — сказала она мягко, но непоколебимо решительно.

— Что ты сказала?!

Я был испуган, потрясен до самой глубины души.

Мужем моим ты быть не можешь

Я посмотрел на нее, медленно отнял руку, которой все еще обнимал ее талию, и вышел из комнаты. Она… не позвала, не вернула меня.

 

* * *

 

Долгая бессонная ночь. Десятки раз я принимал всевозможные решения и снова отказывался от них.

Утром я написал письмо, в котором объявил, что считаю нашу связь расторгнутой. Рука моя дрожала, когда я писал, и, когда запечатывал письмо, я обжег себе пальцы.

Когда я взошел на лестницу, чтобы отдать письмо горничной, у меня подкашивались ноги, я едва не упал.

Но дверь открыла Ванда сама, выглянув одной головой, на которой белели папильотки.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-12-18 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: