XV. Лекарство Лукреции Борджиа 5 глава




— Я еще не причесана, — с улыбкой сказала она. — Что вы хотели?

— Письмо…

— Мне?

Я кивнул головой.

— Ах, вы хотите порвать со мной? — воскликнула она насмешливо.

— Разве вы не заявили вчера, что я не гожусь быть вашим мужем?

Повторяю это и сейчас.

— Ну вот — возьмите… — Я протянул ей письмо, дрожа всем телом; голос не повиновался мне.

— Оставьте его у себя, — сказала она, холодно глядя на меня. — Вы забываете, что теперь речь вовсе не о том, можете ли вы удовлетворить меня как муж, — а в рабы вы во всяком случае годитесь.

— Сударыня!.. — с негодованием воскликнул я.

— Да, так вы должны называть меня отныне, — сказала Ванда, откидывая голову с невыразимым пренебрежением. — Извольте устроить ваши дела в двадцать четыре часа, послезавтра я еду в Италию, и вы поедете со мной, в качестве моего слуги.

— Ванда!..

— Я запрещаю вам фамильярности со мной, — резко оборвала она. — Запомните также, что являться ко мне вы должны не иначе как по моему зову или звонку и не заговаривать со мной первый, когда я с вами не говорю. Зоветесь вы отныне не Северином, а Григорием.

Я задрожал от ярости и… к прискорбию должен сознаться — в то же время и от наслаждения, от острого возбуждения.

— Но… сударыня, вы ведь знаете мои обстоятельства, — смущенно заговорил я, — а я ведь завишу еще от своего отца… Сомневаюсь, чтобы он дал мне такую большую сумму, какая нужна для этой поездки…

— Значит, у тебя денег нет, Григорий, — сказала Ванда, очень довольная, — тем лучше! Тогда ты, значит, всецело зависишь от меня и оказываешься в самом деле моим рабом.

— Вы не приняли во внимание, — попытался я возразить, — что, как человек честный, я не могу…

— Я все приняла во внимание. Как человек честный, — голос ее звучал повелительно, — вы обязаны прежде всего сдержать свое слово, свою клятву, последовать за мной, в качестве моего раба, куда я прикажу, и повиноваться мне во всем, что я ни прикажу. А теперь ступай, Григорий!

Я направился к двери.

— Постой… можешь предварительно поцеловать мою руку.

И она с горделивой небрежностью протянула мне руку для поцелуя, а я… я, дилетант, я, осел, я, жалкий раб, припал к ней с порывистой нежностью своими горячими, пересохшими от волнения губами.

Мне еще милостиво кивнули головой — и отпустили меня.

 

* * *

 

Поздно ночью у меня еще горел огонь и топилась большая зеленая печь, так как мне надо было еще позаботиться о некоторых письмах и бумагах, а осень, как это бывает у нас обыкновенно, вдруг и сразу вступила в свои права.

Вдруг она постучала ко мне в окно деревянной ручкой хлыста.

Я отпер окно и увидел ее в ее опушенной горностаем кофточке и высокой, круглой казацкой шапке из горностая, вроде тех, которые носила иногда Екатерина Великая.

— Готов ты, Григорий? — мрачно спросила она.

— Нет еще, моя повелительница, — ответил я.

— Это слово мне нравится, — отозвалась она, — можешь всегда называть меня своей повелительницей, — слышишь? Завтра утром, в 9 часов, мы уезжаем отсюда. До железнодорожной станции ты будешь моим спутником, моим другом, а с той минуты, когда мы сядем в вагон, — ты мой раб, мой слуга. Закрой теперь окно и отопри дверь.

Когда я сделал то, что она приказала, и она вошла в комнату, она спросила, насмешливо сдвинув брови:

— Ну-с, нравлюсь я тебе?

— Ты обв…

— Кто позволил тебе это? — воскликнула она, хлестнув меня хлыстом.

— Вы дивно прекрасны, моя повелительница.

Ванда улыбнулась и уселась на кресле.

— Стань здесь на колени — вот тут, около моего кресла.

Я повиновался.

— Целуй руку…

Я схватил ее маленькую, холодную ручку и поцеловал.

— И губы…

Волна страсти хлынула на меня — я обвил руками тело жестокой красавицы и осыпал, как безумный, пламенными поцелуями ее лицо, губы и грудь, — и она с той же жгучей страстью отвечала на мои поцелуи, с закрытыми глазами, как во сне…

Далеко за полночь мы не могли оторваться друг от друга.

 

* * *

 

Ровно в 9 часов утра, как она приказала, все было готово к отъезду, и мы выехали в удобной коляске из маленького горного курорта в Карпатах, в котором разыгралась самая интересная драма моей жизни, запутавшись в сложный узел, и никто из нас предсказать не мог, как он когда-нибудь распутается.

Все шло превосходно вначале. Я сидел рядом с Вандой, она, не умолкая, болтала со мной мило, увлекательно, остроумно, как с добрым другом, об Италии, о новом романе Писемского, о музыке Вагнера. Дорожный костюм ее состоял из своего рода амазонки, черного суконного платья с короткой кофточкой, отделанной мехом, плотно облегавшей ее стройные формы и великолепно обрисовывавшей их. Поверх платья на ней была темная дорожная шубка.

На волосах, собранных в античный узел, сидела маленькая темная меховая шапочка, с которой ниспадала повязанная вокруг нее черная вуаль.

Ванда была очень хорошо настроена, шаловливо клала мне конфеты в рот, причесывала меня, развязывала мне галстук, повязывала снова прелестной маленькой петлей, набрасывала мне на колени шубку и под ней украдкой сжимала мои пальцы, а когда наш возница-еврей заклевал носом, она даже поцеловала меня — и холодные губки ее дышали свежим, морозным ароматом — словно юная роза, расцветшая осенью среди пожелтелых листьев и совсем обнаженных стеблей, чашечку которой первая изморозь покрыла мелкими ледяными бриллиантами.

 

* * *

 

Вот и железнодорожная станция. У вокзала мы вышли из коляски. Ванда с обворожительной улыбкой сбросила с плеч мне на руки шубу и потом пошла позаботиться о билетах.

Когда она вернулась, она переменилась неузнаваемо.

— Вот тебе билет, Григорий, — проговорила она таким тоном, каким говорят надменные барыни со своими лакеями.

— Третьего класса?! — воскликнул я с комическим ужасом, взглянув на билет.

— Конечно. Вот что не забудь: ты сядешь в вагон только тогда, когда я совсем устроюсь в купе и ты мне больше не будешь нужен. На каждой станции ты должен входить в мой вагон и спрашивать, не будет ли каких приказаний. Смотри же, запомни все это. А теперь подай мне шубку.

Когда я смиренно, как раб, помог ей надеть шубку, она позвала меня с собой, чтоб отыскать свободное купе первого класса, вскочила в него, опершись о мое плечо, и, усевшись, приказала мне закрыть ей ноги медвежьей шкурой и подложить грелку.

Затем она кивком головы отпустила меня.

Я медленно пошел в свой вагон третьего класса, весь пропитанный самым мерзким табачным дымом, как чистилище туманными парами Ахеронта. Потянулся долгий досуг, во время которого я мог предаваться решению загадок человеческого бытия и величайшей из этих загадок — души женщины.

Каждый раз, когда останавливается поезд, я выскакиваю, бегу в ее вагон и смиренно стою со снятой с головы фуражкой в ожидании ее приказаний. Она велит принести то чашку кофе, то стакан воды, раз потребовала легкий ужин, в другой раз — таз с теплой водой, чтобы вымыть руки, — и так все время.

В купе у нее поместились по пути двое-трое пассажиров, она позволяет им ухаживать за собой, кокетничает с ними; я умираю от ревности и вынужден скакать сломя голову, чтобы быстро исполнять все приказания и своевременно приносить все, не; опоздав, когда тронется поезд. Так проходит вся остальная часть дня, наступает ночь.

Я не в силах ни куска проглотить, ни глаз сомкнуть, дышу одним воздухом с польскими крестьянами, с барышниками-евреями, с грубыми солдатами, — воздух насквозь пропитан луком, — а когда вхожу к ней в купе, вижу ее закутанную в мягкие меха, на подушках дивана, укрытую шкурами, — лежит, словно деспотическая властительница Востока, а господа пассажиры сидят навытяжку, прислонившись к стене — точно индийские идолы, — едва смея дышать.

В Вене, где она останавливается на день, чтобы сделать кой-какие покупки, и прежде всего накупить множество великолепных туалетов, она продолжает обращаться со мной как со своим слугой.

Я следую за ней на почтительном расстоянии, в десяти шагах; она протягивает мне то и дело, не удостаивая меня ни одного приветливого взгляда, пакеты, и я наконец, нагруженный как осел, вынужден пыхтеть под их тяжестью.

Перед отъездом она отбирает у меня все мои костюмы, чтобы раздать их кельнерам отеля, и приказывает мне облачиться в ее ливрею, в панталоны и куртку ее цветов — светло-голубого с красной отделкой — в четырехугольную красную шапочку, украшенную павлиньими перьями, которая очень недурно идет мне.

На серебряных пуговицах — ее герб. У меня такое чувство, словно меня продали или я прозакладывал душу дьяволу.

Мой прекрасный дьявол везет меня из Вены во Флоренцию. Вместо прежних поляков и евреев мое общество теперь составляют курчавые contadini, красавец сержант первого итальянского гренадерского полка и бедняк немецкий художник. Табачный дым пахнет теперь не луком, а сыром.

Снова наступила ночь. Я лежу на своей деревянной скамье, все мое тело ноет, руки и ноги как будто перебиты. Но поэтично это все же. В окна мерцают звезды, у сержанта лицо настоящего Аполлона Бельведерского, а немец художник поет прелестный немецкий романс.

Я лежу и думаю о красавице, уснувшей по-царски спокойным сном в своих мягких мехах.

 

* * *

 

Флоренция! Шум, крики, назойливые афчини и фиакры. Ванда подзывает один из экипажей, а носильщиков прогоняет.

— Зачем же мне был бы слуга? — говорит она. — Григорий… вот квитанция… получи багаж!

Она плотнее закутывается в свою меховую шубу и усаживается спокойно в экипаж, пока я втаскиваю один за другим тяжелые чемоданы. Под тяжестью последнего я спотыкаюсь, но стоящий поблизости карабинер с интеллигентным лицом помогает мне, поддержав его. Ванда смеется.

— Этот чемодан должен быть тяжеленек, — говорит она, — потому что в нем все мои меха.

Я вскарабкался на козлы и начал вытирать прозрачные капли со лба. Она крикнула извозчику название гостиницы, тот погнал лошадь. Через несколько минут мы остановились перед ярко освещенным подъездом.

— Комнаты есть? — спросила она швейцара.

— Есть, сударыня.

— Две комнаты для меня, одну для моего человека — все с печами.

— Две элегантные комнаты, сударыня, обе с каминами — к вашим услугам, — сказал подбежавший номерной, — а для вашего слуги есть одна свободная без печи.

— Покажите мне их.

Осмотрев комнаты, она кратко обронила:

— Хорошо. Я беру их. Живо затопите только. Человек может спать в нетопленой комнате.

Я только взглянул на нее.

— Принеси сюда чемоданы, Григорий, — приказала она, обращая внимания на мой взгляд. — Я пока переоденусь и сойду в столовую. Потом можешь и себе взять чего-нибудь на ужин.

Она вышла в смежную комнату, а я втащил снизу чемоданы помог номерному затопить камин в ее спальне, пока он попробовал расспрашивать меня на скверном французском языке о мое «госпоже», и с безмолвной завистью смотрел некоторое время пылающий огонь в камине, на душистую белую постель noд пологом, на ковры, которыми устлан был пол.

Затем я спустился с лестницы, усталый и голодный, и потребовал чего-нибудь поесть. Добродушный кельнер, оказавшийся австрийским солдатом и старавшийся изо всех сил занимать меня разговором по-немецки, проводил меня в столовую и подал мне поесть. Только что я после тридцатишестичасовой голодовки сделал первый глоток и набрал вилкой кусок горячей пищи — она вошла в столовую.

Я поднялся с места.

— Как же вы меня приводите в столовую, в которой ест мой человек? — набросилась она на номерного, вся пылая гневом, и, резко повернувшись, вышла из зала.

Я все же возблагодарил небо за то, что мог по крайней продолжать есть. Кончив, я поднялся на пятый этаж в свою комнату, в которой уже оказался мой маленький чемодан и горела грязная лампочка. Узкая комната без печи, без окна, с маленьким отверстием для притока воздуха — дьявольский холод. Я невольно громко расхохотался — послышалось такое звонкое эхе что я испугался звука собственного смеха.

Вдруг дверь распахнулась и вошедший номерной воскликнул с театральным — чисто итальянским жестом:

— Подите тотчас же к вашей госпоже, приказано сию минуту!

Беру свою фуражку, сбегаю вниз по лестницам, подхожу благополучно к ее двери во втором этаже и стучусь.

— Войдите.

 

* * *

 

Я вошел, закрыл за собой дверь и остановился на пороге.

Ванда комфортабельно уселась на красном бархатном диване в неглиже из белой кисеи с кружевами, ноги ее покоились подушке такого же красного бархата, а на плечи был наброшея тот же меховой плащ, в котором она явилась в первый ра в образе богини любви.

Желтые огни свечей в подсвечниках, стоявших на трюмо, и отражение в огромном зеркале в соединении с красным пламенел камина давали дивную игру на зеленом бархате, на темно-коричневом соболе плаща и на пламенно-рыжих волосах прекрасной женщины, обратившей ко мне свое ясное, но холодное лицо и остановившей на мне свои холодные зеленые глаза.

— Я довольна тобой, Григорий, — начала она.

Я поклонился.

— Подойди поближе.

Я повиновался.

— Еще ближе, — сказала она, опустив глаза и поглаживая соболя рукой. — Венера в мехах принимает своего раба. Я вижу, что вы все же не вполне обыкновенный фантазер; по крайней мере, вы не отступаете от своих фантазий, а способны осуществить то, что выдумали, хотя бы это было крайнее безумие. Сознаюсь, что мне это нравится, это мне импонирует. В этом есть известная сила, а уважать можно только силу.

Я думаю даже, что при исключительных обстоятельствах, в великую эпоху, то, что кажется теперь слабостью в вас, оказалось бы изумительной силой. В эпоху первых императоров вы были бы мучеником, в эпоху реформации — анабаптистом, во время французской революции — одним из тех энтузиастов-жирондистов, которые всходили на гильотину с Марсельезой на устах. А теперь вы — мой раб, мой…

Вдруг она вскочила — так порывисто, что с плеч ее соскользнули соболя, и нежно, но с силой обвила мою шею руками.

— Мой возлюбленный раб… О, Северин, как я люблю тебя, как я боготворю тебя, как ты живописен в этом краковском костюме!.. Но ты будешь зябнуть сегодня ночью в жалкой комнате наверху без камина… Не дать ли тебе, радость моя, мой плащ меховой, вот этот, большой…

Она быстро подняла его, набросила его мне на плечи и — я оглянуться не успел, как она всего меня в него закутала.

— О, как идут тебе меха!.. Как они оттеняют твои благородные черты! Как только ты перестанешь быть рабом моим, ты будешь носить бархатную куртку с собольей опушкой, — слышишь? — иначе я никогда больше не надену свою меховую кофточку…

И снова она принялась ласкать и целовать меня и наконец увлекла меня с собой на маленький диван.

— А тебе понравилось, кажется, в мехах… отдай мне их, скорей, скорей, иначе я совсем утрачу сознание своего достоинства.

Я накинул на нее плащ, и Ванда продела правую руку в рукав.

— Совсем как на картине Тициана. Бросим, однако, шутки. Не смотри же таким убитым, Северин, мне грустно видеть тебя таким… Пока ты ведь еще только перед светом мой слуга, пока ты еще не раб мой, — ты не подписал еще договор и еще свободен, можешь во всякую минуту уйти от меня. Свою роль ты сыграл превосходно, я была в восторге! Но не надоело ли тебе это, не находишь ли ты меня ужасной? Да говори же… я приказываю тебе говорить!

— Ты требуешь откровенного признания, Ванда?

— Да, требую.

— Хорошо, — если ты даже злоупотребишь им, — пусть! Я влюблен в тебя больше, чем когда-либо, и буду любить тебя, боготворить тебя тем больше, тем фанатичнее, чем больше ты меня будешь мучить. Такая, какой ты была теперь в отношении меня… ты зажигаешь во мне кровь, опьяняешь меня, отуманиваешь мой ум…

Я прижал ее к груди и припал к ее влажным губам долгим, безумным поцелуем.

— Красавица моя! — вырвалось у меня затем, и, заглянув в ее глаза, я в порыве неудержимого восторга сорвал с ее плеч соболий плащ и прильнул губами к ее затылку.

— Так ты любишь меня, когда я жестока?.. — сказала Ванда. — Теперь ступай! Ты мне надоел… Что же, слышишь, ты?

Она ударила меня по щеке так, что у меня искры посыпались из глаз и в ушах зазвенело.

— Помоги мне надеть плащ, раб.

Я помог, как сумел.

— Как неуклюже! — воскликнула она и, едва надела как следует, ударила меня снова в лицо.

Я чувствовал, как я бледнею.

— Больно? Я сделала больно тебе? — спросила она мягко, дотронувшись рукой до меня.

— Нет, нет! — воскликнул я.

— Ты не имеешь права жаловаться, во всяком случае — ты ведь хочешь этого. Ну, поцелуй же меня еще…

Я охватил ее руками, ее губы впились в мои… И когда она лежала в своих широких тяжелых мехах у меня на груди, у меня было странное, щемящее, тревожное чувство — словно меня обнимал дикий зверь, медведица… и мне чудилось, что сейчас ее лапы вонзятся в мое тело.

Но на этот раз медведица милостиво отпустила меня.

Грудь моя была полна самых радостных надежд, когда я взобрался в свою жалкую людскую и бросился на свою жесткую кровать.

— Как глубоко комична жизнь, в сущности. — подумал я. — Только что на груди моей покоилась самая прекрасная женщина в мире — сама Венера, а теперь мне выпал случай познакомиться с адом, как он представляется китайцам: по их верованиям грешники попадают не в пылающий огонь, а гонятся чертями по ледяным полям. Вероятно, основателям их религии тоже приходилось ночевать в нетопленых комнатах.

 

* * *

 

Я проснулся сегодня среди ночи с криком. Мне снилось ледяное поле, на котором я заблудился и тщетно искал выхода. Вдруг откуда-то появился эскимос на санях, запряженных оленем, и лицо у него было того номерного, который отвел мне нетопленую комнату.

— Что вам здесь нужно, сударь? — воскликнул он. — Здесь северный полюс.

Через секунду он исчез, и я увидел Ванду, скользившую на маленьких коньках по поверхности льда, ее белая атласная юбка развевалась и шелестела, горностай ее кофточки и шапочки — а еще больше лицо ее сверкали белизной ярче снега. Она подлетела, скользя, ко мне, схватила меня в объятья, начала целовать меня… вдруг я почувствовал, как по мне горячей струей потекла моя кровь.

— Что ты делаешь? — в ужасе воскликнул я.

Она засмеялась, а когда я вгляделся получше, я увидел, что это уже не Ванда, а большая белая медведица, вонзившая когти своих лап в мое тело.

Я в ужасе вскрикнул — и все еще слышал ее дьявольский смех, когда проснулся и озирался, пораженный, вокруг.

 

* * *

 

Рано утром я стал у двери помещения Ванды и, когда человек принес ей кофе, принял его у него из рук и приготовил его моей прекрасной повелительнице.

Она уже была одета, и вид у нее был дивный — свежая, розовая. Она ласково улыбнулась мне и подозвала меня, когда я хотел почтительно удалиться.

— Позавтракай и ты скорее, Григорий, — сказала она. — Мы сейчас после завтрака отправимся отыскивать квартиру. Я хочу выбраться из гостиницы как можно скорее, — здесь мы страшно стеснены. Стоит мне немножко дольше заболтаться с тобой, сейчас скажут: русская барыня в любовной связи со своим слугой — не вымирает, видно, порода Екатерины.

Через полчаса мы вышли из гостиницы, Ванда — в своем суконном платье и в русской шапочке, я — в своем краковском костюме. Мы производили сенсацию. Я шел на расстоянии шагов Десяти от нее и старался сохранять мрачный вид, хотя каждую секунду боялся, что громко расхохочусь.

Почти на каждой улице на множестве красивых домов красовались дощечки с надписями: «Camere ammobiliate» — меблированные комнаты. Ванда посылала меня каждый раз осматривать, я бегал по лестницам, и только тогда, когда я ей докладывал, что квартира, кажется, соответствует ее требованиям, она сама заходила посмотреть.

К полудню я успел устать, как загнанная гончая на большой охоте.

Мы заходили из дому в дом и каждый раз уходили ни с чем, не находя подходящей квартиры. Ванда уже начинала немного раздражаться. Вдруг она сказала мне:

— Северин… серьезность, с которой ты играешь свою роль, и это насилие, которое мы делаем над собой… меня это волнует… я больше не в силах… ты так мил — я должна поцеловать тебя. Войдем куда-нибудь в дом.

— Но, сударыня…

— Григорий!

Она вошла в ближайший незапертый подъезд, взошла на несколько ступеней по темной лестнице, с страстной нежностью обвила мою шею и поцеловала меня.

— О Северин, твой расчет был тонок… В качестве раба ты гораздо опаснее, чем я думала… Ты неотразим, я боюсь, что когда-нибудь влюблюсь в тебя!

— Разве ты больше не любишь меня? — спросил я, охваченный внезапным страхом.

Она серьезно покачала головой, но снова прижалась ко мне своими дивными, упоительными губами.

Мы вернулись в гостиницу. Ванда наскоро съела холодный завтрак и приказала мне наскоро позавтракать.

Но мне служили, разумеется, не так старательно, как ей, и подавали не так быстро; таким образом, я только успел проглотить первый кусочек своего бифштекса, как вошел номерной и с тем же театральным жестом, который мне уже был знаком, воскликнул:

— Ступайте сию минуту, зовут!

Я наскоро горестно простился со своим завтраком и, усталый и голодный, поспешил к Ванде, ожидавшей меня уже на улице.

— Такой жестокой я все же не считал вас, сударыня, — не ожидал, что после всей этой утомительной беготни вы не позволите мне спокойно поесть.

Ванда от души засмеялась.

— Я думала, ты уже кончил. Ну, не беда. Человек рожден для страданий, а ты в особенности. Мученики тоже не едали бифштексов.

Я последовал за ней сердитый, упрямо-злой от голода.

— Я отказалась от мысли искать квартиру в городе, — продолжала Ванда. — Очень трудно найти целый этаж, в котором можно было бы жить уединенно и делать, что вздумается. При таких необычных, фантастических отношениях, как наши, все условия должны гармонировать. Я найму целую виллу и… погоди, ты будешь поражен. Разрешаю тебе теперь поесть хорошенько и побродить по Флоренции, ознакомиться немножко. Раньше вечера я в гостиницу не вернусь. Когда ты мне понадобишься по моем возвращении, я велю позвать тебя.

 

* * *

 

Я осмотрел собор, Palazzo vecchio, Loggia di Lanzi и долго простоял над Арно. Я не мог оторвать глаз от дивной панорамы старинной части Флоренции, круглые купола и башни которой мягко вырисовывались на голубом безоблачном небе; от великолепных мостов, сквозь широкие арки которых катила свои резвые волны желтая красавица река; от зеленых холмов, окаймлявших город, покрытых стройными кипарисами, огромными зданиями, дворцами и монастырями.

Это особый мир, совсем иной, чем тот, в котором мы живем, — веселый, чувственный, смеющийся. И в самой природе нет и тени той серьезности и угрюмости, которыми отличается наша. Далеко-далеко, до самых отдаленных белых вилл, разбросанных по светло-зеленым горам, не видно ни одного пятнышка, которого не озаряло бы солнце самым ярким светом.

И люди не так серьезны, как мы, — быть может, они меньше мыслят, чем мы, но вид у них у всех такой, точно все они счастливы.

Утверждают даже, что южане легче умирают.

Теперь мне кажется, что возможна красота без шипов и чувственные наслаждения без муки.

 

* * *

 

Ванда нашла прелестную небольшую виллу на одном из чудных холмов на левом берегу реки Арно и наняла ее на зиму. Вилла эта расположена посреди чудесного сада с чудесными густыми аллеями, зелеными полянками и множеством камелий. В ней один только этаж, и выстроена она в итальянском стиле — четырехугольником. Вдоль одного из фасадов тянется открытая галерея, уставленная гипсовыми копиями античных статуй; от этой галереи ведут каменные ступени в сад. Из галереи же другой ход ведет в ванную комнату с великолепным мраморным бассейном, откуда витая лестница ведет в спальню госпожи.

Весь этот этаж занимает Ванда одна.

Мне отведена одна комната пониже лестницы, на уровне земли; она очень хорошенькая, в ней есть даже камин.

Я прошел весь сад вдоль и поперек и на одном круглом холме нашел маленький храм, вход в который оказался запертым. Но я заметил в двери щель, и, когда приник к ней глазом, я увидел на белом пьедестале богиню любви.

По моему телу прошла легкая дрожь. Мне почудилось, что она улыбнулась мне:

— Ты пришел? Я ждала тебя.

 

* * *

 

Вечер. Хорошенькая маленькая горничная приходит ко мне с приказанием от госпожи — явиться к ней.

Я подымаюсь по шикарной мраморной лестнице, прохожу по приемной, по обширной, обставленной с расточительной роскошью гостиной и стучусь в дверь ее спальни.

Я стучусь очень тихо, потому что разлитая всюду роскошь стесняет меня; по-видимому, мой стук не был услышан, и я несколько времени стою за дверью. У меня такое чувство, словно я стою перед спальным покоем Екатерины Великой и она сейчас покажется оттуда в своем зеленом меховом спальном халате с красной орденской лентой на обнаженной груди, вся в мелких белых напудренных локонах.

Стучусь еще раз. Ванда нетерпеливо распахивает дверь.

— Почему ты так долго?

— Я долго простоял за дверью, ты не слышала моего стука… — говорю я вполголоса.

Она запирает дверь, бросается мне на шею и ведет меня к оттоманке, обитой красным дама, на которой она отдыхала перед моим приходом. Вся обстановка комнаты — обои, гардины, портьеры, полог над кроватью — все из красного дама. Потолок представляет прекрасную картину — Самсона и Далилу.

Ванда принимает меня в головокружительном дезабилье, белый атлас ниспадает легкими живописными складками вдоль ее стройного тела, оставляя обнаженными руки и грудь, мягко и небрежно утопающую в темном волосе широкого зелено-бархатного собольего плаща. Рыжая масса волос, полураспущенных и подхваченных нитками черного жемчуга, ниспадает вдоль спины до самых бедер.

— Венера в мехах… — прошептал я. Она привлекла меня; к себе на грудь, под ее поцелуями у меня захватывало дух. Больше я не произнес ни слова, больше я и не думал ни о чем — все закружилось и потонуло в море неизъяснимого, неимоверного блаженства.

Ванда мягко отстранила меня наконец и оглянулась кругом, опираясь на локоть. Я соскользнул на ковер, к ее ногам, — она привлекла меня к себе, играя моими волосами.

— Любишь ли ты меня еще?.. — спросила она, заглянув мне в глаза отуманенными страстью глазами.

— Люблю ли! — воскликнул я.

— Ты не забыл свою клятву? — продолжала она с очаровательной улыбкой. — Ну вот, теперь, когда все устроено, все готово, я спрашиваю тебя еще раз: действительно ли ты серьезно решился сделаться моим рабом?

— Разве я теперь уже не раб твой? — удивленно спросил я.

— Ты еще не подписал документ.

— Документ?.. Какой документ?

— Ах, ты уже не помнишь, значит… Ну, тогда оставим это.

— Но, Ванда, ты ведь знаешь, что я не знаю большего блаженства, чем служить тебе, быть твоим рабом, что я отдал бы все на свете, чтобы чувствовать себя всецело в твоих руках, отдать в твои руки самую жизнь мою…

— Как ты хорош, когда говоришь так страстно… — прошептала она. — Ах, я влюблена в тебя больше, чем когда-либо… а надо быть деспотичной с тобой, и строгой, и жестокой… боюсь, я не в силах буду…

— Я этого не боюсь, — с улыбкой ответил я. — Где у тебя документ?

— Вот… — слегка сконфуженная, она вытащила из-за корсета бумагу и протянула ее мне.

— Чтобы дать тебе полное чувство моей беспредельной власти над тобой, я приготовила еще один документ, в котором ты объявляешь свою решимость лишить себя жизни. Я могу тогда убить тебя, если захочу.

— Дай.

Пока я разворачивал бумаги, Ванда принесла перо и чернила, потом подсела ко мне, обняла рукой мою шею и смотрела через мое плечо, пока я читал.

Первый документ гласил:

 

 

Договор между Вандой фон Дунаевой и Северином фон Кузимским.

«От сего числа г. Северин фон Кузимский перестает считаться женихом г-жи Ванды фон Дунаевой и отказывается от всех своих прав в качестве возлюбленного; отныне он обязывается, напротив, честным словом человека и дворянина быть рабом ее до тех пор, пока она сама не возвратит ему свободу.

В качестве раба г-жи Дунаевой он обязывается носить имя Григория, беспрекословно исполнять всякое ее желание, повиноваться всякому ее приказанию, держаться со своей госпожой как подчиненный, смотреть на всякий знак ее благосклонности как на чрезвычайную милость.

Г-жа Дунаева не только вправе наказывать своего раба за всякое упущение и за всякий проступок по собственному усмотрению, но и мучить его по первому своему капризу или для развлечения, как только вздумается, — вправе даже убить его, если ей вздумается, — словом, он ее неограниченная собственность.

В случае, если г-жа Дунаева пожелает даровать своему рабу свободу, г. Северин фон Кузимский должен забыть все, что он испытал или претерпел, будучи рабом, и никогда, ни при каких обстоятельствах и ни под каким видом не может помыслить о мести или возмездии.

Г-жа Дунаева обязывается, со своей стороны, одеваться возможно чаще в меха, в особенности в тех случаях, когда будет проявлять в отношении своего раба жестокость».



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-12-18 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: