Понедельник 6 декабря 1943




 

Пикассо ушел рано. Ожидая его, я снимаю его шофера Марселя, а потом и Сабартеса. Через видоискатель изучаю его лицо: кожа цвета пергамента, тонкий нос, больные глаза за стеклами очков, толстыми, как иллюминаторы. Эти глаза, глядящие на вас из «бездны печали», придавали бы лицу унылое выражение, если бы губы по привычке не складывались в подобие мефистофельской улыбки – разочарованной и ироничной… Наверное, чувство юмора и саркастический склад ума, свойственные Сабартесу, помогают ему преодолевать свою хандру, снисходительно относиться ко всему и, прежде всего, к Пикассо – своему другу, своему божеству, к тому, кто всегда был для него центром вселенной…

Я рассматриваю и необычный головной убор, который он носит, чтобы не простудиться, защищая себя от ветра и сквозняков. Это нечто вроде каскетки, поля которой в случае необходимости можно опустить на уши и завязать под подбородком, или поднять наверх и застегнуть кнопкой, или дать им свободно болтаться наподобие крылышек, как на шлеме у Гермеса… Именно Гермес и приходит мне на ум – его называли еще и Меркурием, богом по связям с общественностью, – когда я гляжу, как Сабартес-слуга, всегда стоящий между Пикассо и остальным миром, впускает и выпроваживает толпы посетителей…

Я фотографирую уголки прихожей, где портрет Инес, горничной Пикассо, сменил на мольберте рисунок Ренуара. Рядом – старое кресло, готовое рухнуть под тяжестью кучи бумаг, а над ним какой-то портрет – один из многочисленных эскизов для «Мужчины с ягненком». У подножия кресла стоят домашние туфли Пикассо. Голова на портрете, кресло и тапочки складываются вместе в подобие некоего персонажа, держащего в руках стопки книг и журналов. Я немного выдвигаю вперед тапочки, которые едва видны, и собираюсь снять этого малого, но тут входит Пикассо и сразу замечает мои приготовления.

 

ПИКАССО. Забавная получится фотография, но подлинности в ней не будет… А знаете почему? Потому что вы передвинули мои тапочки… Я никогда их так не ставлю… Это ваша манера, а не моя. Ведь манера художника расставлять вокруг себя вещи говорит о нем ничуть не меньше, чем его творчество. Мне ваши фотографии нравятся именно потому, что они достоверны… Те, что вы сделали на улице Боеси, были как анализ крови, по которому можно поставить диагноз, чем я был на тот момент… Как вы думаете, почему я обозначаю дату на всем, что делаю? Потому что недостаточно знать картины художника. Необходимо также понимать, когда он их создавал, почему, как, в каких обстоятельствах. Не исключено, что когда-нибудь появится наука, и назовут ее, возможно «человековедением»: она даст возможность лучше понять в творце человеческую суть… Я часто думаю об этой науке и потому стараюсь оставить последующим поколениям как можно больше сведений и документов… Вот поэтому я и датирую все, что делаю…

 

Однажды мы разговаривали с Сабартесом о привычке Пикассо датировать даже самые мелкие свои произведения, включая и тексты, обозначая на них не только год, месяц и день, но иногда также и час. «Какой в этом смысл? – пожал плечами Сабартес. – Это чистая прихоть, мания… Ну кому может быть интересно, что Пикассо закончил тот или иной рисунок в десять или в одиннадцать часов вечера?» Однако, если принять во внимание то, что открыл мне Пикассо, точное время датирования – это не каприз и не мания, а хорошо обдуманное намерение. Он хочет придать всем фактам и поступкам своей легенды о человеке-творце историческую ценность, самому внести их – прежде, чем это сделают другие – в великую летопись собственной, изумительной и необыкновенной жизни…

 

Вторник 7 декабря 1943

 

На улице Гранд-Огюстен встречаю Франсуазу Жило. Под мышкой она, как обычно, несет большой сверток и, несмотря на стужу и резкий северный ветер, своими фиолетовыми, распухшими от холода пальцами вытаскивает из свертка несколько последних гуашей – в основном ярких натюрмортов, отнюдь не бездарных… «Я хочу показать их Пикассо…» – объясняет она с заговорщической улыбкой…

Я знаю ее уже три года, мы познакомились на Монпарнасе, в мастерской малоизвестного венгерского художника, который приобщал ее к секретам ремесла. Тогда Франсуаза была совсем молода – лет семнадцать-восемнадцать, страстно влюблена в живопись, жадна до советов и горела нетерпением продемонстрировать свои таланты. Она много рассказывала мне о распрях со своей парижской семьей, слишком буржуазной, чтобы понять, что живопись может оказаться заманчивее учебы в университете, а мастерские художников – уютнее богатой виллы в Нейи, куда она меня однажды пригласила на ужин… Меня поразила жизненная сила этого юного существа, упорство, с каким она преодолевала препятствия. От Франсуазы исходило ощущение бодрости и неуемной энергии… Ее юношеская восторженность, распространявшаяся в равной степени и на живопись, и на живописцев, напомнила мне о Беттине Брентано, покоренной поэзией и поэтами и непреодолимо вовлеченной в богемную среду гениев, где она, восемнадцати лет от роду, воспылала пламенной страстью к Гёте… В ее юном теле жил дьявол… Уже давно Франсуаза сгорала от желания показать свою живопись Пикассо… Некоторое время назад – в мае этого года – она познакомилась с ним в одном из парижских ресторанов. И с тех пор часто появляется в доме своего кумира, терпеливо ожидая в прихожей, пока он ее позовет.

А он и не пытается скрывать, что в его жизни появилась новая любовь… Он слишком польщен, слишком горд своим мужским счастьем и выставляет его напоказ… Но все же я, в отличие от Макса Жакоба, не думаю, что он согласился бы сменить славу великого художника на славу донжуана. Вечно ненасытный и вечно пресыщенный, как севильский соблазнитель, он тем не менее никогда не позволяет женщине поработить себя и освобождается от нее через творчество. Для него любовная история – это не цель, а непременное условие способности творить, притом условие слишком важное, чтобы он мог пойти на связь случайную или тайную. Пусть уж лучше слезы и драмы, чем завеса целомудрия, скрывающая имя и лицо той, которую он любит… Напротив, он готов был трубить на площади, кричать о своем счастье во весь голос… И даже если бы он захотел скрыть свою любовь, его живопись, рисунки, книги, гравюры, скульптуры выдали бы его с головой. Черты новой избранницы немедленно вытесняли из его творчества черты предыдущей.

Он был околдован и покорен этим маленьким, капризным ртом, прямым носиком и родинкой на щеке, обрамляющими лицо густыми светло-каштановыми волосами, взглядом слегка асимметричных, широко раскрытых зеленых глаз под изогнутыми бровями, подростковой фигуркой с узкой талией, обещавшей вполне женские округлости: Пикассо влюбился в Франсуазу и позволил ей обожать себя… Он любит так, словно это первая страсть в его жизни…

Наблюдая намечающуюся идиллию и возбужденную чувственность Пикассо – признак его творческого обновления, я спрашивал себя, в каких формах проявится присутствие новой женщины, как оно откликнется в его произведениях. Потому что каждый любовный опыт подталкивал его к принципиально иным, своеобразным способам выражения, которые несли на себе отпечаток личности его очередной подруги… И еще я опасался неизбежных страданий, душевной боли, которые она принесет с собой. Уже приносит…

Я вижу перед собой Пикассо, чуть растерянного, робкого, как школьник, влюбившийся впервые в жизни, который говорит мне, указывая на молодую художницу:

– Франсуаза очень хороша, не правда ли? И очень мила, да? Вы ведь ее поснимаете как-нибудь? Но только, пожалуйста, чтобы волосы у нее были слегка растрепаны, взлохмачены… Ради бога, не фотографируйте ее, когда она только что от парикмахера… Эти аккуратные прически – я их терпеть не могу…

Уже не в первый раз я слышу о том, что Пикассо не любит «красивых причесок». Как кошка, он любит свободу во всем, ему нравятся свободно развевающиеся, ничем не стесненные волосы… Если бы это зависело от него, все женщины на земле ходили бы с распущенными волосами, которые спускались бы им на шею, на плечи, на грудь… Именно так он чаще всего рисовал Дору Маар, Нюш и так же рисует теперь Франсуазу…

 

Среда 8 декабря 1943

 

«В конце 1612 года, морозным декабрьским утром, какой-то молодой человек, весьма легко одетый, прохаживался у дверей дома по улице Гранд-Огюстен…» Эту фразу, с которой начинается «Неведомый шедевр» Бальзака, я вспомнил сегодня, когда, окоченев от холода, подходил к дому № 7 по этой самой улице.

Мастерская промерзла насквозь… Пальцы мои застыли так, что я не мог работать. Но у меня назначена встреча: в «Кафе Флор» меня ждет Жорж Батай. Он давно допекал меня просьбами сделать иллюстрации к его книгам: «Истории Глаза» и той, которую он собирается назвать «Могила»… Любопытный персонаж этот Жорж Батай!

Эрудиция и широта ума, достойные ученого. Восприимчивость и свежесть взгляда как у ребенка. Распутник, внук маркиза де Сада, но живет анахоретом и мучается от сознания собственной греховности. Душа вся в синяках и ссадинах. Постоянно раздираем между эротизмом и трагическим ощущением жизни…

В кафе я встречаю Жака Превера. «Пикассо мне все рассказал, – говорит он. – Его “Мужчина с ягненком” теперь называется “Мужчина с безногим ягненком”…» И дальше он начинает выкладывать подробности таинственного убийства, совершенного в его гостинице на улице Бозар. Нет, автор этого преступления не он… Убитая женщина была «коллаборационисткой», люди из движения Сопротивления расстреляли ее автомата… Потом заходит разговор об Анри Мишо: «Этот персонаж привык к большим глубинам, – замечает Превер. – Он плавает среди нас как рыба…»

Мне как раз нужно позвонить Мишо. Трубку берет Мари-Луиза: «Мы оба болеем… У меня все продолжается грипп, а у него – нарыв…» Она передает трубку Мишо. Я интересуюсь, тепло ли у них в доме, по крайней мере.

 

АНРИ МИШО (придушенным голосом). Я пытаюсь развести огонь… Но он никак не разгорается… Только дымит… Я кашляю, задыхаюсь… Пришлось открыть окна… И теперь здесь дикий холод… Я вне себя от злости… К тому же у меня нарыв, и он ужасно болит… А как у вас дела?

 

Сказать, что все великолепно, у меня не поворачивается язык. И я придумываю себе какую-то неприятность – из солидарности…

 

Пятница 10 декабря 1943

 

Работал до глубокой ночи. И теперь не могу вытащить себя из постели… У меня дома так же холодно, как и на улице, а на улице – пятнадцать градусов ниже нуля… Прошлой ночью замерзла вода, и Альфред околел в своем аквариуме.

Даже холоднокровное земноводное изнемогло в полярном климате моей квартиры.

Я очень любил Альфреда. Его драгунская косичка, липкая кожа, отвислый, бесцветный живот, глаза близорукого пещерного жителя, сплюснутая голова с огромным рылом – мой тритон, в своем великолепном уродстве, был живым воплощением времени, в котором нам довелось жить… Я купил его на набережной Межиссери у продавца птиц. Животное непростое, упрямое, он требовал, чтобы его кормили только живыми мухами, которые бились в воде, суча лапками. Глядя на это, я подумал, что можно бросать ему и мертвых мух, но сделать так, чтобы они двигались по поверхности воды… Мне удалось обмануть Альфреда… И мало-помалу я приучил его глотать все подряд, лишь бы жертва шевелилась. Я волновал поверхность воды в аквариуме: «Альфред, иди сюда! Ну, иди же, малыш!» И он приходил. Неподвижно, как мертвый, лежа на дне аквариума, он всплывал на мой зов. «Ну же! Нападай, малыш!» И он бросался на мой карандаш, стремясь его проглотить… Мой тритон был дрессированный… Бесподобный номер. Друзья не верили своим глазам…

Чтобы меня не постигла судьба моего любимца, я выстроил в квартире маленькую хижину, пожертвовав для этого большие панели с фотографиями, вернувшиеся с моих выставок. Оборудовал там несколько сидений, поставил пишущую машинку, кофеварку и небольшой обогреватель. Провел освещение. Когда я туда вползал, меня сразу охватывало блаженное тепло, тепло моего собственного тела, отраженное и скрупулезно накопленное, словно в термосе. И если я смог сделать эти записи, то только благодаря моей хижине…

 

ПИКАССО (с хитрой улыбкой). Ну, Брассай, вы все-таки вылезли из постели? Все-таки подумали и обо мне? Это очень мило с вашей стороны…

САБАРТЕС. Он является все позже и позже и все реже и реже… Лично мне удовольствие его видеть выпадает крайне редко. Обычно он приходит в тот момент, когда я ухожу обедать…

БРАССАЙ. Пикассо, вы не достанете мне несколько фигурок из шкафа? У вас есть сейчас время?

ПИКАССО. Нет, у меня нет сейчас времени. Сегодня утром я должен встретиться с массой народу… Ну да ладно, пойдемте!

 

Он достает из «музея» четыре или пять статуэток… Я остаюсь наедине с ними в ледяной мастерской. И принимаюсь за работу… Внезапно раздается звук рожка. Это в прихожей. Звук забавный, он выходит из инструмента изуродованным и режет ухо: та-та-ти, та-та-ти, ти-та-та, ти-та-та… До меня доносятся взрывы смеха, смеются несколько человек, но остальные голоса не заглушают звонких, сочных, похожих на рыдание раскатов, которые я узнаю из тысяч других – неподражаемый хохот Раймона Кено…

Дверь в мастерскую распахивается. Впереди – Пикассо: укутанный в теплую куртку, поля коричневой шляпы отогнуты на глаза, лицо еще красное от натуги, он победно потрясает рукой с зажатым в ней рожком… За ним – Раймон Кено, Оскар Домингес, Жорж Юнье и еще несколько менее заметных лиц, среди которых женщина с лицом эфеба и платком, повязанным вокруг головы, – Валентина Гюго. Пикассо хотел произвести на меня впечатление…

Он снова берется за рожок: это он только что исторгал из инструмента те фальшивые звуки. Горделиво приосанившись, как петухи, которых он ваял, писал и рисовал, он выпячивает грудь, надувает щеки, мышцы шеи напрягаются. И из духового инструмента снова вырываются резкие, пронзительные звуки: та-та-ти, та-та-ти, ти-та-та, ти-та-та… – которые сопровождаются новыми взрывами смеха…

 

ВАЛЕНТИНА ГЮГО. Какой сюрприз! А я и не знала, что вы вдобавок еще и великолепный трубач! У вас каждый день открываются все новые таланты…

ПИКАССО. Как же вы могли не знать, что я умею управляться с рожком? Я занимаюсь этим искусством очень давно! И рожок оказал мне немало услуг. Когда я жил на улице Боеси, контора Альбера Скира находилась в соседнем доме. Брассай это хорошо знает. Мы вместе работали в «Минотавре»… Я делал для Скира «Метаморфозы» Овидия. И когда я заканчивал работать на гравировальной доске, то, вместо того чтобы брать телефонную трубку, снимал со стены мою трубу, подходил к окну и исполнял: та-та-ти, та-та-ти, ти-та-та, ти-та-та… И Скира тут же прибегал…

 

Мы с Пикассо остались вдвоем. Обычно к часу дня, когда расходятся посетители, он звонит Доре Маар. Она живет рядом, в старом доме на улице Савой. По утрам Дора больше к нему не приходит. Но как только он позвонит, она выходит на улицу и идет ему навстречу. И они отправляются обедать в «Каталан». Как обычно, Пикассо снимает телефонную трубку. Едва он начинает набирать номер, Казбек, до того лежавший, распластавшись как кожаный ковер, поднимается и плетется к двери…

 

ПИКАССО. Вы видели, как он подскочил? Угадал, что я звоню Доре… Бог его знает как… Можно предположить, что время обеда ему подсказывает желудок. Но в этот час я могу звонить и другим людям, и он не реагирует… Как же он узнает, что я звоню именно Доре?

 

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2019-09-09 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: