ПИКАССО. В этом нет ничего удивительного! Ведь человек не меняется. Он сохраняет свои привычки… Это инстинкт подсказывает людям приспосабливать под кухню одно и то же место… Разве, чтобы заложить город, люди не выбирают одну и ту же местность? Под городами, во время раскопок, всегда находят другие города; под церквями – другие церкви и другие дома – под домами… Расы и религии могли меняться, но рынки, места обитания, паломничества, отправления культа всегда остаются одними и теми же. Вместо Венеры появляется Дева, но жизнь течет по-прежнему…
БРАССАЙ. Во время раскопок в Нижнем Ложери долины Ле-Эзи археологам пришла удачная мысль сохранить срез высотой в четыре или пять метров со следами слоев, с целыми тысячелетиями, ложившимися одно на другое… Как пирожное наполеон… И в каждом слое его «жильцы» оставляли свою визитную карточку: фрагменты костей, зубы, кремневые орудия… Одним взглядом можно охватить не знаю сколько тысяч лет истории… Это производит сильное впечатление…
ПИКАССО. А благодаря чему? Благодаря пыли! У земного шара нет уборщицы, чтобы сметать с него пыль… И она изо дня в день падает на землю и там остается… Все, что доходит до нас из прошлого, сохраняет пыль. Взгляните хотя бы сюда, на эту кучу – за несколько недель нападал толстый слой… На улице Боеси, в некоторых комнатах – вы же помните? – стали исчезать мои вещи: они оказались погребены под слоем пыли… А хотите я вам скажу? Если я всегда запрещал убирать в моих мастерских, подметать и стирать там пыль, то не только потому, что не хотел, чтобы трогали мои вещи… А главным образом потому, что надеялся на ее защиту… Пыль – мой союзник… Я всегда позволял ей ложиться там, где ей хочется… Это как защитный слой… Когда здесь или там нет пыли, значит, мои вещи кто-то трогал… И я вижу сразу: здесь кто-то был… И поскольку я постоянно живу рядом с пылью, можно сказать, в пыли, то предпочитаю серые костюмы: на них она не так заметна…
|
БРАССАЙ. Чтобы набрался слой толщиной в метр, понадобится тысяча лет… Римская империя погребена под землей на глубине всего двух-трех метров… В Риме, в Париже, в Арле пыль сохранилась в наших погребах… Доисторические слои еще более толстые. Если мы что-то знаем о первобытных людях – вы совершенно правы – это именно благодаря «защитному слою» пыли…
ПИКАССО. На самом деле мы знаем не так много… Что может сохраняться под землей? Камень, кость, бронза, слоновая кость, иногда глиняная посуда… Но никаких деревянных изделий, ни тканей, ни кожи… И это сильно искажает наши понятия о первобытных людях… Я думаю, что не ошибусь, если скажу, что самые красивые предметы каменного века были из кожи, из ткани и особенно из дерева. То есть каменный век должен был бы называться деревянным… Из негритянских изваяний сколько сделано из камня, кости или слоновой кости? Примерно одно на тысячу! А у первобытного человека слоновой кости было не больше, чем у негритянских племен… Скорее всего, даже меньше… У них должны были быть тысячи деревянных идолов, и все это исчезло…
БРАССАЙ. А вы знаете, Пикассо, что земля сохраняет лучше всего? Греко-римские деньги… Я был на раскопках в Сен-Реми, где откопали греческую деревню… Так там ковырнешь один раз лопатой – и обязательно найдешь монетку…
|
ПИКАССО. Это невероятно, сколько в земле римских монет! Можно подумать, что у римлян были дырявые карманы… Они сеяли свои монеты везде, где ходили… Даже в полях… Должно быть, надеялись, что прорастут…
БРАССАЙ. Раскопки всегда напоминают мне момент, когда разбивают форму, чтобы вынуть из нее статую… В Помпеях отливку произвел сам Везувий. Дома, люди, животные оказались в один момент заключены в эту кипящую оболочку. Видеть эти тела, сведенные судорогой, захваченные смертью врасплох, – это потрясает. Я видел их в стеклянных ящиках в Помпеях, в Неаполе…
ПИКАССО. Дали был буквально одержим картинами этих чудовищных слепков, мгновенным концом жизни, оборванной катаклизмом… Он мне рассказывал об одной своей идее – муляж площади Оперы, где было бы здание театра, «Кафе де ла Пэ», дорогие проститутки, автомобили, прохожие, полицейские, журнальные киоски, торговцы цветами, фонари, уличные часы, которые продолжают идти… Представьте себе все это в гипсе или в бронзе и в натуральную величину… Какой кошмар! Если бы я мог сделать такое, то выбрал бы Сен-Жермен-де-Пре: кафе «Флор» и «Дё Маго», пивная «Липп», Жан-Поль Сартр, официанты Жан и Паскаль, г-н Бубаль, кот и светловолосая кассирша… Какой великолепный, какой ужасающий муляж мог бы получиться…
Понедельник 25 октября 1943
Пикассо хочет показать мне витрину или, как Сабартес ее называет, «музей». Закрытый на ключ большой металлический застекленный шкаф, стоящий в маленькой комнате рядом с мастерской. Чтобы его открыть, Пикассо достает большую связку ключей. Внутри – штук пятьдесят бронзовых статуэток, резные изделия из дерева, камни с гравировкой и другие любопытные или редкие предметы, вроде этого слитка из стеклянных рюмок – перекрученных, деформированных, прижатых друг к другу. Рассматриваю его с большим интересом! Пикассо проделывает надо мной свои любимые «опыты»? Видя, что необычный предмет возбудил мое любопытство, он осторожно достает его из шкафа…
|
ПИКАССО. Я вижу… Эти бокалы вас заинтриговали… Потрясающе, правда? Так вот, это бокалы для бордо! Они с Мартиники. Вы слишком молоды и вряд ли помните ту жуткую катастрофу, которая разрушила город Сен-Пьер: извержение вулкана на горе Пеле, в 1902-м, по-моему. Вулкан уничтожил город за одну ночь. Оборвал множество человеческих жизней, но все же кое-что и создал: на руинах были найдены странные предметы вроде этого… Как и вас, его красота меня потрясла и очаровала… И, чтобы доставить мне удовольствие, мне его подарили. Жар земли переплавил это стекло, и получилось прекрасно – настоящее произведение искусства, не правда ли?
Затем я замечаю в шкафу «Стакан абсента», произведение довольно дерзкое для своей эпохи. Впервые такой незатейливый объект стал скульптурой! Смелым оказался и авторский прием: чтобы создать впечатление прозрачности, Пикассо разрезал стекло.
ПИКАССО. Я вылепил его из воска… Есть еще шесть таких же из бронзы. И все я раскрасил по-разному…
В шкафу оказался также слепок Венеры Леспюгской… Даже в двух экземплярах: один – выщербленный, потертый временем – полностью соответствующий оригиналу, другой – гладкий, отреставрированный. Пикассо ее обожает – первая богиня плодородия, квинтэссенция женских форм, чья плоть, словно возбуждаемая мужским желанием, кажется, набухает и разрастается вокруг ядра… А вот белый скелет летучей мыши в виде распятия, укрепленный на черной подставке…
ПИКАССО. Я люблю летучих мышей! А женщины их боятся… Они думают, что мышь может вцепиться им в волосы… А ведь это, может быть, самое красивое животное на свете, самое изящное… Вам случалось видеть их маленькие, блестящие, искрящиеся умом глазки, их кожу, шелковистую, как бархат? А взгляните на эти тоненькие, такие хрупкие косточки…
БРАССАЙ. Я был уверен, что вам нравятся скелеты! Я тоже их изучал; мне было интересно разбирать их на части, а потом собирать снова… Чтобы оценить гений создателя, нет ничего лучше, чем воссоздать какой-нибудь скелет…
ПИКАССО. К костям у меня настоящая страсть… В Буажелу у меня их много: скелеты птиц, головы собак, баранов… Есть даже череп носорога… Возможно, вы их видели там, в амбаре? Вы заметили, что кости всегда как бы вылеплены, но не вырезаны: кажется, что сперва их залили в глиняную изложницу, а потом достали оттуда? Какую бы кость вы ни рассматривали, вы всегда найдете следы пальцев… Иногда пальцев очень крупных, иногда лилипутских, вроде тех, что изваяли крошечные и хрупкие косточки этой мыши… Всегда, на любой кости. я вижу следы пальцев создателя, который развлекался, вылепливая ее… А вы обратили внимание, что кости, с их вогнутыми и выпуклыми формами, прекрасно вставляются одна в другую? Какое же нужно искусство, чтобы так «подогнать» друг к другу косточки позвоночника?
БРАССАЙ. Да, позвоночник – это настоящее чудо! Мир высших позвоночных весь держится на этой блестящей идее, чтобы не сказать «находке»… Меня удивляет и восхищает то, с каким искусством природа, отталкиваясь от этой выдумки, умудрилась создать все тело, приспосабливая позвоночник к конкретным условиям… Вся черепная коробка состоит из позвоночных костей, подогнанных друг к другу как в детском конструкторе, но эти позвонки до такой степени видоизменились, что только глаз поэта смог их распознать…
ПИКАССО. И кто же этот поэт?
БРАССАЙ. Гёте. Он первый узнал и описал черепные позвонки… На эту мысль его натолкнул бараний череп, подобранный им где-то на кладбище…
Тема настолько увлекла Пикассо, что я рисую ему схему строения тела позвоночного животного: длинный стержень с двумя полыми цилиндрами: один – для костного и головного мозга, второй – для внутренних органов, нуждающихся в защите… На стержне укреплены три парных органа, чтобы тело могло двигаться…
ПИКАССО. Я понимаю – руки и ноги, но откуда вы взяли третью пару?
БРАССАЙ. Это мандибула, нижняя челюсть… Частью стержня она не является, она укреплена поверх него… И сочленяется с ним шарнирами точно так же, как руки и ноги, но только неподвижно; при этом обе челюсти жестко соединены между собой, как сцепленные пальцы… Впрочем, у птиц нижняя челюсть складывается вокруг их «локтей»; а у змей, у которых челюсти тоже складные, есть еще одна особенность: их концы не спаяны крепко между собой, а соединяются с помощью эластичной ткани. Именно поэтому змеи могут целиком заглатывать свою жертву, даже очень крупную…
Мы еще долго разговариваем о скелетных костях… Услышав, что у всех млекопитающих семь шейных позвонков, Пикассо удивляется.
БРАССАЙ. Впечатление такое, что природа нарочно связала себе руки, чтобы заставить себя впредь исходить из того факта, что шейных позвонков – семь. И ни одним больше… Она осложнила задачу самой себе. Чтобы сделать жирафу такую шею, творцу пришлось чудовищно вытянуть позвонки – шея получилась жесткая, негнущаяся. Или, наоборот, как в случае с дельфином, у которого вовсе нет шеи, сплюснуть их до состояния тонких, едва видных пластинок… Из пяти пальцев природа делает то человеческую руку, то лошадиное копыто, то собачью лапу, а то длинные, как у зонтика, спицы, из которых составлена арматура крыла летучей мыши… Вам, Пикассо, часто ставят в укор ваши дерзкие выходки и намеренные уродства, но если бы люди видели, что позволяет себе природа, причем на одну и ту же тему! Чтобы лучше понять ваше творчество, им следовало бы ходить не в музеи, а глубже вникнуть в естественную историю…
Я остаюсь наедине с шестью бронзовыми статуэтками Пикассо, которые он достал для меня из шкафа-«музея». Не найдя в этой загроможденной вещами мастерской ни малейшего свободного пространства на стенах, которое могло бы служить фоном, я решаюсь воспользоваться для этого картоном. Но мне нужно несколько кнопок. Я обращаюсь к Марселю. Однако – странная вещь – в этом храме искусства, где полотна вносятся и выносятся дюжинами, а кисти и краски – сотнями, если не тысячами, нет ни одной кнопки… С великим трудом Марсель отыскивает для меня несколько штук и выковыривает их из стены с помощью тупого перочинного ножика… Когда чуть позже появляется Пикассо, на глаза ему тут же попадаются эти несчастные шесть кнопок…
ПИКАССО. Но это же мои кнопки…
БРАССАЙ. Да, это ваши кнопки…
ПИКАССО. Тогда я их забираю…
БРАССАЙ. Оставьте их! Они мне нужны, чтобы укрепить фон…
ПИКАССО. Ладно, пусть останутся… Я оставляю их вам… Но вы должны мне их вернуть… Это мои кнопки…
Четверг 11 ноября 1943
Вчера встретил на Монпарнасе Анри Мишо. Он торопился, но все же немного прошелся со мной по бульвару Распай.
АНРИ МИШО. Я понимаю, почему на Пикассо такое впечатление произвела ваша фотография «Черепа». Она дает его скульптуре новый объем. Ваше видение бросает отражение на сам объект… На него невозможно глядеть прежними глазами…
Мы расстаемся напротив роденовского «Бальзака», договорившись встретиться завтра в десять в кафе «Дантон».
* * *
Мишо уже здесь, ждет меня внутри. Мы пьем отвратительный «кофе» – ячменный напиток с сахарином. В последнюю нашу встречу ему не удалось увидеть скульптуры Пикассо, но сегодня утром я неважно себя чувствую… И у меня нет никакого желания идти к Пикассо. Но как ему об этом сказать? Он расстроится… К счастью, выясняется, что он дурно спал эту ночь и тоже не очень расположен делать визиты… «Может, перенесем на завтра?» Именно это он и хотел мне предложить. Но не осмеливался… Мы оба облегченно вздыхаем. В любом случае, повидать Пикассо этим утром нам бы не удалось… Я забыл, что это четверг, а по четвергам его не бывает дома. Мишо заинтригован и хочет знать почему.
БРАССАЙ. Четверг для него – святой день. Никаких встреч, никаких свиданий с друзьями… Если кто-то предлагает ему этот день, он отвечает: «Исключено, это четверг…» Должно быть, какая-нибудь традиция, идущая из детства. Скажем: по четвергам нет уроков – что-нибудь в этом духе. Мария-Тереза Вальтер родила ему дочь по имени то ли Мария, то ли Майя. Сейчас ей должно быть лет десять-одиннадцать. И я предполагаю, что четверги он проводит с Марией-Терезой и дочерью…
Мы выпиваем еще по одному ячменному напитку. Мишо смотрит угрюмо… Вид у него какой-то затравленный… Чтобы его развеселить, я начинаю рассказывать всякие истории… Пробило одиннадцать…
АНРИ МИШО. В последнее время у меня неприятности… Я все теряю… Сначала блокнот с адресами… Потом пропуск… Просто напасть какая-то… Вдобавок, я куда-то задевал ручку, а вчера – продуктовую карточку… Когда я начинаю терять вещи, меня охватывает ужас… В жизни начинается черная полоса…
БРАССАЙ. Вы очень рассеянны, очень погружены в себя…
АНРИ МИШО. Увы, это так! А мои вещи этим пользуются… У них только одно на уме: сбежать от меня, и побыстрее…
Договорившись со мной о завтрашней встрече – в том же месте и в тот же час, Мишо уходит. Сквозь стекло я наблюдаю, как его высокий силуэт, удаляясь, наконец растворяется в толпе прохожих на бульваре Сен-Жермен. Но едва я теряю его из виду, как тут же замечаю рядом бледно-голубой шейный платок… Это его платок… Он сбежал от своего хозяина, коварно спрятавшись в углу скамейки…
Пятница 12 ноября 1943
Анри Мишо со своей женой Мари-Луизой ждут меня в кафе. Выйдя на улицу Гранд-Огюстен, мы проходим мимо «Каталана», любимого ресторана Пикассо. Он закрыт. Вчера сюда явилась целая толпа инспекторов по вопросам снабжения… Пикассо и еще несколько посетителей были захвачены на месте преступления: они ели «шатобриан» в гриле, а между тем это было в один из трех установленных на неделе постных дней. Ресторан закрыли на месяц, а Пикассо был вынужден заплатить штраф.
АНРИ МИШО. Так он же умрет с голоду… Это здесь у Леон-Поля Фарга случился приступ?
БРАССАЙ. Да, в апреле, по-моему… Он обедал с Пикассо. И что-то уронил на пол. Нагнулся, чтобы поднять, но рука его не слушалась… Он перепугался насмерть…
АНРИ МИШО. Любой бы на его месте испугался…
БРАССАЙ. Поскольку он никак не мог подняться, Пикассо забеспокоился и спросил: «Что с тобой?» И только тут он заметил, что у того изменилось лицо. Его перекосило… «Что случилось? У тебя лицо как будто не в фокусе!» – воскликнул Пикассо с юмором, который его никогда не покидал. Вызвали «скорую». Пикассо связался с Шериан, супругой поэта. Она добиралась на метро и дорогой загадала: «Если увижу возле “Каталана” Пикассо, значит, Фарг умер…» Пикассо ждал ее у дверей ресторана. Но Фарг был жив… Он лежал практически без сознания, с ним случился односторонний паралич. Его увезли в больницу. Два дня он находился между жизнью и смертью, а потом начал поправляться… Мне говорили, что ему лучше…[32]
АНРИ МИШО. Лучше? Это просто так говорят… Он наполовину парализован: не может открыть один глаз и пошевелить одной рукой… Настроение у него очень мрачное… Он боится… Живет в страхе перед новым приступом… И поскольку я сам постоянно боюсь и жду, что со мной что-то случится, мне было страшно видеть его в таком положении… Я не знал, о чем с ним говорить… Скорее, это он пытался меня успокоить… Очень тягостная картина…
Пикассо нет. Но я показываю своим друзьям его мастерскую. Внимание Мишо привлекла небольшая скульптура: крестьянин с косой в руках, в большой соломенной шляпе, круглой и яркой, как солнце Юга. Хотя эта шляпа – всего лишь расплющенный песочный куличик, шишковатый и кособокий, она наводит на мысли о Ван Гоге, Провансе, южном небе…
АНРИ МИШО. Когда видишь нечто столь прекрасное, это дает ощущение счастья на целый день…
После ухода четы Мишо я фотографирую кое-какие скульптуры. Около одиннадцати приходит молодой человек со свертком под мышкой. В свертке оказался пейзаж Прованса: фрагмент стены, стог сена и несколько деревьев в глубине. «Я из Экс-ан-Прованса, – объясняет посетитель, – и мне хотелось показать это полотно г-ну Пикассо. Это Сезанн. Думаю, что картина могла бы его заинтересовать. Я не собираюсь ее продавать, мне бы хотелось только послушать его мнение…»
Мы рассматриваем полотно вместе с Сабартесом и Зервосом, который только что пришел. Сезанн? Возможно ли?.. Нам не очень верится. Появляется Пикассо. Новость о неизвестном Сезанне выманила его из укрытия… Потому что на самом деле он вовсе не «ушел в город», как было объявлено… Хозяин внимательно рассматривает полотно. «Живопись довольно приличная, но это не Сезанн…» Молодой человек настаивает: «Картина была найдена в его мастерской. Моя семья всегда считала ее подлинником. Датирована она тем же периодом, что и “Игроки в карты”…»
ПИКАССО (раздражаясь). Вы можете говорить что угодно и приводить тысячу доводов. Эту картину писал не Сезанн! Я в этом кое-что понимаю… Подпись откровенно фальшивая. Но это тоже ничего не значит… Я сам много раз видел мои собственные полотна, которые возвращались ко мне с фальшивой подписью. Никакая фальшивая подпись не помешала бы мне узнать подлинного Сезанна! Но это не он… У него не было никаких способностей, никакой сноровки к подражанию… Каждый раз, когда он пытался скопировать кого-нибудь из художников, у него получался Сезанн… Вы можете забрать вашего «семейного Сезанна»…
Молодой человек уже ушел, а Пикассо все продолжал ворчать: «Знаю ли я Сезанна! Это мой первый и единственный учитель! И уж наверное я повидал достаточно его картин… Да я годами их изучал… Сезанн! Он был нашим общим отцом. Он нас защищал…»
Понедельник 15 ноября 1943
Вместе с несколькими друзьями Пикассо рассматривает репродукции своих картин. Он не в духе.
ПИКАССО. Вы подошли очень кстати. Мы как раз говорили о фотографии. Скажите, откуда взялись вот эти светлые и темные пятна, причем в местах, окрашенных в тон одного оттенка?
Я объясняю, что это могло произойти из-за неравномерного освещения, из-за плохо натянутого холста, из-за потускневшей от влаги краски или отсветов на ней. «Чтобы избежать таких “дырок”, мы снимаем с разных ракурсов, но если объектив закреплен неподвижно, то такое может быть…»
Появляются юный Этьен Дидье и его мать. Упрямым выражением ангельского личика и блеском глаз он напоминает маленького Пикассо. Я попросил их прийти, чтобы мальчик показал Пикассо свои рисунки. Этьен рисует с раннего детства, причем с таким пылом и восторгом, каких я никогда у детей не видел. Он рисует как одержимый, как фанатик… Вдохновение черпает в книгах – Жюль Верн, Купер, May и в приключенческом кино – Зорро, Тарзан, «Железная корона», а также в фильмах о войне и об авиации. Индейцы берут в осаду замок, махараджа и его свита прогоняют тигра, пираты грабят корабль, в Кордильерах нападают на экипаж… Или, к примеру, рыцарский турнир, штурм и сражение под звон доспехов. Стрелы летят, шашки рубят, пики и копья протыкают грудь врага. Повсюду отрубленные головы, горящие дома, лошадиные трупы. Это кровожадное буйство наводит на мысль об Учелло – впрочем, именно он и есть обожаемый учитель Этьена.
Пикассо ищет пустую раму, ставит ее на мольберт и – один за другим – вставляет в нее рисунки. Рассматривает их вблизи и на расстоянии, иногда надевает очки, чтобы лучше схватить ту или иную деталь. Он изучает их так, словно в жизни не видел ни одного рисунка… Не обращая внимания на окружающее, полностью погрузившись в то, что рассматривает, он буквально не сводит с мольберта глаз. Весь его интерес сосредоточен на том, что стоит перед ним. Возможно, это жадное любопытство, эта способность так мощно концентрировать свое внимание и есть ключ к его гению…[33]
Один из рисунков гуашью изображает жестокую рыцарскую схватку. А над полем битвы, над которым нависли облака с золотыми и серебряными отсветами, парит дух кого-то из предков: он вселяет мужество в сражающихся потомков. Пикассо заинтересовала белая голубка, которая держит в клюве послание: «Что означает эта голубка?» – спрашивает он у Этьена. Но тот лишь пожимает плечами, как часто делает сам Пикассо, когда ему задают подобные вопросы. Напрасно расспрашивает он мальчика и по поводу других рисунков, в ответ звучит невозмутимое: «Сам не знаю…», «Ну, вот так…», «Просто пришло в голову…»
ПИКАССО. Это изумительно! Какая наполненность, какая щедрость! И каков художнический дар! Взгляните на эту белую лошадь! Как искусно ему удалось обыграть белый фон бумаги! Белую краску он не использовал, но цвет лошади оказался белее бумаги!
Целый час он восхищенно рассматривал рисунки и гуаши. Потом вышел, вернулся с калейдоскопом и протянул его Этьену. На этом громадном судне, набитом тысячью вещей, он мгновенно отыскал именно тот подарок, который был нужен.
ПИКАССО. Ну, теперь приходите ко мне через пятьдесят лет! Я хочу знать, как это будет выглядеть через полвека! Но эти рисунки в любом случае следует непременно сохранить…
Я обедаю у родителей Этьена на улице Сервандони. За столом почетный гость: художник Шарль Камуан. Я рад знакомству: этот человек оказался еще более жизнерадостным, чем мой давний друг Матисс. К тому же он – один из немногих живущих, кто близко знал Сезанна. Мне хотелось поговорить с ним об отшельнике из Экс-ан-Прованса, и, чтобы начать разговор, я рассказываю ему историю о молодом человеке, принесшем Пикассо своего «Сезанна».
БРАССАЙ. Довольно странная история… Если кому-то захотелось изготовить фальшивого Сезанна, зачем было ставить подпись на полотне, по манере столь далеком от от оригинала?.. Да и рисовать надо было тщательнее… А нельзя ли предположить, что эта картина, вроде бы только что найденная в его мастерской, была написана неким молодым художником, который, как и вы, был хорошо знаком с мэтром и сделал это полотно вместе с ним?
КАМУАН. Не думаю. Сезанн никого не терпел рядом с собой и хранил в секрете свои «сюжеты». Этой привилегии удостаивались только Ренуар и Эмиль Бернар… Впрочем, для последнего все закончилось драмой… Для Сезанна «сюжет» – это было нечто святое. Тайна за семью печатями… Да, меня он приглашал к себе, но приглашение послал по почте, причем в ту пору, когда я уже отдалился от него, и послал он его, возможно, именно поэтому.
БРАССАЙ. Но как вы с ним познакомились? Вы уже знали его работы?
КАМУАН. Знал ли я его работы! Да я учился в Школе изящных искусств в классе Гюстава Моро, и замечу вам, что мы были посмышленее, чем нынешние ученики. Так вот, прежде чем пойти на набережную Вольтера, я был вынужден все утра проводить на улице Лаффит, где у Воллара был магазин. Помимо прочего, в витрине, на потеху публике, были выставлены несколько полотен Сезанна. Я часто останавливался перед ней, рассматривая картины то вблизи, то переходя на другую сторону улицы, и с трудом от них отрывался – такую радость они мне доставляли. Мне был тогда двадцать один год.
БРАССАЙ. А как вы попали в Экс-ан-Прованс?
КАМУАН. Волею случая городом, где я должен был проходить свою трехлетнюю военную службу, оказался Экс-ан-Прованс… Я приехал туда под вечер и был страшно взволнован. Наконец-то я попал в город Сезанна! «Мне надо немедленно видеть этого человека», – сказал я себе. Я был тогда наивен и полагал, что любой житель Экса укажет мне его адрес. Но его никто не знал, а ведь я опросил человек двенадцать! И угадайте, кто помог мне найти его дом? Местный священник!
И я прямиком направился туда. Но мне не повезло: мэтра не оказалось дома. Меня попросили подождать: он должен был скоро вернуться. Я просидел минут пять – они показались мне долгими часами. Потом я вдруг подумал, что своим неожиданным приходом могу причинить художнику беспокойство и тем самым лишу себя шанса подружиться с ним. При этой мысли меня обуял такой ужас, что я бежал оттуда без оглядки…
Однако не успел я отойти от его дома, как уже пожалел и о своем необдуманном поступке, и о своей трусости. Я был как помешанный… Все шел и шел куда глаза глядят, но волнение не проходило. Я то удалялся, то снова приближался к этому скромному жилищу, которому присутствие Сезанна придавало необычайную притягательность… Проболтавшись вот так несколько часов, я в конце концов ощутил неукротимое желание вернуться туда. И не мог с ним совладать! Когда я постучал в дверь, сердце мое бешено колотилось. Из окна высунулась голова самого художника: он был взбешен тем, что его беспокоят в столь поздний час, но вид молодого наглеца в военной форме возбудил его любопытство… Было одиннадцать часов, и он уже лег спать. Ворча и ругаясь, Сезанн спустился, открыл дверь и посветил мне в лицо керосиновой лампой. В ее тусклом свете наши взгляды встретились в первый раз. Я пробормотал что-то невнятное… Он пригласил меня войти. По лестнице я поднимался за ним… На нем был колпак, ночная сорочка свешивалась на брюки. Не успел он поставить лампу на стол, как тут же воскликнул: «Поглядите, как это прекрасно! Желтый абажур на синем фоне! Он же просто просится на холст! Но что вы хотите, искусственное освещение полностью меняет оттенки цветов. Поэтому я никогда не пишу ночью, да и картины ночью смотреть нельзя…»
Я, запинаясь, пытаюсь выразить ему свое восторженное отношение к его творчеству. Он держится очень мило, просит заходить и даже приглашает на завтра обедать. Представьте мою радость, мое волнение… Ободренный этим приемом, я отважился принести ему несколько своих небольших работ. Сезанн их внимательно рассмотрел и воскликнул: «Да это же очень хорошо, молодой человек! Вы должны составить мне протекцию в Париже…»
БРАССАЙ. А вы, господин Камуан, никогда не пробовали записывать свои беседы с Сезанном, как это делал Эмиль Бернар? Он Сезанна не понимал, но то, что он пересказал из их разговоров, – интересно и очень верно.
КАМУАН. Увы, нет! О чем очень жалею… Но у меня хорошая память, и я помню многое из наших бесед… Вот, например, загадочная для меня фраза: «Мне очень нужен такой человек, как вы…» Он сказал мне это во время одной из воскресных встреч. И потом много раз повторял то же самое. Что он имел в виду? Я так и не понял, сколько ни ломал себе голову. Теперь я думаю, что, живя в одиночестве, не доверяя людям, которые, по большей части, смеялись над ним и его живописью, он испытывал потребность довериться кому-то, кто бы его понимал. Однако удивительная вещь: эта фраза, которую он сказал мне, когда мы были одни, фигурирует и в книге Жоашена Гаске, поэта из Арля, – книге объемистой, но, на мой вкус, слишком романтичной и напыщенной. Видимо, упомянутую фразу автор тоже слышал от Сезанна, откуда следует, что эта мысль не давала художнику покоя…
БРАССАЙ. Но, уехав из Экса, вы долго с ним переписывались…
КАМУАН. К сожалению, у меня мало что сохранилось от той переписки! Я имел неосторожность дать на время целую пачку этих писем Гийому Аполлинеру. С тех пор я их больше не видел. Они окончательно потеряны: Аполлинер их не публиковал, хотя и собирался. Среди них была и копия моего первого письма Сезанну, я написал его после отъезда в Авиньон. Я уже не очень хорошо помню. Наверное, в нем я выражал ему свою благодарность. Во всяком случае, в конце я писал, что в «Маяках» Бодлера не хватает еще одной строфы. Я так любил это стихотворение, что не нашел ничего лучше, чтобы воздать хвалу Сезанну, как соединить свое восхищение мастером из Экса с шедевром Бодлера. Я и сейчас так думаю. Мне кажется, что о живописи никогда не было написано ничего более прекрасного.
И Шарль Камуан, между сыром и фруктами, прочитал нам его, строчку за строчкой:
Река забвения, сад лени, плоть живая, —
О Рубенс, – страстная подушка бренных нег,
Где кровь, биясь, бежит, бессменно приливая,
Как воздух, как в морях морей подводных бег!
О Винчи, зеркало, в чьем омуте бездонном…
Ватто, вихрь легких душ в забвенье карнавальном
Блуждающих, горя, как мотыльковый рой…
Вот крови озеро; его взлюбили бесы,
К нему склонила ель зеленый сон ресниц:
Делакруа! Мрачны небесные завесы;
Отгулом меди в них не отзвучал фрейшиц…
И эту великолепную заключительную строфу: