Перед мировой войной и с тех пор 3 глава




В самом раннем детстве нас с отцом связывала тайная нежность, и я смутно вспоминаю, что мы скрывали ее от Мушки, которая не любила проявлений чувств; помимо того папа, после трех мальчиков, страстно мечтал о девочке, в то время как мама вполне удовлетворилась бы полдюжиной мальчишек. В старых письмах отца к маме, находившейся с младшими детьми на летних каникулах за границей, я прочитала такую приписку: «Поцелуй за меня нашу малышку», и «Вспоминает ли она иногда своего старого папу?». Воспоминания нахлынули на меня… Когда мне было всего несколько лет, я из-за так называемой «болезни роста» некоторое время почти не могла ходить; в утешение мне подарили мягкие красные сафьяновые ботиночки с позолоченными шнурками, надев которые я с таким удовольствием восседала на коленях у папы, что дело закончилось плачевно: поскольку я вовремя не сказала, что ножки у меня больше не болят, тот же нежный папа с тяжелым сердцем, но безжалостно прошелся жесткой березовой розгой по тому самому месту, которым я восседала у него на коленях… Я вспомнила о наших прогулках под ручку в ясные зимние дни. Поскольку мама не любила, чтобы ее держали под руку, папа с ранних лет приучил к этому меня – так я и шла вприпрыжку, приноравливаясь к его спокойному, длинному шагу. Однажды нам встретился нищий, каких много в России, и я, получившая накануне серебряный гривенник, чтобы научиться «считать деньги», хотела отдать монету ему. Но тут вмешался папа: так счету не учатся, сказал он, нищему хватит и половины того, что у тебя есть, но это ни в коем случае не должна быть монетка качеством похуже, например медная. И он с серьезным видом разменял мой гривенник на два красивеньких серебряных пятачка.

В сравнении с миром чувств большинства других, известных мне детей, моему миру недоставало в отношениях с обоими родителями чрезмерной горячности – как в упрямстве, так и в любви. То, что нас связывало, и то, что разъединяло, доходило только до определенной границы, за которой оставалось некоторое пространство для свободы. Во время учебы в школе эта «свобода» заходила даже чересчур далеко: когда в старших классах, где все дисциплины в обязательном порядке преподавались на русском языке, я стала жаловаться на недостаточное знание русского (дома мы, как правило, разговаривали между собой по-немецки или по-французски), папа неожиданно разрешил мне свободное посещение уроков, сказав со смехом: «В школьном принуждении она не нуждается». Каким образом он пришел к этому мягкому предубеждению, я не знаю.

Мне кажется, именно благодаря этой свободе мои братья, даже когда они стали взрослыми, сохранили в отношениях с родителями эту сердечность и доверительность. Для меня непроизвольно возникшая граница означала, например, что я должна была молчать и оставаться одинокой, сохраняя при этом сердечное доверие к родителям.

В качестве доказательства приведу одно незначительное событие, хотя, к сожалению, уже не помню, когда оно точно произошло; помню только, что я уже пошла в школу, а у нас в России это значило, что мне исполнилось восемь лет. Взбесилась наша собака, шнауцер по кличке Джимка. В те времена по улицам бродило много неухоженных, бездомных собак, причем как в летнюю жару, так и в зимние холода, и бешенство нередко передавалось домашним собакам. Поскольку такое случилось впервые, мы не сразу поняли, в чем дело, и когда любимый пес внезапно укусил меня в запястье, я быстренько перевязала ранку, так как торопилась в школу, и забыла о ней. Когда я вернулась домой, собаки больше не было: бешенство стало очевидным, и Джимку увезли в специально предназначенное для таких случаев заведение, где его ближе к вечеру застрелили. В мое отсутствие он покусал также и нашу прачку, и наш домашний врач заявил, что с этим уже ничего нельзя поделать, так как прошло много времени. С ужасом я представляла себе, что будет, когда у меня заподозрят бешенство, и братья при малейшей нашей потасовке станут бояться, что я их искусаю… Некоторое время я жила в тайном страхе, узнала о симптоме водобоязни и по ночам страшно боялась того момента, когда утром мне придется чистить зубы (к счастью, я не знала, что симптом этот проявляется и тогда, когда пьешь чай или молоко). Узнала я и о том, что заболевшие бешенством собаки в первую очередь нападают на своего любимого хозяина. Я вспоминаю об охватившем меня ужасе при мысли, что мне предстоит самое страшное – «я укушу папу». То есть «самого любимого человека», хотя в то время я отнюдь не была уверена, что люблю его больше мамы. Насколько мало осознаешь такие вещи, доказывает еще одно воспоминание, относящееся к раннему детству, когда я вместе с мамой часто (и с удовольствием) ездила летом в нашем кабриолете в купальню на море. Через окошко в кабине купальни я смотрела, как мама плещется внизу в бассейне, и однажды просящим голосом крикнула: «Милая Мушка, ну утони же, пожалуйста!». Мама в ответ крикнула, ласково смеясь: «Малышка, но я же тогда умру совсем!», на что я прокричала в знак согласия характерное русское словцо «ничего»! Но в глубине души я не делала различия между родителями: уже одно то, с какой рыцарской нежностью папа обращался с мамой на наших глазах, не позволяло ей стоять «ниже его». Только уже девочкой-подростком я с удивлением узнала, что такое поведение отнюдь не есть само собой разумеющееся. Дело было так. Потерялся ключ от одной из запертых дверей, и пока мои братья бежали на помощь, мне удалось открыть, ее без всякого ключа; а когда я потом торжествующе рассказывала об этом маме и на ее вопрос: «Чем же ты ее открыла? – ответила: «Пальцами», то увидела, что лицо ее окаменело; она только сказала: «Своей матери я бы никогда не осмелилась так ответить… Что ты открыла ее не ногами, я знала и так». Я словно заглянула в неведомое – и, растерявшись, даже не смогла объяснить ей, что произошло.

Друг друга родители понимали без слов, несмотря на то что были очень несхожи характерами (не считая одинакового темперамента и веры в Бога); непрерывно приспосабливаясь друг к другу, они сохраняли взаимную верность и любовь. Главное, по-видимому, заключалось в том, что оба всю жизнь непроизвольно старались преодолеть собственную односторонность – быть может, не столько в моральном плане, сколько в желании не замкнуться каждому в себе. (Обоим было абсолютно чуждо высокомерие и неотъемлемое от него малодушие.) Для людей, подобных моей маме, это значило, вероятно, без долгих размышлений растворить свою самостоятельную, активную натуру в женственности и материнстве, супружеское достоинство дается им от Бога. Отсюда вытекали обязательность и самообладание, которых она считала необходимым придерживаться и ожидала того же от других. А вообще-то ее натуре не было совсем чуждо и нечто бунтарское. Едва выйдя из детского возраста, она после смерти своей бабушки взяла на себя управление большим хозяйством, только чтобы не оказаться в подчинении у сестры своего отчима. Удивительным образом в моей памяти сохранилась мимолетная картина из нашей летней поездки в Швейцарию: я вижу, как она сразу после нашего прибытия остановилась перед входом в гостиницу и восхищенно смотрит на мужчин во дворе, завеявших ссору и схватившихся за ножи. Она не только отличалась смелостью, но и, я думаю, была склонна скорее доводить споры до логического завершения, чем их улаживать. В канун революции 1905 года ее, восьмидесятилетнюю, было трудно уговорить не выходить на неспокойные, простреливаемые улицы, которых как огня боялись две ее верные домашние работницы.

Моей матери, пережившей отца почти на четыре десятилетия, повезло – она не дожила до Октябрьской революции. Но семьям обоих моих старших братьев выпало на долю пройти в годы переворота и гражданской войны через жесточайшие лишения и страдания. Только с большими перерывами приходили редкие письма в Германию. Мой второй брат, Роберт, вернувшись наконец из Крыма, где он похоронил своего младшего сына, заболевшего в военное лихолетье, обнаружил, что не только лишился своего положения, жилища, состояния и вообще всякого имущества, но на своей маленькой даче недалеко от столицы, где он по обыкновению проводил лето, вынужден был воспользоваться добротой своего батрака, которому отдали домик вместе с землей и инвентарем. Этот человек предоставил брату и его семье маленькое чердачное помещение и давал в обед тарелку щей, если брат помогал ему в поле; чтобы утолить голод, брат со своими маленькими внуками целыми днями собирал грибы и ягоды. Его жена не могла до конца смириться с тем, как новая хозяйка донашивает ее платья и простодушно радуется этому. Но при всех ужасах той поры не они сильнее всего поражали в редких письмах брата; поражала глубина перемен в душе каждого человека. Не то чтобы брат, который, кажется, был ранее членом партии кадетов, поменял свои политические взгляды на противоположные, но когда он рассказывал, как они вместе с батраком сидели по вечерам на лавочке перед домом, отдыхая и обсуждая происходившие в мире катаклизмы, то создавалось впечатление, что не просто хозяин и слуга поменялись местами, не просто одного швырнуло вниз, а другого вознесло наверх, нет, в том и другом говорил как бы некто третий, с которым случилось такое же внутреннее преображение. В этом сыграл свою роль и специфически русский характер батрака, недаром же брат воздавал в письме ему должное: «До чего же этот неграмотный мужик умен и дружелюбен». О том, что тут обозначилось и вышло наружу, нельзя говорить как о смирении одного и внезапно прорезавшемся самосознании другого: обоих объединяло то, что они оказались перед лицом переворота в мировом масштабе, который изменил их характеры, как бы упростил и укрупнил их, подчинил себе…

Но трогательнее всего было то, что и семейные связи только тогда стали обретать свою истинную прочность, когда они утратили свой бюргерский смысл. Не только потому, что бедствия вынуждали к сплочению на маленьком островке посреди бушующей стихии, тогда как до сих пор случались и ссоры из-за несовпадения намерений и желаний каждого члена семьи. Нет, перед тем как окончательно исчезнуть, еще раз расцвела и обрела жизненную силу старинная поэзия, возвышавшаяся над деловым расчетом; утешение и поддержку, счастье и теплоту в данном случае давало осознание внутренней значимости семейных уз. С другой стороны, столь же несомненным было и то огромное влияние, которое обрела внезапно освободившаяся, крайне взбудораженная молодежь, склонная к распущенности и всякого рода жестокости.

Нашей старенькой матушке не пришлось пережить не только переворот, но и смерть своего старшего сына, который был ей советчиком и защитником, – вскоре после начала войны он скончался от сердечного спазма, не выдержав многочисленных забот и тревожных предчувствий. Она жила одна и была счастлива, зная, что рядом есть вполне устроенные дети и внуки. Больше всего ее угнетало то, что мы, дети, навязали ей уже в преклонном возрасте компаньонку, которая должна была ухаживать за ней, – кстати, родственницу, к которой она относилась хорошо, но не настолько, чтобы терпеть ее постоянное присутствие рядом. Несмотря на то, что ее окружали сыновья и внуки, она умела наслаждаться одиночеством и всегда была чем-нибудь занята. И читала она, как правило, не то, что ей советовали другие; так, уже в глубокой старости она увлекалась чтением «Илиады». Рассказывая о ее жизни в период от восьмидесяти до девяноста лет, я не могу обойти молчанием великую битву и победу, о которых она мне поведала в один из моих приездов в Россию. Речь шла об уничтожении дьявола, от которого она, человек глубоко верующий, сочла необходимым окончательно избавиться еще при жизни. На мой ошеломленный вопрос, не уничтожила ли она при этом заодно и Бога, так как именно ему дано решать такие вопросы, она ответила успокаивающе и почти снисходительно: «Тебе этого не понять, с Ним ничего не случится, кроме того, я годами спрашивала у Него совета на этот счет – нет, с Ним, разумеется, ничего не будет, но дьявола он, конечно же, изгонит». При этом она не отрицала до конца причины поздней и энергичной перемены убеждений – того обстоятельства, что постепенно она вынуждена была признать безбожие всех своих детей, оказавшихся под властью дьявола, хотя мои братья из рыцарских побуждений еще принимали участие в известного рода церемониях в угоду своим женам и нашей Мушке. Вместе с тем она никогда не делала ничего такого, что повергло бы ее в состояние внутренней раздвоенности: она явно во всем следовала непосредственному импульсу и только потом обдумывала тот или иной свой поступок и приводила его в соответствие со сложившимися обстоятельствами. Вот еще одно воспоминание о ее душевном спокойствии: по утрам, когда она, бывало, сидела за столом и улыбалась своими синими глазами, не выцветшими и в старости, нам казалось, что она смеется над нами, но потом оказывалось, что она улыбается какому-то своему приятному сну, – и все разрешалось шуткой: после не особенно веселых дней (дней скучных у нее вообще не было) наша Мушка вознаграждала себя по ночам занимательными сновидениями. В последние годы жизни, когда она начала плохо слышать, она развлекалась даже тем, что приглашала к себе таких же туговатых на ухо дам, и они говорили «мимо друг друга», а потом, весело смеясь, она рассказывала, как каждая из них, в том числе и она сама, иногда улавливали неправильные ответы собеседниц, но при этом ни в малейшей степени не заботились о собственных репликах, тоже поданных невпопад.

Помимо чтения, больше всего ее привлекали наблюдения над природой. Особенно блаженствовала она летом, но даже поздней осенью, стоя перед окном городской квартиры, она могла, как с живыми существами, беседовать с деревьями на улице или любоваться тем, как меняется их освещение. Все ее комнаты всегда были уставлены высокими лиственными растениями, за которыми она сама ухаживала, но в то же время она терпеть не могла рядом с собой животных. Однако в преклонном возрасте ее уже тяготила всякая собственность – все то, что посягало на ее желание быть наедине с собой. Она заботливо и осторожно обращалась с любым предметом, бывшим в ее собственности, но в то же время радовалась, если могла незаметно избавиться от него в пользу близких или других людей. Постепенно складывалась странная ситуация, когда надо было возвращать подаренные ею ранее вещи, чтобы вокруг нее не возникала пустота. Временами она казалась мне человеком, который освобождается от земных привязанностей и перед уходом раздает остающимся свои, так сказать, пожитки; и мне казалось также, что такое поведение позволяет угадать что-то существенное в отношении к жизни и смерти вообще ощущению, что ты обворован смертью, противостоит чувство избыточности богатства, так как там, куда ты уходишь, оно больше не нужно.

Рассказывая о своей матери, я не могу не вспомнить о том, что она сделала для меня, несмотря на все ее неодобрение моей безмужней жизни за границей и моего образа мыслей. Раз уж дочка разочаровала ее тем, что появилась на свет не желанным сыном, а девочкой, то тогда она должна была бы стремиться к идеалу материнства – однако стремилась к чему-то совсем другому. Но даже в то время, когда она страшно переживала, так как мое поведение вопиющим образом противоречило нравам тогдашнего общества, Мушка таила свои переживания в себе и нерушимо стояла на моей стороне; она была полна скорби, но полностью доверяла мне; ей хотелось, чтобы все думали, будто мы понимаем друг друга с полуслова, так как самое главное для нее заключалось в том, чтобы не допустить направленных против меня кривотолков. Живя за границей, в годы своей чудесной юности я не задумывалась над этим; так ненавязчиво давала о себе знать ее материнская забота обо мне, что я едва ли осознавала, насколько глубоко, с непоколебимым убеждением порицала она мой образ мыслей и образ жизни. Свойственный мне эгоизм избавлял меня от угрызений совести и тоски по родине. В письмах она намекала, что хотела бы видеть меня под защитой брачных уз, но я с беспечной радостью отвечала ей, что отлично чувствую себя под защитой моего друга Пауля Ре. Только после моего замужества, когда мама долго гостила у нас, между нами состоялся обстоятельный разговор на эту тему. Он привел меня в полное замешательство, и я по-старомодному умиленно думала, глядя на ее седую голову: «Не из-за меня ли она поседела?». Именно умиленно – с радостным ощущением еще более усилившейся любви и благоговейного почитания, которые в дни нашего свидания послужили прекрасным поводом для счастливого сближения между нами. Один хорошо знавший меня человек, которому я рассказала об этом, возмущенно заметил: «Вместо тоски по дому и раскаяния по поводу бездарно проведенной юности – чувство удовлетворения и счастья! Что же это, как не moral insanity!..».

Здесь и впрямь проявилось одно из главных различий в наших с мамой характерах: она всегда руководствовалась чувством долга и готовностью жертвовать собой, в этом заключалась в известном смысле героическая черта ее натуры; должно быть, в ней была заложена частичка мужской природы, которая незаметным образом давала о себе знать и тем самым способствовала проявлению ее женственности. Что до меня, то борьба, в том числе и с самой собой, никогда не казалась мне чем-то первостепенным; даже если я чего-то желала или ждала, я не боролась за вещи первостепенной важности: они находили меня как бы вдогонку, сами по себе и настолько совпадали – внешне и внутренне – с моим существованием, с моей сущностью, что ни о какой борьбе не могло быть и речи (тогда это соответствовало бы известному стишку: «Жизнь вряд ли жаждет одарить тебя, поверь. Коль хочешь наслаждаясь жить – живи как зверь!»). Мне же всегда казалось: самое лучшее и ценное можно получить в подарок, а не заработать своим трудом, что, в свою очередь, влечет за собой еще один подарок – чувство благодарности. В этом, вероятно, кроется причина того, что я вопреки ожиданиям родилась все же девочкой, а не мальчиком. Здесь я хотела бы еще раз выразить признательность своим родителям – за то, что их верность и любовь, вся атмосфера, их окружавшая, воспитали во мне этот доверительный образ мыслей, который можно назвать подарком веры. Как глубоко может засесть такая вера в человеке – в том числе пожилом и трезво мыслящем, – позволяет судить одно забавное происшествие, случившееся со мной в зрелые годы. Однажды, гуляя утром по лесу, я неожиданно наткнулась на цветы синей горечавки, которые мне захотелось собрать для своей заболевшей знакомой; в то же время я была так погружена в мысли, с которыми мне нужно было разобраться в это утро, что уговорила себя не отвлекаться на утомительное собирание цветов. Когда через какое-то время я решила вернуться домой, то с изумлением заметила в своей руке большой, пышный букет. Я хорошо помнила, как усердно отводила я взгляд от цветов, чтобы не собирать их. То, что произошло, показалось мне почти чудом. Над моей «рассеянностью» часто смеялись, но это было нечто совсем другое. И первой реакцией на случившееся было радостно и громко произнесенное слово: «Спасибо!».

К матери я приезжала из-за границы ежегодно, иногда раз в полтора года. В моей памяти необыкновенно живо сохранилось наше последнее расставание перед ее тихим уходом из жизни. Я ехала поездом на север Финляндии, чтобы оттуда пароходом отправиться в Стокгольм. Поезд отходил еще до рассвета, и мы простились поздним вечером. Когда я под утро как можно тише пробиралась к входной двери, мама неожиданно еще раз предстала передо мной: босиком, в длинной ночной рубашке, с распущенными, белыми как снег волосами, напоминавшими детские локоны, и широко открытыми синими глазами – ясными, пронзительными глазами, о которых кто-то однажды очень точно сказал: плохо будет тому, кто предстанет перед этими глазами с нечистой совестью.

Казалось, будто ее вырвали из какого-то сновидения, да и сама она была похожа на призрак.

Она не сказала ни слова, только прижалась ко мне. Будучи одного роста со мной, она в преклонном возрасте стала немного ниже, вся сморщилась, и хотя она стояла выпрямившись, ее легкое тело как бы слилось с моим.

Никогда раньше не позволяла она себе такого жеста. Она словно вынырнула на мгновение из своего сокровеннейшего укрытия. Или только теперь втайне созрела для этого движения, для последнего сладостного объятия – так плод, долго висевший на солнце, набирается сладости, перед тем как упасть.

И может быть, в молчании этого нежного объятия нас пронзила одна и та же мысль, одна и та же боль, один и тот же душевный порыв: «О, почему, почему только сейчас?..». Таков был последний подарок, полученный мной от моей мамы. Милая Мушка.

 

Переживание России

 

В нашей семье по отцовской линии смешалась французская кровь с кровью прибалтийских немцев; гугеноты из Авиньона, мы только после Французской революции, после долгого пребывания в Страсбурге, через Германию попали в Балтию, где в Митаве и Виндаве образовался так называемый «Маленький Версаль». В детстве я часто слышала в нашей семье рассказы об этом.

Моего отца, еще совсем мальчиком, для получения военного образования привезли в Санкт-Петербург при Александре I. Когда отец уже был полковником, Николай I после польского восстания 1830 года, где отец отличился, пожаловал ему в дополнение к французскому дворянству еще и наследуемое русское. Я до сих пор хорошо помню большой гербовник со словами императора, со старым гербом внизу (он был украшен золотисто-красными поперечными полосами) и русским гербом сверху – с двумя такими же золотисто-красными полосами наискось; в детстве мы часто рассматривали их. Помню также изготовленную для мамы по распоряжению императора заколку – имитацию почетной золотой сабли; на ней висели все ордена отца в сильно уменьшенном, но точном варианте.

Моя мать родилась в Санкт-Петербурге, но предки ее были из северной Германии, из-под Гамбурга, а родители по материнской линии происходили из Дании; ее фамилия в девичестве была Вильм, а фамилия ее датских предков – Дуве (то есть голубь).

Не могу вспомнить, на каком языке мы начали говорить; русский, на котором изъяснялось преимущественно простонародье, должно быть, сразу же уступил место немецкому и французскому.

Предпочтение в нашем случае отдавалось немецкому языку; он был связующим звеном между нами и родиной нашей матери, и не только потому, что в немецких землях у нас оставались друзья и родственники, но и как выражение нашей принадлежности к немецкоязычной культуре (но, в отличие от знакомых петербургских немцев, не к политической Германии); однако мы чувствовали себя не только на русской «службе», но и просто русскими. Я росла в окружении офицерских мундиров. Мой отец был генералом; перейдя на гражданскую службу, он был государственным советником, тайным советником, затем действительным тайным советником, но до конца своих дней занимал служебную квартиру в здании генералитета. Когда мне было примерно восемь лет, я впервые влюбилась в юного (и тогда действительно очень красивого) барона Фредерикса, адъютанта Александра II, а позже министра двора; глубоким стариком ему довелось пережить и свержение императора, и переворот. Моя близость с ним ограничилась следующим малозначительным событием: выйдя однажды в гололедицу из дому и спускаясь по широким ступеням нашего генеральского здания, я почувствовала, что следом за мной идет предмет моего обожания, и, поскользнувшись, села прямо па ледяной наст; поспешившего мне на помощь рыцаря постигла та же участь; неожиданно оказавшись на льду в непосредственной близости, мы удивленно смотрели друг на друга: он – весело смеясь, я – с немым восторгом.

По-настоящему русские воспоминания о мире вокруг нас связаны с куда более специфичными впечатлениями, полученными от няньки и прислуги. (Нянька была только у меня.) Моя нянька, ласковая, красивая женщина, была ко мне очень привязана. (Позже она совершила пешее паломничество в Иерусалим и даже была причислена церковью к «малому лику святых»; мои братья хихикали по этому поводу, я же гордилась своей няней.) Вообще русские няньки пользуются славой безграничной материнской доброты, в чем их вряд могла бы превзойти даже настоящая мать (правда, они очень искусны в вопросах воспитания). Среди них еще многие вышли из крепостного сословия, и благодаря им слово «крепостная» сохранило оттенок доброты и ласки. Среди слуг в дворянских семьях было много нерусских: татары, из которых набирали домашнюю прислугу и кучеров, так как они не употребляли водку, и эстонцы; были протестанты, греко-католики и мусульмане, молитвенные поклоны на Восток сменялись молитвами в сторону Запада, постились кто по старому, кто по новому календарю, плату тоже получали в разное время. Картина рисовалась еще более пестрая оттого, что нашим сельским имением в Петергофе управляли швабские колонисты, точно придерживавшиеся в языке и манере одеваться обычаев родной Швабии, из которой они так давно уехали. Собственно, о России как таковой я узнавала не так уж и много: только во время поездок к моему второму брату Роберту, который, став инженером, рано ушел из семьи и перебрался далеко на восток (Пермь, Уфа), я познакомилась в Смоленской губернии с чисто русским обществом. Санкт-Петербург, эта привлекательная смесь Парижа и Стокгольма, производил впечатление интернационального города, несмотря на весь свой блеск императорской столицы, нарты в оленьих упряжках и иллюминированные ледяные дворцы на Неве, несмотря на поздний приход весны и жаркое лето.

Мои школьные товарищи тоже представляли разные национальности, сначала в маленькой частной английской школе, а затем и в крупных учебных заведениях, где я так ничему и не научилась. И все же среди них находились знакомые, которые открывали передо мной Россию с новой, политической стороны. Забродивший мятежный дух проникал уже и в школы. Он нашел себя в движении народников. Было просто невозможно жить в это время, быть молодым и не дать захватить себя этому духу, тем более что родители, несмотря на их близость к прежнему императору, озабоченно наблюдали за переменами в господствующей политической системе, особенно после того, как «царь-освободитель» Александр II, отменивший крепостное право, стал склоняться в сторону реакции. В стороне от этих мощных эпохальных интересов меня удерживало только энергичное влияние моего друга, которого я любила первой большой любовью: то обстоятельство, что он, голландец, чувствовал себя в России абсолютно как иностранец, заставляло и меня в какой-то мере отдаляться от этой страны; при этом он полагал, что воспитание девушки, склонной, подобно мне, к фантазированию, должно быть направлено на выработку индивидуальных качеств с акцентом не на эмоции, а на трезвую рассудочность. Поэтому единственным знаком моих политических симпатий был спрятанный в письменном столе портрет Веры Засулич, так сказать, основоположницы русского терроризма, стрелявшей в градоначальника Трепова и после оправдания судом присяжных, только что введенным в России, вынесенной ликующей толпой на руках из зала заседаний; она уехала в Женеву и живет, должно быть, там до сих пор. Когда я начала учиться в Цюрихе, экзальтированные русские студенты шумно, факельными шествиями отпраздновали убийство в 1881 году Александра II нигилистами, но тогда я не знала еще никого из моих однокурсниц, почти исключительно студенток медицинского факультета. Кроме того, я считала, что они используют учебу в качестве политического прикрытия своего пребывания за рубежом, так как в России уже давно – значительно раньше, чем где бы то ни было, – женщины получили право на обучение, были даже открыты высшие школы для женщин с полным замещением должностей, к примеру, профессорами медико-хирургической академии. Но я здорово ошибалась: эти женщины и девушки, которые, преодолевая огромные трудности и жертвуя многим, добились права учиться наравне с мужчинами в российских учебных заведениях, а когда эти заведения насильно закрывались, добивались своего снова и снова, считали своим важнейшим долгом как можно быстрее получить хорошее образование. Не для того, чтобы конкурировать с мужчинами и их правами и не из тщеславного желания добиться успехов в науке, а только ради одной цели: чтобы пойти в народ – страдающий, угнетенный, невежественный, нуждающийся в помощи. Поток врачей акушерок, учительниц, воспитательниц, так же как и поток непосвященных служительниц церкви, вытекал из аудиторий и устремлялся в самые заброшенные уголки, в глухие деревни. Женщины, которым угрожали политические преследования, изгнание и смерть, полностью отдавались тому, что было их сильнейшей душевной потребностью.

На деле речь шла о том, что в революционизирующейся России и мужчины и женщины относились к своему народу, как дети относятся к родителям. Хотя именно они, по большей части выходцы из кругов интеллигенции, несли в народ образование, просвещение, знания, в житейском, человеческом смысле образцом для них был крестьянин, несмотря на свои суеверия, пьянство и неотесанность; такая точка зрения была свойственна Толстому, которому только крестьянская община помогла понять, что значит смерть и жизнь, труд и молитва. Это уже не была любовь по обязанности, любовь из снисхождения; в любви к народу накапливались коренные, первозданные, по-детски непосредственные силы их собственной душевной жизни, от влияния которых вступающая во взрослую жизнь честолюбивая личность никогда не освобождается до конца. Мне кажется, это до сих пор влияет в России и на отношения между полами, несколько снижает высоту любовных связей, которые в Западной Европе за почти тысячу лет стали чрезмерно возвышенными и романтичными. (Только у одного-единственного автора нашла я верное объяснение эротических отношений в России – в замечательной книге очерков принца Карла Рохана «Москва», вышедшей в 1929 году.) Как и везде, здесь случаются всякого рода эротические излишества и невоздержанность, может, даже более дикие, чем в других местах, но поверх всего этого собственно духовная жизнь протекает в таких примитивно девственных, инфантильных формах, какие вряд ли встретишь у народов, придерживающихся более «развитых», более «эгоистичных» форм любовных отношений. Поэтому «коллективное» в русском народном языке означает именно тесную связь, сердечную близость, а не благовоспитанную принципиальность, благоразумие или рассудочность. Все экстатическое там полностью обращено внутрь, вопреки подчеркиванию разницы между полами благодаря этой душевной открытости пассивная жертвенность переплетается с внезапно возникающей революционной активностью. Многое прояснилось для меня позднее, во время моего третьего пребывания в Париже, в 1910 году, когда я благодаря доброте сестры одной террористки получила доступ в их круг. Это было после трагической истории с Азефом, когда самый необъяснимый и чудовищный из всех двойных агентов, разоблаченный Бурцевым, оставил после себя неописуемое отчаяние. Я тогда буквально нутром почувствована, насколько отчаянная решительность кучки революционеров-бомбометателей, готовых без раздумий пожертвовать своей жизнью во имя веры в свою смертоносную миссию, соответствует такой же бездумной, пассивной набожности крестьянина, который принимает свой удел, как будто он дан ему Богом. Истовая религиозность в одном случае пробуждает к покорности, в другом – к активному действию. Обеим жизням, всему тому, что проявляется в них частным образом, предпослан девиз, взятый уже не из приватной сферы, девиз, благодаря которому и мучения крестьян, и мученичество террористов осознают как свою спокойную терпеливость, так и внезапные приливы активности. Когда социальные революционеры после почти столетних трагических усилий из-за успехов большевизма были поставлены в безвыходное положение, поскольку время далеко обогнало их совместные мечты, все та же истовая религиозность народа привела к появлению третьего типа: это был освобожденный пролетарий, которого привлекли к соучастию в трудах и успехах, то есть благодаря новым способам принуждения, в тысячекратно воссозданной нищете – и в оргии добровольной активности. Ведь его прежняя пассивная доверчивость вознаграждена была блестящей видимостью неслыханных свершений в жизни народа и страны, свершений, которые казались ему такими же чудесными, как ожидаемое христианами в канун 1000 года Царство Божие на земле. Поэтому он стал естественным врагом своего брата, крестьянина, на долю которого выпали одни только неприятности: его мирный примитивный деревенский коммунизм был разрушен абстрактными политическими предписаниями, которые не имели ничего общего с его прежней покорностью и преданностью, так как были направлены против религии и веры в Бога. Таким образом, крестьянство, сплотившееся вокруг своих крестов и колоколов и своих представлений о Боге, увидело в большевизме враждебную, дьявольскую силу.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-03 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: