При отделе «Армии Востока». 5 глава




Понравилось и то, что Варравин безо всяких околичностей спросил, скоро ли мне предстоит покинуть этот премьерский кабинет, никаких танцев на паркете, воистину, быка надо брать за рога.

Я ответил, что сие от меня не зависит. То, что я считал своим гражданским долгом сделать, – сделал, засим – воля избирателей и тех инстанций, которые меня и рекомендовали премьером, и утверждали.

– Скажите‑ка, Рустем Исламович, – неторопливо, подыскивая слова, начал Варравин, – а почему вы так настойчиво поддерживали осужденного Горенкова?

– Поддерживал? Я и сейчас его поддерживаю. Наша с ним методология сходится, а метод – основа мысли и поступка.

– Я боюсь абстрактных формул, – заметил Варравин, посмотрев на меня изучающе, с внезапно возникнувшей внутренней отстраненностью. – Если почитать газеты прошлых лет, то, судя по такого рода абстрактным формулам, в державе царила тишь, да гладь, да божья благодать…

– Так я ведь в то именно время воспитывался, товарищ Варравин. Мое несогласие с прежним временем рождалось постепенно, не сразу, в борениях с самим собой: «На что замахиваешься, пигмей?! Наверху поумней тебя люди сидят…» Живем не в безвоздушном пространстве, вашему поколению придется еще не один раз иметь дело с теми, кто сформировался в прошлом… Рассказывают, что году в пятидесятом кто‑то из окружения пожаловался Сталину на писателей… Тот отрезал: «Других у меня нет, приходится иметь дело с существующими…»

– Любите Сталина?

В общем‑то, я ждал этого вопроса. После двадцатого съезда и после того, как сместили Никиту Сергеевича, я немало рассуждал об этом. Когда кончился двадцать второй съезд, я был определен в своей позиции; потом, прочитав мемуары военачальников, конструктора Яковлева, ухватился за их свидетельства в пользу Сталина, как за соломинку, – нет ничего трагичней, чем терять веру в кумира. Возвращение к Сталину было у меня далеко не однозначным; безвременье брежневской поры отмечено и положительным фактором: в обществе зрели вопросы. Да, ответов на них не давали, более того, судили за то, что вопросы слишком уж резкие: «не надо раскачивать лодку, дадим народу пожить спокойно, все устали от шараханий», тем не менее вопросы неудержимо зрели и каждый был обязан дать на них ответ – самому себе, во всяком случае, – потому что экономика катилась в пропасть, положение складывалось критическое…

– Я по глазам вижу ваше отношение к генералиссимусу… Вы читали переписку Сталина с Рузвельтом и Черчиллем?

– Читал, – ответил Варравин.

– Ну и как? Сталин там выглядит серьезным политиком?

– Он выглядит серьезным политиком.

– А если так, то мы должны хранить респект к нему, как к лидеру, стоявшему у руля антифашистской борьбы?

– Он мог стать у руля этой борьбы в тридцать девятом году, если бы не заключил договор с Гитлером.

– Ой ли! Ну, ладно. Допустим, эта тема для разговора, но вы ответьте на мой вполне конкретный вопрос столь же конкретно. Обязаны мы хранить респект к лидеру, который стоял у руля всенародной борьбы против Гитлера?

– Народ победил нацизм, а не Сталин.

– И это верно, – ответил я. – Только вы по‑прежнему уходите от прямого вопроса. У нас, к сожалению, традиционно сильна привычка судить, не ведая, бранить, не читая, хвалить, не имея на то достаточных оснований.

Варравин спросил разрешения закурить, достал пачку «Явы» (самые ненавистные мне сигареты, табачная индустрия намеренно травит сограждан: как можно продавать людям эту зловредную вонь?!), затянулся, пустил сизый дым к потолку и ответил:

– Что ж, вы меня вынудили ответить вам в положительном плане: мы обязаны хранить респект к тому лидеру, который возглавлял антифашистскую борьбу.

– У вас есть какие‑то личные основания крепко не любить Сталина? Не отвечайте, если неприятно. Скажу про себя: у меня все основания его обожествлять: отец – из безграмотной семьи, – закончив Институт красной профессуры, стал секретарем райкома в тридцать восьмом, а в сорок первом ушел на фронт, получил Героя, после войны работал заместителем министра сельского хозяйства… Я с ним, кстати учась на экономическом, крепко спорил: он говорил, что только максимум вложений в сельское хозяйство даст нам изобилие, а я утверждал, что колхознику надо гарантировать свободный труд на земле, щедро за него платить, а не опутывать чудовищными налогами… Мы разошлись с отцом – а он был замечательным, очень чистым человеком – по всем экономическим позициям еще до пятьдесят третьего года… Но это так, к слову… Второй вопрос‑ответ: зачем Сталину понадобилось уничтожать в тридцатых годах, да и после пролетарский состав партии, интеллигенцию, пришедшую в революцию с Лениным? Зачем вместо этой когорты он привел к лидерству молодых руководителей, девяносто пять процентов которых происходило из бедных крестьянских семей? Не из справных хозяев, а именно из бедняцких горлопанов… Они, кстати, и стали во главе страны после ухода Хрущева: «тишь да гладь» – вот оно, безвременье… И у меня возник следующий вопрос: приводил ли Сталин выходцев из бесхозных крестьян к руководству рабочей державой осознанно? Или это произошло стихийно? Если это был осознанный политический маневр, тогда речь должна идти о термидоре, подмене одного метода мышления другим, в чем‑то противоположным… Тридцать седьмой год… Может быть, Сталин не смог удержать стихию доносов, оговоров и сведения счетов? Но допустим ли сам повод для массовых репрессий, то есть сведение личных счетов с теми членами Политбюро, которые работали вместе с ним начиная с семнадцатого года и по двадцать шестой – в случае с Троцким, Каменевым и Зиновьевым? Или по тридцатый – я имею в виду Бухарина, Рыкова и Томского. Ведь процессы тридцатых годов тщились доказать, что Ленин в Политбюро был окружен немецкими и японскими шпионами, – с самого начала революции! Лишь он один, Сталин, был чист и верен идее… И я с ужасом говорю себе: но ведь и это уже было в нашей истории! При Иване Грозном было! Он убрал всех политических противников, кто помнил его юношеское беспомощное худосочие… А следом за этим начались массовые казни, – опричнина сладостно искала, кого бы потащить на плаху, показания выбивали, людей пытали, мучили, унижали… Не поэтому ли Сталин попросил Эйзенштейна сделать фильм об Иване? Далее я спрашиваю себя: каков был резон для Сталина уничтожать цвет Красной Армии? Не только командование во главе с Тухачевским, Якиром и Уборевичем, но даже командиров дивизий – Рокоссовский‑то чудом спасся, фразочку «нашли время в тюрьме сидеть, воевать надо» Сталин сказал ему в трагические дни… Неужели он всерьез верил в заговор полковников и капитанов? Полагал, что все они хранят память о Троцком, первом председателе Реввоенсовета? И потому оголил все границы страны? Значит, он верил в «доброту» гитлеровцев? А истым ленинцам не верил? В чем же дело? Вот вам, товарищ Варравин, мои вопросы… Их множественность надежней односторонности… Что же касается экономических методов Сталина, то здесь я – самый крутой его противник… Не знаю, помните ли вы, что до пятьдесят четвертого года наше крестьянство не имело паспортов и не могло вольно уехать из обираемой налогами деревни? Реанимация крепостного права? А как еще прикажете называть?

Варравин закурил новую сигарету, не спрашивая более разрешения; заметно успокоился, расслабился даже; нынешние борцы за демократию не очень‑то слушают противную точку зрения, сразу норовят прилепить ярлык; воистину демократии надобно учиться, не один год на это потребен, поколение как минимум…

– Практически я не согласен ни с одним из ваших положений, – заметил он, – но мне светит то, что вы размышляете вслух и не хотите ни к кому подлаживаться… Поэтому разрешите перейти к следующему вопросу: в чем вы согласны с осужденным Горенковым?

– Буду отвечать несколько вразброд, оттого что в душе слишком много накопилось… Вы сюда прилетели? Или чухали поездом?

Варравин нескрываемо удивился; в этом сказалась его молодая доверчивость:

– Конечно, прилетел! Кто ж ныне ездит? Времени не хватит на главное.

– Согласен. Но и в аэропорту, и на вокзале вы столкнулись с одной и той же проблемой: нет носильщиков. Вас это не очень‑то волнует, сумку набок и – вперед. А женщина с ребенком и двумя чемоданами? Я предложил начальнику вокзала – естественно после введения закона об индивидуальной трудовой деятельности – выступить по местному телевидению с обращением к молодежи: «Кто хочет заработать, может прийти на перрон и без всякой формалистики, уплатив два рубля налога за бляху – хороший навар для социальных нужд коллектива станции или аэропорта, – начать обслуживать пассажиров». Мне в ответ: «У нас народ не пользуется услугами носильщиков, мы опрашивали». – «А почему пользуется в Москве? Может, людей надо приучать к сервису? У нас ведь его нет». – «Придет какой жулик с чужим паспортом и начнет чемоданы воровать!» – «У вас милиция есть, будет чем заняться». – «Она‑то займется, а ответственность нам нести, платить из своего кармана». – «Хорошо, давайте закажем тележки, пассажир платит рубль, берет ее напрокат, сам себя обслуживает». – «Стащут все тележки в один день». – «Возьмите в залог паспорт». – «Металла нет, фондируемый товар…» Что это такое, по‑вашему? Ужас обломовского мышления? Ладно, пошли дальше… На вокзальной площади вы теперь легко возьмете такси – конкурент давит, «личный извоз». Но вот вы приехали в центр. Где намерены заночевать? Мест в гостиницах, понятно, нет. А домашние пансионаты до сих пор не открывают, люди по‑прежнему боятся, одна центральная газета одержимо стращает читателей ужасом «нетрудовых доходов». Я предложил нашей прессе напечатать об этом проблемную статью. Мне ответили, что запросят Москву. «А зачем? Разве у вас нет личного мнения по этому поводу?» – «В законе о пансионатах сказано недостаточно ясно». Пошли дальше… Вы закончили работу в десять вечера – где перекусить? Негде, все закрыто, только шаромыги в подъездах давят на троих. Где домашние столовые? Нет их, как и не было. И не будет, пока мы не перестанем считать, сколько заработал владелец такой столовой. Трагедия в том, что мы постоянно считаем чужие деньги, вместо того чтобы заработать свои… Ладно… Назавтра вы приходите в ту организацию, куда вас командировали… А там говорят, что поступило предложение от венгерской или там австрийской фирмы переоборудовать линию, через два года будем получать чистое золото. «Ну и когда начинаете?» – задаете вы вопрос. Вам ответят, что это никому не известно, оттого что согласовать и утвердить должны Госплан, Минфин, Госстандарт, Внешторг, Госснаб, и так далее и тому подобное… Вы изучаете предложения, присланные партнерами, очень интересно, просите перепечатать; вам отвечают, что машинистка по‑немецки ни бум‑бум, а разрешение на множительную технику, которая торчит на углу каждой улицы в любом европейском городе, получить весьма трудно… Вы просите связать вас по телефону с Веной, хотите обсудить конкретные детали предложения, но вам отвечают, что автоматом пользоваться запрещено, надо делать заказ на завтра… Ничего себе ускорение, а?! Сколько мы теряем миллионов человеко‑часов, товарищ Варравин, вы себя этим вопросом озадачивали?!

– Озадачивал. Но мне эти вопросы решать труднее, чем вам.

– Вот мы с вами и подобрались к главной проблеме. И проблема эта называется «личность». Знаете, кто сейчас сидит в колониях нашей автономной республики? Наравне с жульем – наиболее смелые торговые работники, строители и директора совхозов. Они неугодны бюрократической броне, думают по‑своему, принимают личностные решения, а этого аппарат не любит, ему удобны покорные исполнители, не более. Но ведь личность невозможна без гарантий… В свое время я написал докладную записку. Мне ответили, что это общие рассуждения. Где реальные предложения? Я внес реальное предложение создать в нашей республике индустрию туризма – как советского, так и иностранного. Мне ответили, что нет фондов на стройматериалы для отелей. Я возразил: «Позвольте нам заключить договор с иностранными фирмами». – «Пришлите документацию». Послал. Через три месяца последовал ответ: «Необходимо обсчитать позиции». Обсчитал, хотя всегда пользуюсь ленинской фразой: «Главное ввязаться в драку, а там видно будет». Ответа пока нет. Если бы испанские и французские бизнесмены столько лет тратили на изучение и просчет документации, не видать бы им туристского бума, который дает сорок процентов государственного бюджета… Внес предложение ликвидировать в нашей республике овощные базы – ненужный, громоздкий посредник; либо базы переходят совхозу, заключившему прямой договор с торговлей, либо торговле. «Пришлите документацию и соображения о трудоустройстве персонала оптовых баз». Послал, жду ответа.

– Но ведь это саботаж перестройки, – сказал Варравин.

– Фраза Иосифа Виссарионовича, – возразил я. – Легче всего вынести безапелляционный приговор, но будет ли от этого польза делу? Я знаю наши министерства, главки, тресты; у людей множество разумных предложений, но – молчат! Отчего? Боятся? Или совестятся проситься на прием к премьеру – нескромно? Раньше ждали вызова; настало время реального дела – не готовы, замерли… То мы вас триста лет в ярме держали, то русско‑немецкие государи – вас вместе с нами, то Сталин учил винтиковой механике беспрекословного исполнения приказа, спущенного сверху, – не до инициативы… Я читал в газете предложение: освободить первые этажи от множества мелких организаций, чтобы сдавать в аренду под кафе, танцзалы, клубы по интересам, – живые деньги пошли б Советам депутатов… Ответ один и тот же: «А куда денем людей, работающих в ненужных организациях?» Инициатива, право на индивидуальный труд, все замечательно… А почему же до сих пор нет разрешения на регистрацию кооперативных строительных фирм? «Шабашники за длинным рублем погонятся, государство останется без рабочих рук». – «А не забирайте фонд заработной платы у стройтрестов. Если рабочий государственного предприятия получит не только свою заработную плату, но и ту, что причиталась его коллеге, который ушел в кооператив, он же горы своротит… На чем угодно можно экономить, только не на оплате за добрый труд…» Ну и что? А ничего… Внес предложение разрешить строительство кооперативных больниц и клиник. «Не замахивайтесь на бесплатную медицину, это достижение социализма!» Значит, кооперативную квартиру можно строить, а больницу – нет? Бесплатное жилье – тоже завоевание социализма, но ведь придется скорректировать вопрос оплаты – понятно, подняв заработную плату или же помогая людям получать дополнительный заработок…

– Вы честно говорите, – заметил Варравин. – Спасибо вам за это.

Не скажу, чтоб мне были безразличны эти его слова, нет. Они мне были приятны. Поэтому я и продолжил:

– А теперь о Горенкове… Как только опубликовали проект закона о социалистическом предприятии, он собрал совещание, попросил отдел труда и зарплаты, плановиков и снабженцев принести все постановления и приказы, коими те руководствовались. Принесли сотни папок. И он, оглядев их, сказал: «На макулатуру! Преступно в наше время жить запретами сорок шестого года!» Сколько же пошло на него жалоб! Главный плановик подал в отставку, перешел в другой трест и айда строчить по всем инстанциям: «Самоуправство». Писал и мне. Я лично возглавил комиссию, навет отмел. Но ведь помимо меня существует еще немало инстанций… Потом возьмите дело с росписью Дворца культуры, который он сдал на семь дней раньше срока… Москва спустила ему на это дело сто тысяч; Горенков обратился в местное отделение Союза молодых художников и подписал с ними договор на двадцать тысяч – и ребята счастливы, и его коллектив, потому что на сэкономленные деньги он построил тридцать садовых домиков и премировал ими передовиков. Немедленно возникли контролеры: «Где экономия, отчего не думаете о государственных интересах?» – «Государство – это мы». Разве такое прощают? «Превышение премиальных фондов, самоуправство, экономический произвол, в городе зарплату нечем платить, а он дома раздает!» «Работайте, как наш коллектив, – будет чем платить зарплату!» И – весь ответ. Словом, когда я был в отпуске, его арестовали, за месяц успели сломать слабаков, те дали показания, а Горенков в суде не произнес ни слова: «Разбирайтесь без меня». Обиделся. А в драке обижаться нельзя. И его смяли. Впрочем, не его – тенденцию. И это очень тревожно…

– Вы готовы продолжать борьбу за Горенкова?

– Бесспорно. На любых уровнях. Однако, надеюсь, вы понимаете, что это не просто: на многих ключевых постах сидят те же самые люди, которые истово служили концепции Леонида Ильича и верного ему Михаила Андреевича. Тем не менее я готов, поэтому и подал в отставку, чтобы не было упреков в том, что, мол, давлю авторитетом.

 

 

III

Я, Иван Варравин

 

В комнате для свиданий я сидел уже десять минут; зарешеченное окно, привинченный к полу табурет и обшарпанный канцелярский стол, ничего больше. Я привык к тому, что такая мебель обычно скрипит и качается, писать неудобно, а писать, видимо, предстояло много, поэтому приладился коленями, загодя попробовав, как можно будет работать, но, к удивлению своему, обнаружил, что маленький столик был словно вбит в пол, никакого шатания. Впрочем, ничего удивительного, подумал я; в каждой колонии есть слесарные мастерские; недоделки местной промышленности надежно исправляют за решеткой; впору внести предложение: «Создадим кооперацию между промышленностью и тюремным ведомством» – колонии, как промежуточный этап между фабричными разгильдяями и требовательным покупателем, стопроцентная гарантия качества.

Сержант ввел в комнату невысокого человека в бушлате; тупорылые башмаки, нога не по росту большая, сорок четвертый размер; советские джинсы с выпирающими коленками, заштопанный свитер домашней вязки (жена с ним развелась: «Будь он проклят, никогда не прощу того, что он сделал, детям ненависть завещаю и внукам»); лицо запоминающееся; серебряная седина – так некоторые женщины красятся, – подбородок с ямочкой, запавшие щеки и внимательные глаза прозрачно‑зеленого цвета.

– Вы Горенков Василий Пантелеевич? – спросил я, смутившись самого вопроса, слишком уж он был неравным, начальственным.

– Я, – ответил Горенков, чуть усмехнувшись.

– Меня прислали из газеты… Мы разбираемся с вашим делом… Я неделю работал в городской прокуратуре.

– У вас сигареты нет? – перебил он меня. – Угостите, пожалуйста. Я протянул ему пачку «Явы», он закурил:

– То, что там работал чужой, я понял позавчера: вызвал помощник прокурора, предложил пройти медицинское обследование, «мы вас сактируем»… У меня подозрение на туберкулез, есть основание выпустить… Но, как понимаете, я отсюда добром не выйду, только если лишат гражданства и вышлют…

– Вас тут на какую работу поставили?

– Лесоповал.

– По профессии вы инженер‑экономист?

– По профессии я дурак. Знаете, что такое дурак? Думаете, глупый недоросль? Не‑а. Дурак – это тот, кто верит в правду, в слова, произносимые с трибун, – вот что такое дурак. Когда эта профессия вымрет, мы погибнем. Окончательно. А пока еще в стране есть дураки, можно надеяться, что отчизна не развалится…

…Мама часто рассказывает мне про отца; его арестовали в сорок девятом; раненого осенью сорок первого взяли в плен, в концлагере он вступил в Сопротивление, ему поручили войти во власовскую Русскую освободительную армию, работал в их газетах, отступал вместе со штабом Власова в Прагу, там участвовал в его пленении, получил за это орден Красного Знамени, а в сорок девятом забрали как изменника родины… Его реабилитировали в пятьдесят четвертом, через год родился я, а когда мне исполнилось два, он умер от разрыва сердца; хоронили его с воинскими почестями, были речи и огромное количество венков. Когда я стал комсоргом в классе, а потом секретарем, мне приходилось часто выступать на встречах и конференциях. Сначала это все было в новинку, я волновался, подолгу писал конспекты речей, но потом пообвыкся, наработал несколько расхожих стереотипов и научился не заглядывать в бумажку – это особенно нравилось, поэтому на журфак меня рекомендовал горком комсомола. Весною семьдесят восьмого я писал курсовую; мама предложила устроить встречу с Надеждой Петровной, директором их библиотеки, – она и ветеран войны, и кандидат философии, и отец ее был участником штурма Зимнего, словом, кладезь информации, прекрасный типаж для большого интервью. Надежда Петровна пришла к нам – у нее матушка парализованная и очень капризная, а жили они в одной комнатушке. Мы начали работать, просидели долго, а когда я, проводив ее домой, вернулся, мама сказала: «Ванечка, а не поменять ли тебе профессию? Ты ведь совсем не умеешь слушать». – «Это как? – опешил я. – Я спрашивал, она отвечала, я набрал поразительный материал». – «У тебя в глазах не было интереса… Надежде Петровне было с тобой скучно. Ты просто спрашивал, а она просто отвечала. Ты не болел ею. А твой отец к каждому человеку относился как к чуду, он любовался собеседником, придумывал его, открывал в нем такое, что тот сам в себе и не предполагал… Твой отец был настоящим журналистом, потому что верил в тайну, сокрытую в каждом, с кем встречался. Просто слушать — ничего не значит, Ваня… Просто слушать и просто говорить – это безделица. Если ты живешь словом, произносимым другим, тогда ты не журналист, а так… Репортер должен быть влюбчивым человеком, понимаешь?»

…Я потом долго тренировался перед зеркалом, говорил с несуществующими собеседниками, наигрывал доброту во взгляде, репетировал улыбки, гримасы сострадания, сочувствия, жадного интереса. На первых порах помогало, но все перевернулось, когда я напечатал в молодежке очерк о дворовых хулиганах и их главаре Сеньке Шарикове; меня поздравляли – «гвоздевой материал»; вечером в редакцию пришла его мать: «Что ж мне теперь делать, когда Сеньку посадили? У меня двое малышей, я по ночам работаю на станции – на двенадцать рублей больше платят за ночные дежурства… С кем мне детишек оставить? Они ведь, когда просыпаются, плачут, воды просят, на горшок надо высадить, а Женя и вовсе писается, подмывать надо, это ж все на Сеньке было… Тимуровцев хоть каких пришлите…»

…Я провел с детьми Шариковой две ночи, добился освобождения Сеньки (начальник отделения милиции на меня не смотрел, играл желваками, мужик совестливый, пенсионного возраста, терять нечего).

– Вообще‑то, – говорил он скрипучим, безнадежно‑канцелярским голосом, – сажать надо не его, а ваших комсомольских говорунов. Что ребятам во дворе делать? Ну что?! Спортплощадки нет? Нет. Подвалы пустые? Пустые. Но танцзал – ни‑ни, запрещено инструкцией… В библиотеке интересные книги на дом не дают, да и очередь на них… Придет какой ваш ферт в жилете и айда ребятам излагать о Продовольственной программе или про то, как в мире капитала угнетают детский труд… А у Сеньки с его братией от вашего комсомольского занудства уши вянут… Им – по физиологии – двигаться надо, энергию свою высвобождать… А вы – бля‑бля‑бля, вперед к дальнейшим успехам, а его мать девяносто три рубля в месяц получает… На четверых…

Назавтра я отправился в ЖЭК; начальница только вздохнула: «На какие шиши мы спортплощадку построим? Живем в стране «нельзянии», все расписано по сметам: тысяча – на уборку, три тысячи – на ремонт, и точка. Пусть мне даже ремонт не нужен, жильцы за подъездами глядят, не позволяют корябать стены гвоздями, так ведь все равно эти деньги мне никто не разрешит перебросить в другую статью, а сама я пальцем не пошевелю – кому охота смотреть на небо в клеточку?! У нас, молодой человек, исстари заведено: что сверху спущено – то и делай, а сам не моги… Холопы и есть холопы! А смело вам так говорю, потому что являюсь инвалидом труда, на хлеб с молоком хватит…»

Вот тогда я вспомнил мамины слова про то, как отец придумывал себе людей; наверное, это было для него средством защиты: выдумав в каждом встречном добрую тайну, не так безнадежно жить. Действительно, человек творец собственного счастья; только одни воруют и покупают дорогую мебель, а другие придумывают мир хороших людей, чтобы пристойно вести себя на земле – между прошлым и будущим. И то и другое у всех одинаковое, только жизни разные…

– Василий Пантелеевич, – сказал я Горенкову, – ваше дело изучает экспертная комиссия… То, что я смог понять, говорит за то, что вы ни в чем не виновны.

– Правильно. Но меня не удовлетворит амнистия, списание по болезни, изменение статьи… Я требую сатисфакции…

– Вы в своих жалобах не упоминали имен… Хотите назвать тех, кто судил вас?

– Этих винить нельзя – бесправные люди… Их положение ужасное. Они ведь программу «Время» смотрят, «Правду» читают… Всех теперь зовут к перестройке, смелости, инициативе, но ведь те, кто меня судил, по сю пору живут законами, которые призваны карать за инициативу и смелость. Бедные, бедные судьи! Я их жалею… А обвиняю я нашего замминистра Чурина – он одобрил мои предложения, позволил начать эксперимент до того, как это было введено в отрасли, я поверил ему на слово, без приказа. А когда нагрянули ревизоры – слишком большая прибыль пошла, слишком быстро я начал сдавать объекты – и увидели, что я перебрасываю деньги из статьи «Телефонные переговоры» на премиальные, из графы «Роспись стен» на соцбытсектор, борец за решения двадцать седьмого съезда Чурин отказался от своих слов и сказал, что я на него клевещу, никакого разрешения он не давал.

– Можно несколько вопросов?

– Давайте. Только если я начну очень уж заводиться – остановите. Злость, знаете ли, от сатаны, от нее слепнешь и теряешь логику.

– Объясните, как вам удалось за год вывести трест из прорыва?

– В деле все есть.

– Ваши показания написаны очень нервно, Василий Пантелеевич, – ответил я. – Вы ж их в тюрьме писали.

– Можно еще сигаретку?

– Оставьте себе пачку.

– Спасибо… Так вот, я собрал рабочих самого отстающего СУ, начальника у них не было, но главный инженер – золотой парень… Сто сорок в месяц, кстати, получал… А пьянь меньше чем за триста палец о палец не пошевелит: сядут на кирпичи, газетку развернут и читают передовицы… Ладно… Собрал я их и объявил: «Чтобы построить семнадцатый дом, надо освоить семьсот тысяч… По плану мы должны сдать объект в конце третьего квартала. Я прикинул, что каждый день стоит две тысячи. Если сдадите дом по высшему качеству на день раньше срока – две тысячи ваши, премию распределяйте сами. На десять дней раньше срока управились – делите двадцать тысяч». Меня на смех: «Это что ж, мы по тысяче можем премию получить?» – «Если на месяц раньше обернетесь – по полторы…» До ночи говорили, не верили мне люди: веру убить недолго, сколько ее раз у нас убивали, а вот восстанавливать каково? Но все же подписали мы договор: от имени треста – я, от стройуправления – треугольник… Дом принимала общественность, а не только комиссия. Телевидение потом приехало. В газетах писали… Второй дом сдало двенадцатое СУ – тоже по моему принципу: все, что сэкономили – во времени, – ваше. После этого подписали договор со всеми СУ, а тут – стук в дверь, час ночи, все как полагается: расхищал соцсобственность в особо крупных масштабах, добровольное признание спасет от вышки, признайтесь, что руководство стройуправлений от своих премий золотило вам лапу… Я ведь и Лениным поначалу защищался, про тантьему говорил, то бишь процент от прибыли, и не простой, а валютный, и про то, что надо учиться у капиталистов хозяйствовать, и приводил цитаты с двадцать седьмого съезда, а мне клали на стол закон, принятый в тридцать девятом году, и спрашивали: «Где, кто и когда его отменил?» Я поначалу попер: «Читайте газеты, слушайте телевидение, там про это каждый день говорится!» – «Мы живем для того, чтобы следить за выполнением законности, а вы ее нарушили… Газеты и телевидение – лирика, сегодня одно, завтра – другое, насмотрелись за тридцать лет всякого… Отвечать вам не перед редакцией или телевидением, а перед буквой действующего закона».

– Передохните, – предложил я, заметив, как бумажно побледнел Горенков. – Пауза не помешает. Он усмехнулся:

– Мне пауза не помешала… Тринадцать месяцев в тюрьме – нужная школа, избавляет от иллюзий… Если бы все действительно хотели перестройки, инициативы, рывка вперед, давно бы опубликовали закон, отменяющий все запреты, коими так славилась Русь‑матушка. Человек – винтик, ему дозволено выполнять только то, что предписано начальником, инициатива – штука опасная, можно не совладеть, да и чувство собственного достоинства появляется в людях, как с ними управишься?! Особливо если ты необразованный осел и рос так, как принято: со стула – в кресло, а оттель – в кабинет, и не потому, что голова светлая, а из‑за того, что тебя – к собственной выгоде – просчитали те, кто расставляет кадры… Карнавал петрушек, ей‑богу… Не сам себя человек делает, а его сановно назначают те, кто создает для себя послушное исполнительское большинство, – безмолвное и тупое.

– А почему заместитель министра Чурин не был вызван в судебное заседание? – спросил я.

– А почему он не был вызван к следователю? – Горенков пожал плечами. – Да потому, что отказался от самого факта встречи со мной. Не был я у него на приеме – и все тут…

– Вы к нему как попали?

– Меня вызвали в Москву телеграммой.

– А кто ее подписал?

– Откуда я знаю, – Горенков, не сводя с меня глаз, полез за новой сигаретой. – Предсовмина Каримов пригласил, сказал, что, мол, из Москвы телеграмма: в связи с назначением начальником треста прибыть на беседу.

– К кому?

– К заместителю министра.

– Какому?

– Об этом я его не спросил.

– Почему?

– Да разве я думал, что через год в острог сяду? Знай я прикуп, жил бы в Сочи… Вот вы ставите вопрос, а я снова себя казню: как же не учены мы закону! Отчего англичанин без юриста шага не ступит, а мы про кодекс вспоминаем, лишь когда на нары сядем?! Почему?!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: