десятидюймовую радужную форель, с размаху шлепнул ее на траву и оглушил
ударом по голове. Всего я закидывал удочку четыре раза и поймал четырех
форелей. Тут же на берегу я их выпотрошил, а кишочки бросил в воду - пусть
их дружки полакомятся.
На кухне повариха угостила меня кофе, и я сел с чашкой в оконной нише,
а она тем временем обваляла моих рыбок в кукурузной муке, поджарила их на
беконном сале и подала мне прикрытыми сверху ломтиками бекона, такого
хрусткого, что он буквально таял у меня во рту. Давно уже я не ел такой
форели - пять минут от воды до сковородки. Рыбку деликатно берешь пальцами
за голову и за хвост и обкусываешь с хребтинки, а напоследок съедаешь и
самый хвостик, хрустящий, точно жареный картофель. Холодным утром у кофе
совсем особый вкус, и третья чашка так же хороша, как и первая. Я бы еще
долго проторчал там, на кухне, беседуя с прислугой о том о сем, вернее, ни о
чем, но повариха выставила меня, потому что ей надо было фаршировать двух
индеек к кутежу по случаю Дня благодарения.
В полдень, когда солнце стало пригревать, мы пошли поохотиться на
перепелов, и я вооружился своей старенькой винтовкой с отшлифованным до
блеска прикладом и нарезным стволом, которая путешествовала со мной в
Росинанте. Купил я эту винтовку по случаю пятнадцать лет назад, она и тогда
была не бог весть какое сокровище, а с тех пор и вовсе не похорошела. Но,
по-моему, шансы у нас с ней были равные. Если я не промажу, она свое дело
сделает. Впрочем, перед самым выходом я с вожделением посмотрел сквозь
стеклянную дверцу на двустволку "луиджи-франчи" с великолепным затвором и
сразу почувствовал зависть. Резьба на ней отливала жемчужной дымкой, как на
|
дамасском клинке, ложе примыкало к затвору, а затвор к стволам, точно они
произросли все вместе из какого-то волшебного семечка. Я уверен, что если бы
наш хозяин перехватил мой завистливый взгляд, он одолжил бы мне эту
красавицу, но просить его я не стал. А вдруг споткнешься и упадешь, или
уронишь ее, или стукнешь этими дивными стволами о камень? Нет, это все равно
что идти с коронными драгоценностями по заминированному полю. Моим
стареньким ружьецом особенно не похвалиться, но по крайней мере все, что
могло с ним случиться, уже случилось, и теперь за него можно не
беспокоиться.
Всю последнюю неделю наш хозяин выслеживал, где перепела собираются
стайками. Мы растянулись цепочкой и двинулись сквозь кустарник и заросли
травы, спустились к ручью, перешли его вброд, снова поднялись, а впереди нас
работали пойнтеры, упругие, как пружинная сталь, причем всем им, а заодно и
нам, давала фору старая разжиревшая сука с огнем в глазах, по кличке
Герцогиня. Перепелиные следы виднелись всюду - и в пыли, и на песке, и в
тине у воды, перепелиная подпушка попадалась на сухих кисточках полыни. Мы
шли милю за милей, медленно, держа ружья наготове, чтобы сразу палить на
шорох перепелиных крыльев. И за все это время не увидели ни одного перепела.
И собаки не увидели и не учуяли ни одного перепела. Мы рассказывали друг
другу разные были и небылицы о перепелиной охоте, но толку от этого было
мало. Перепела сгинули, прямо-таки сгинули. Я не бог весть какой стрелок, но
рядом со мной шли настоящие охотники, собаки были на высоте, натасканные,
|
горячие, работящие. Нет и нет дичи! Но всякая охота тем и хороша - даже если
ни пуха, ни пера, все равно не каешься, что пошел.
Наш хозяин думал, что у меня сердце разрывается на части. Он сказал:
- Слушайте. Пойдите сегодня после обеда с другой вашей винтовкой и
подстрелите себе дикую индюшку.
- А сколько их у вас? - спросил я.
- Два года назад я завез сюда тридцать штук. А теперь, наверно, около
восьмидесяти.
- Они летали вчера около дома, и я насчитал штук тридцать.
- Таких стай еще две, - сказал он.
Индюшка была мне не нужна. Что я буду с ней делать в Росинанте? Я
сказал:
- Подождем еще годик. Расплодятся до сотни, я приеду, вот тогда и
поохотимся.
Мы вернулись домой, приняли душ, побрились и по случаю Дня благодарения
надели белые рубашки с галстуками и пиджаки. Кутеж начался точно по
расписанию в два часа. На подробностях задерживаться не стоит, чтобы не
шокировать читателей, а кроме того, я совсем не вижу необходимости
выставлять на посмешище этих людей. После двух хороших порций виски подали
подрумяненных и будто глазированных индеек. Разрезал их сам хозяин, а мы
разложили куски по тарелкам. Прочли молитву, выпили за здоровье всех
присутствующих и наелись до умопомрачения. Затем, подобно римлянам времен
упадка, пировавшим у Петрония, отправились прогуляться, а потом спать, что
было необходимо и неизбежно. Вот так мы кутили в День благодарения в Техасе.
Я, конечно, не думаю, что техасцы проводят так все свои дни. Это просто
немыслимо А ведь нечто подобное происходит, когда они приезжают к нам в
Нью-Йорк. Им, конечно, хочется повидать разные театральные зрелища и
|
побывать в ночных клубах. И через несколько дней, проведенных в подобных
развлечениях, они говорят: "Не понимаем! Как можно вести такой образ
жизни!". На что следует ответ: "А мы и не ведем. И не будем вести, когда вы
уедете".
И вот, после того как я выставил на всеобщее обозрение упаднические
повадки богатых техасцев из числа моих знакомых, у меня полегчало на душе.
Но я, конечно, и думать не думаю, что они каждый день едят жареных индеек и
мясо по-чилийски.
Составляя в основных чертах план своего путешествия, я включил в него
некоторые вопросы, на которые требовалось получить точные ответы. По-моему,
они были вполне разрешимы. Собственно, все их можно было объединить
одним-единственным вопросом: "Что собой представляют современные
американцы?"
В Европе все берутся описывать теперешних американцев и любят это
занятие. Их особенности доподлинно известны каждому. И у нас такая игра тоже
в большом ходу. Сколько раз мне приходилось слышать, как мои
соотечественники, совершив трехнедельный тур по Европе, с полной
уверенностью в безошибочности своих суждений характеризуют французов,
англичан, итальянцев, немцев, а уж русских-то и подавно. Я в своих разъездах
быстро научился отличать отдельного американца от американцев вообще. Они
так далеко отстоят друг от друга, что их можно счесть полной
противоположностью. Мне часто приходилось слышать, как европейцы отзывались
об американцах с враждебностью и презрением, а потом утешали меня: "Вы,
конечно, не в счет. Мы говорим о тех, о других". Если убрать из этих
высказываний все лишнее, то останется вот что: американцы, англичане - это
безликая, неведомая нам масса, но отдельный француз или итальянец - твой
хороший знакомый, твой друг. У него нет тех черт характера, к которым ты, по
невежеству своему, питаешь ненависть.
Я всегда расценивал это как своего рода семантическую ловушку, но,
поездив по стране, усомнился в своей оценке. Отдельные американцы - те, с
кем я встречался и с кем говорил, действительно обладали каждый своей
индивидуальностью, каждый чем-то отличался от всех прочих, но постепенно мне
становилось ясно, что американцы как тип существуют, что им свойственны
общие черты характера независимо от их местожительства, от их социального и
экономического статуса, от их образования, религиозных и политических
убеждений. Но если действительно существует обобщенный образ американца и в
основе его лежит правда, а не отражение чьих-то враждебных чувств и
предвзятостей, то каков он, этот образ? Что он собой представляет? Из чего
состоит? Если одна в та же песня, одна и та же шутка, одно и то же поветрие
моды мгновенно облетают все уголки нашей страны, значит, в чем-то американцы
сходны между собой. А тот факт, что та же самая шутка, та же самая мода не
имеет успеха ни во Франции, ни в Англии, ни в Италии, только подтверждает
этот вывод. Но чем больше я думал над обобщенным образом американца, тем
сильнее брало меня сомнение. Уж слишком много возникало тут всяческих
парадоксальностей, а я по опыту знаю, что если парадоксы пойдут выскакивать
один за другим, следовательно, какие-то величины в уравнении отсутствуют.
Я проехал целую галактику штатов, таких разных, своеобычных, повидал
мириады, сонмы людей, а дальше на моем пути лежал наш Юг, который мне
предстояло увидеть и услышать. Это было страшно, но неизбежно. Страдания,
жестокость не обладают для меня притягательной силой. Я не смотрю на
несчастные случаи, если ничем не могу помочь, не глазею на уличные драки
ради сильных ощущений. Встреча с Югом пугала меня. Я знал, что там будет
все: страдания, и растерянность, и маниакальный психоз - результат смятения
и страха. А поскольку Юг - это часть тела нашей нации, его страдания
отдаются во всей Америке.
Мне, как и каждому из нас, была известна близкая к истине, но не
исчерпывающая формулировка проблемы Юга: первородный грех отцов падает на
детей последующих поколений. У меня есть друзья на Юге и среди негров и
среди белых, многие из них - люди высокого ума и высоких моральных качеств,
но сколько раз бывало, что лишь только речь у нас зайдет даже не о самой
этой проблеме, а о чем-нибудь отдаленно касающемся ее, друзья мои уходили в
ту зону опыта, куда, как я видел и чувствовал, мне доступа нет.
Может быть, из всех так называемых северян я больше чем кто-либо лишен
возможности постичь эту трагедию - не потому, что у меня, у белого, не было
опыта в общении с неграми, а именно вследствие того особого опыта, который
дала мне жизнь.
В Салинасе, в Калифорнии, где я родился, рос и ходил в школу, набираясь
впечатлений, которые и создали меня таким, какой я есть, жила всего одна
негритянская семья, по фамилии Купер. Муж и жена появились в нашем городе
еще до моего рождения, и у них было трое сыновей - один чуть постарше меня,
второй моих лет, а третий на год младше, так что и в начальной и средней
школе один Купер всегда учился классом выше, один со мной и один классом
ниже. Короче говоря, Куперы захватывали меня в клещи. Отец семейства,
которого все звали "мистер Купер", держал небольшой извоз, вел дела умело и
хорошо зарабатывал. У его жены, женщины сердечной, ласковой, всегда
находились для нас имбирные пряники, стоило только потормошить ее как
следует.
Если в Салинасе и были расовые предрассудки, то я о них понятия не
имел. Куперов все уважали, а в их самоуважении не чувствовалось никакой
нарочитости. Старший сын, Улисс, рослый, спокойный юноша, был одним из
лучших прыгунов, каких только знавал наш город. Помню грациозность движений
его поджарого тела в спортивном костюме, помню, как я завидовал идеальному
расчету и безошибочности его прыжка с шестом. Он умер за год до окончания
средней школы. Меня в числе Других выбрали нести его гроб, и, признаюсь, я,
грешный, возгордился оказанной мне честью. Средний сын, Игнейшиус, мой
одноклассник, не внушал мне особых симпатий, как я теперь понимаю, ибо он
был первый ученик в классе. По арифметике, а в дальнейшем и по математике
Игнейшиус Купер был сильнее всех, а по латыни шел первым без всяких
шпаргалок. Кто же таких любит в школе? Меньшой Купер - самый младший в семье
- так и сиял улыбками. Странно, что я не помню, как его звали. Он с младых
ногтей увлекался музыкой, а когда я его видел в последний раз, уже сочинял
сам, и его вещи показались мне, не такому уж невежде в музыке, очень
смелыми, самобытными и красивыми. Но дело не в одаренности этих ребят, а в
том, что я дружил с ними.
Так вот, это были единственные негры, которых я знал в годы моего
детства, проведенного на одном месте, точно на мушиной липучке, и судите
сами, как мало я был подготовлен к вступлению в большой мир. Когда мне
пришлось услышать, например, что негры низшая раса, я расценил это
утверждение как результат плохой осведомленности. Когда мне пришлось
услышать, что негры грязнули, я вспомнил сверкавшую чистотой кухню миссис
Купер. Бездельники? Стук лошадиных копыт и скрип колес подводы мистера
Купера, доносившиеся с улицы, будили нас чуть свет. Нечестные? Мистер Купер
был один из весьма немногих граждан Салинаса, которые платили по счетам не
позднее пятнадцатого числа каждого месяца.
Но было в Куперах, как я теперь понимаю, еще нечто такое, что выделяло
их среди других негров, с которыми мне приходилось сталкиваться в
дальнейшем. Их никто не обижал и не оскорблял, и потому им не было нужды
обороняться и держать кулаки наготове. Их чувство собственного достоинства
никто не ущемлял, и потому им не надо было проявлять заносчивость, а так как
куперовских мальчиков никто не называл существами низшей расы, они могли
расти и развиваться умственно в полную меру своих способностей.
Вот чем ограничивалось мое знакомство с негритянской проблемой до тех
пор, пока я не стал взрослым, пожалуй, слишком взрослым для того, чтобы
ломать негибкие навыки детских лет. О, с тех пор мне многое пришлось
повидать - повидать и почувствовать, насколько сокрушительны волны насилия,
безнадежности и смятения. Мне пришлось повидать негритянских детей,
действительно неспособных к учению, и большей частью это были те ребятишки,
кому в самом нежном возрасте внушали, что они существа низшей расы. И при
воспоминании о Куперах и о нашем отношении к ним во мне из всех эмоций,
пожалуй, сильнее всего говорит чувство горечи, оттого что завеса страха и
злобы отделяет нас - белых и негров - Друг от друга. А сейчас меня
позабавила вот такая мысль: если бы кто-нибудь из того, чуждого нам мира,
кто-нибудь более смекалистый и более искушенный в житейских делах, спросил
бы нас тогда в Салинасе: "А вы хотели бы, чтобы ваша сестра вышла замуж за
какого-нибудь Купера?" - мы, наверно, покатились бы со смеху. Ибо нам,
пожалуй, пришло бы в голову, что дружба дружбой, а жениться на наших сестрах
Куперы, может, и сами не пожелают.
Вот и выходит, что я совершенно не способен примкнуть ни к той, ни к
другой стороне в расовом конфликте. Правда, когда жестокость и сила
ополчаются на слабого, меня охватывает бешенство, но так со мной бывает при
столкновении между любым слабым и любым сильным.
Как расист я критики не выдерживаю, но и помимо этого мое пребывание на
Юге вряд ли пришлось бы кому-нибудь по вкусу. Когда люди не имеют причин
гордиться своими деяниями, они предпочитают обходиться без свидетелей. Да и
вообще им кажется, что в свидетелях вся и беда.
В своих рассуждениях о Юге я здесь имел в виду главным образом те силы
зла, которые развязала борьба против сегрегации в таких ее формах, как
посылка детей в школы для белых, требования негритянской молодежи, чтобы ей
предоставили сомнительную привилегию ходить в рестораны, ездить в автобусах,
пользоваться уборными наравне с белыми. Но меня больше всего интересуют
школьные дела, так как я считаю, что язва, съедающая наше общество, исчезнет
лишь тогда, когда у нас будут миллионы Куперов.
Не так давно один южанин, мой близкий Друг, со страстью проповедовал
мне теорию: "Права равные, но пользоваться ими врозь".
- Представь себе, - говорил он, - у нас в городе три новые негритянские
школы, и они не только на одном уровне со школами для белых, они гораздо
лучше! Казалось бы, на этом можно успокоиться. А уборные на автобусных
станциях одинаковые что для них, что для нас. Ну что ты на это скажешь?
Я ответил:
- Может быть, всему виной неосведомленность? Поменяйтесь с ними школами
и уборными, и тогда эта проблема сама собой разрешится. Как только им станет
ясно, что ваши школы хуже, они поймут свои заблуждения.
И знаете, что он мне сказал на это? Он сказал:
- Ах ты бунтовщик, сукин ты сын!
Но это было сказано с улыбкой.
В самом конце 1960 года, пока я еще ехал по Техасу, со страниц газет не
сходили фото и статьи, посвященные зачислению в одну новоорлеанскую школу
двух маленьких негритянских девочек. За спиной у этих крохотных чернушек
стояли величие Закона и власть Закона, который можно утвердить силой. Чаша
весов и меч были на стороне детей, а путь им преграждали триста лет страха,
злобы и боязни перемен в нашем меняющемся мире. Каждый день я видел в
газетах снимки, на экранах телевизоров кинорепортаж, и все об одном и том
же. Этот сюжет прельщал газетчиков тем, что у здания школы по утрам
собиралась компания дородных пожилых женщин (как это ни странно, именуемых в
прессе "матерями"), которые встречали маленьких школьниц отборной руганью.
Мало-помалу среди них выделилось несколько дамочек, настолько понаторевших в
такого рода занятии, что их прозвали "заводилами", и на представления
"заводил" ежедневно собиралась толпа, не жалевшая им аплодисментов.
Эта странная драма казалась мне настолько неправдоподобной, что я решил
сам посмотреть, что там происходит. Так нас обычно тянет поглазеть на
какой-нибудь аттракцион, вроде теленка о пяти ногах или двухголового
зародыша - словом, на всякое отклонение от нормы, и мы охотно платим деньги
за это, может быть желая убедиться, что у нас-то самих ровно столько голов и
ног, сколько человеку положено. От новоорлеанского спектакля я ждал
развлечения, как от всякой курьезной аномалии, и вместе с тем ужасался, что
такое может быть.
К этому времени зима, которая следовала за мной по пятам со дня моего
отъезда из дому, вдруг подула сильным северным ветром. Пошел дождь со
снегом, крупа, шоссе подмерзло, потемнело. Я забрал Чарли от хорошего
ветеринара. Пес выглядел вдвое моложе своих лет, чувствовал себя прекрасно и
в доказательство этого носился кругами, прыгал, катался по земле, хохотал и
тявкал, полный радости бытия. Хорошо было, что он снова со мной, сидит такой
пряменький рядом в кабине, смотрит сквозь стекло на развертывающуюся перед
нами дорогу или свернется клубочком и спит, положив голову мне на колени,
так что можно мять пальцами его смешные уши. Этот пес ухитряется спать
невзирая на ласку, если соблюдаешь в ней благоразумие.
Теперь мы кончили бить баклуши, стали на колеса и покатили дальше. На
обледенелом шоссе давать большую скорость было нельзя, но мы ехали, не щадя
себя, почти не глядя на Техас, мелькавший по сторонам. А тянулся он
мучительно долго - Суитуотер, Баллинджер и Остин. Хьюстон мы объехали
стороной. Останавливались за горючим, за чашкой кофе с куском пирога. На
заправочных станциях Чарли получал еду, прогуливался. Ночь не задерживала
нас, но когда глаза мне начинало жечь и ломить от напряжения, а плечи
превращались в бугры боли, я сворачивал с шоссе на обгонный путь и
забирался, как крот, в свою постель, но все равно и с закрытыми глазами
видел перед собой извивающуюся дорогу. Поспать мне удавалось каких-нибудь
два часа, а потом снова в студеную ночь и снова гнать все дальше и дальше.
Вода в придорожных канавах была замерзшая, а встречные пешеходы накручивали
на головы шарфы и высоко поднимали воротники свитеров, чтобы не отморозить
уши.
Раньше, бывало, я приезжал в Бомонт, обливаясь потом, и вожделенно
мечтал о льде и кондиционированном воздухе. На этот раз Бомонт, несмотря на
сверкание неоновых реклам, был весь какой-то Скрюченный от холода. Я проехал
его вечером, вернее, далеко за полночь. Человек, который посиневшими
пальцами наливал мне бензину в бак, посмотрел на Чарли и сказал:
- Эх, да это собака 1 А я думал, у вас там черномордый сидит. - И
радостно захохотал.
Это было только начало. Потом то же самое мне пришлось услышать по
меньшей мере раз двадцать. "Я думал, у вас там черномордый сидит".
Такая шутка была для меня внове и не теряла своей свежести от
повторения. И хоть бы раз "негр" или даже "негритос" - нет! только так:
"черномордый". Этому слову, как заклинанию, придавался чрезвычайный смысл,
за него цеплялись, будто оно могло сохранить какое-то сооружение от обвала.
А потом я въехал в Луизиану и в темноте прокатил мимо Лейк-Чарльза, но
огни моих фар по-прежнему поблескивали на льду и высвечивали иней, а люди -
те, что всегда тянутся по ночам вдоль дорог, - были до глаз закутаны во все
теплое. Я с ходу взял Лафайетт и Моргансити и на рассвете въехал в Хуму - по
воспоминаниям одно из самых приятных для меня мест на всем земном шаре. Там
живет мой старый друг доктор Сент-Мартин милейший, ученейший человек,
француз родом из Новой Шотландии, который принимает младенцев и лечит
расстройство желудка у всех своих земляков на несколько миль в окружности.
По-моему, он знает этих выходцев из Канады так, как никто другой. Но сейчас
я вспомнил с грустью иные таланты доктора Сент-Мартина. Он умеет делать
самый лучший в мире и самый тонкий по вкусу коктейль мартини, и процесс
приготовления этого напитка граничит с волшебством. Я знаю из докторского
рецепта только то, что лед должен быть из дистиллированной воды, и для
верности доктор дистиллирует ее собственноручно. Я едал дикую утку у него за
столом - сначала два мартини Сент-Мартина, потом крылышко дикой утки, а к
ней бургундское, которое так бережно льют из бутылки, точно принимают
младенца на свет божий, и все это в полутьме дома, где ставни закрыли на
рассвете, чтобы комнаты подольше хранили ночную прохладу. Я помню, как за
этим столом, где серебро отсвечивает мягко, тускло, будто олово, поднимался
бокал со священной кровью виноградной лозы и ножку его ласкали сильные
пальцы доктора - пальцы художника, и у Меня До сих пор стоит в ушах Милый
тост и радушное приветствие на певучем языке Новой Шотландии, который раньше
был французским, а теперь стал самим собой. Эта картина заслонила мне
запотевшее ветровое стекло, и если бы на улицах Хумы было сильное движение,
такой водитель за рулем представлял бы собой опасность. Но над городом
занимался палевый морозный рассвет, и я знал, что стоит мне заехать к
доктору, только чтобы засвидетельствовать свое почтение, волю мою и
твердость принятых мною решений унесут прочь те соблазны, которые выставит
на стол доктор Сент-Мартин, и мы с ним будем толковать о вечных материях и
этот день и весь следующий, с утра и до вечера. Поэтому я ограничился
поклоном в том направлении, где живет мой друг, и рванул дальше, к Новому
Орлеану, так как мне хотелось поспеть к спектаклю при участии "заводил".
Даже я знаю, что туда, где неспокойно, не рекомендуется соваться с
машиной, особенно с такой, как мой Росинант с его нью-йоркским номерным
знаком. Только накануне там поколотили одного репортера, а фотокамеру его
разбили вдребезги, ибо даже самые политически активные наши граждане не
стремятся предавать огласке и сохранять для потомства исторические моменты
своей жизни.
Я выбрал стоянку на окраине Нового Орлеана. К окошечку кабины подошел
механик гаража.
- Вот так история, доложу я вам! Я думал, у вас черномордый сидит. А
это собака! Вижу, мурло темное, ну, думаю, это черномордый.
- Когда он чистый, лицо у него серо-голубое, - холодно проговорил я.
- А они тоже бывают серо-голубые, только не от чистоты. Ах, из
Нью-Йорка!
Мне почудилось, что холод эдаким утренним ветерком проступил в его
голосе.
- Проездом, - сказал я. - Машину поставлю часа на два. Такси мне не
вызовете?
- Поспорим? Об заклад бьюсь, что вы собираетесь посмотреть на наших
заводил.
- Правильно.
- Ну что ж, будем надеяться, вы не из газеты из какой-нибудь и
смутьянить тут не станете.
- Просто хочу посмотреть.
- Н-да, доложу я вам! Посмотреть есть на что. Наши заводилы кое-чего
стоят. Как начнут, так, доложу я вам, больше нигде такого не услышишь.
Я запер Чарли в кузове, предварительно удостоив механика экскурсией по
всему Росинанту, стаканом виски и долларом.
- Только будьте осторожнее, когда я уйду. Не открывайте дверцу, -
сказал я. - Чарли очень серьезно относится к своим обязанностям. Не остаться
бы вам без руки.
Это была наглая ложь, но, механик сказал:
- Слушаю, сэр. Не беспокойтесь, я с чужими собаками не балуюсь.
Шофер такси, болезненно желтый, весь какой-то сморщенный от мороза,
точно мелкий горошек, сказал мне:
- Я туда ближе чем на два квартала не подвезу. Не желаю, чтобы мою
машину изуродовали.
- Разве ожидается что-нибудь?
- Ожидается или нет - не знаю. Все может быть.
- Когда там самый разгар?
Он посмотрел на часы.
- Сегодня, правда, холодно, а так они чуть свет там собираются. Сейчас
без четверти. В самый раз попадешь. Если только они холода не побоятся.
В целях маскировки я надел старую синюю куртку и свою английскую
капитанку, рассчитывая, что как в ресторане никто не приглядывается к
лакеям, так и в портовом городе на моряка особенного внимания не обратят.
Там, где моряку положено шататься, он безлик, и в обдуманном образе действий
его не заподозришь: самое большее - напьется или угодит куда следует за
драку. Таково, во всяком случае, общепринятое мнение относительно моряков. Я
это дело проверил на себе. Что может случиться? Самое худшее - услышишь
вдруг начальственно-ласковый голос: "А почему вы не на судне, матрос?
Заберут в каталажку, застрянете на берегу. Что хорошего-то, а, матрос?" И
через пять минут этот блюститель вас и не узнает. Единорог и лев у меня на
околыше только увеличивали мою анонимность. Но тех, кто захочет проверить
эту теорию на практике, предупреждаю: такие фортели можно проделывать только
в портовых городах.
- Ты откуда? - спросил шофер совершенно без всякого интереса.
- Из Ливерпуля.
- А, цинготник! Ну, это еще ничего. Вся смута от нью-йоркских евреев
идет, пропади они пропадом.
У меня вдруг появился акцент, хоть и английский, но не имеющий никакого
отношения к Ливерпулю-
- Что? Евреи? Какая же от них смута?
- Мы, друг любезный, сами знаем, как с этим управляться. Все довольны,
везде мир и лад. Да я даже люблю черномордых. А нью-йоркские евреи, будь они
прокляты, приезжают сюда и мутят их.. Сидели бы у себя в Нью-Йорке, и ничего
бы такого не было. В расход их надо выводить.
- То есть линчевать?
- Вот именно.
Он высадил меня на углу, и дальше я пошел пешком.
- Ты близко-то не лезь, - крикнул он мне вслед. - Издали тоже потеха, а
соваться в самую гущу нечего.
-... спасибо, - сказал я, убив в зародыше слово "большое", невольно
просившееся на язык.
Подходя к школе, я очутился в людском потоке - все белые и все идут
туда же, куда и я. Люди шагали деловито, точно на пожар, который уже давно
занялся, на ходу похлопывали руками по бедрам или совали их за борт куртки,
и у многих под шляпами были повязаны шарфы, закрывающие уши.
Через улицу напротив школы стояли деревянные загородки, чтобы
сдерживать толпу, и полицейские прохаживались перед ними взад и вперед, не
обращая внимания на шуточки, которые отпускались по их адресу. У дверей
школы никого не было, однако вдоль тротуара, ближе к мостовой, на равном
расстоянии друг от друга торчали федеральные приставы в штатском, но с
повязками на рукавах для опознания. Револьверы, упрятанные благопристойности
ради с глаз долой, оттопыривали им пиджаки, а глаза их нервно шныряли по
сторонам, изучая лица в толпе. Мне показалось, что меня они тоже обшарили,
проверяя, завсегдатай я или нет, и, вероятно, сочли чем-то не заслуживающим
внимания.
Где стоят "заводилы", я догадался по тому, куда напирала толпа,
стараясь подойти к ним поближе. Место у них было, видимо, облюбованное,
постоянное - у деревянных загородок, как раз напротив школьной двери, и там