НОЧЬ ПОРВЕТ НАБОЛЕВШИЕ НИТИ, 1 глава




В. Н. Татищев

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

I

 

Было около полудня. Высокое солнце немилосердно жгло песок, выбитую травешку по берегу и бревна, оставленные большой водой на отмели. На той стороне, над капустным полем, над кудрявым тальником и дальше до самого горизонта, мережилось знойное марево. И кособокая вышка сторожа с ободранной крышей, казалось, плавала в нагретом и густом воздухе.

Сам сторож – он же и паромщик, – старик Дятлов, босиком, в одной рубахе, как всегда, спал под старой телегой, повесив плохо простиранные и залубеневшие портянки на поднятых оглоблях.

Там все тихо и покойно.

Но здесь, на этой стороне, для погожего воскресного дня недоброе, загадочное безлюдье. Даже плот, обычно едва ли не круглые сутки битком набитый голоногими бабами, корзинами, ведрами, коромыслами, тележками, кучами мокрого тряпья и половиков, непривычно пуст, побелевшие от мыла, прополосканные плахи его просохли на солнце. Только на повороте реки, оплескав из пригоршней крутой берег, как ни в чем не бывало мальчишки скатываются в воду на грязных задницах.

Разогнанная лодка на гребне поднятой волны чуть не до половины вышла из воды и всем своим плоским дном села на мокрый песок. Колька Охватов, по прозвищу Колун, сидевший на носу, ступил на песок и, выхватив лодку на сухое, оглядел берег жидко-синими озабоченными глазами:

– Где же народ-то сегодня?

– Народ – кобылка, – отозвался от кормы Петька Малков, забирая одежду, удочки, ведро с уловом и грязный топор. – Народец ускакал небось на ипподром. Или на пожар.

– А погоди-ка, я спрошу у мальцов, – сказал Колька и, не одеваясь, как был в одних трусах, нескладный, белотелый – к нему не льнул загар, – побежал к мальчишкам.

Петька влез в измазанные глиной штаны, с трудом натянул ссохшиеся, нагретые солнцем сапоги и, чтобы размочить их немного, зашел в воду. Умылся. Утереться было нечем, и быстро сохнущую кожу на лице и плечах стягивало, жгло до боли. Суконное пальто, брошенное на песок, дышало сухим жаром. Сейчас о нем и думать не хотелось, а ночью у воды без теплой одежды беда. Пока менял степлившуюся воду в ведре с рыбой, прибежал Колька, еще более костлявый, неуклюжий, с посиневшими и дрожащими губами:

– Война, Петя!

– Корова в болоте утонула? Чего несешь?

– Немцы, говорят, напали. Да что от пацанов узнаешь? Сами ни черта толком не знают. Пойдем скорее.

Колька суетливо надевал свою ржавую от железа спецовку, зашнуровывал рабочие ботинки и пристанывал:

– Война. Конечно, война. В прошлом году, еще на приписке, майор прямо сказал: войны не миновать.

– А ты-то чего заплакал?

– Да у меня вот он, срок службы. Заплакал уж!

– Дурак ты, Колун, дурак и есть! Да если и в самом деле война, все загремим. Чего уж там. Только боюсь, что опять выйдет как с белофиннами или самураями. Пока мы тут шаражимся, вздыхаем да охаем – там все и кончится.

– Хорошо, если опять так-то! – обрадовался было Колька, но тут же смял губы и вздохнул опять совсем невесело: – Дядя Михей давно говорил, что мы с немцами треснемся лбами. Кровушки, говорит, прольется – не одна наша Тура.

– Болтай, Колун! И говоришь-то по-бабски: кровушки. Вражью кровину рекой и надо пускать. Бери весла. Растерялся совсем.

Они поднялись на взгорок и тропкой возле огородов вышли к первому проулку. Нагретое солнцем тело под одеждой сразу облилось едучим, густым потом. Ссохшиеся сапоги плохо размокли и нещадно давили ноги. Петька, придерживаясь рукой за жердь изгороди, разулся, хлопая широкими штанинами, пошел босиком. Колька не стал дожидаться: торопился поскорее узнать новости.

В проулке, у второго от берега дома, сидел на завалинке старик, беспорядочно обросший каким-то серо-палевым волосом. Увидев парней, заорал, захлестнулся слезою:

– Наворожили, язвить вас, накликали: если завтра война, если завтра война!.. Вот тебе и война!

Колька остановился и, растерянный, глядел в дико расширенные, подернутые сумасшедшей мутью глаза старика, а тот, сухой как щепа, рукой захватив свое маленькое волосатое личико, плакал и причитал:

– Ваньку, внука, из солдатов ждал… Пропадет все пропадом! Ох, пионеры юные – головы чугунные, разнесет вас прахом германец.

Подошел Петька, остановился перед дедом. А тот завопил на всю улицу совсем уж непонятное, но злое.

Вдруг хлябкие ворота со скрипом распахнулись, и на улицу выскочила рослая беременная баба, простоволосая, неприбранная. Загородив деда, прижала его сухую голову к своим незатянутым – под свободным платьем – грудям и крикнула через плечо на парней:

– Не видите, окаянные, человек не в себе. Идите куда шли! Тятенька, поспать бы тебе. Что с тобой исделалось?

– Ведь ерунду кричал старикан, а на душе стало как-то неловко, – сказал Петька, когда они отошли от дедова дома.

– У каждого свое, – с виноватой тоской заговорил Колька. – Вчера поехали на рыбалку, гребу и думаю: счастливый ты человек, Колька Охватов, – в цехе самостоятельную работу стали давать! На прошлой неделе получку принес – мать онемела от испугу: где взял такую кучу? А потом пошла да на радостях пуд гороху купила. Шурка узнала про получку. Узнала да и говорит: «Купи пуховый берет. Купи, может, и любить буду». И куплю. Хотя и без того ясно.

– Что ясно-то?

– Лады у нас с ней.

– А про меня она говорила?

– Говорила. Она о многих говорит. Для форсу. Для цены.

– Вот что, Коля, хоть ты мне и друг, но есть такое, что и между друзьями не делится. Понял?

– Не вовсе.

– Я такой, Коля, – с недоброй лаской в голосе сказал Малков. – Поперек встану – не перешагнешь. Да и неуж сам-то, Колун, не видишь, что ты же не пара ей. Ну не пара.

– Ей виднее, раз тихих да ласковых любит…

Петька вдруг со злостью бросил под ноги Колуна ведро с уловом и, шагнув через замусоренную канаву, перешел на другую сторону улицы.

На первом же перекрестке свернули в разные стороны. А ведро так и осталось на тротуаре, и когда Колька на углу не вытерпел и оглянулся, то увидел, что возле опрокинутого ведра уже крутились черный кобель и маленькая неряшливая шавка. «Субботу и воскресенье убил, а ради чего?» – с сожалением подумал Колька, но к ведру не вернулся.

Дома на столе его ждала голубенькая бумажка. Колька увидел ее казенную чистоту еще с порога и сразу понял: повестка.

Да, Николаю Охватову предлагалось явиться в военкомат, имея при себе пару запасного белья и на трое суток продуктов. Мать сидела у стола, и в пустых, выплаканных глазах ее стоял немой ужас. Чтобы не встречаться с глазами матери, Колька долго читал повестку, но ровным счетом ничего не запомнил, только и понял, что в случае неявки будет предан суду военного трибунала. Он откладывал повестку, потом снова брал ее и снова читал, все собираясь при этом сказать матери, чтобы она не плакала, не убивалась, но, сознавая, что расплачется сам, и не зная, что делать, молча разделся и лег на кровать.

У Кольки были две нижние рубахи, двое трусов, – значит, белье запасное будет. А вот из еды брать нечего: дома ели обычно картошку с постным маслом, соленую воблу, которую мать приносила из пивной рядом, да ржаной хлеб с молоком.

Вечером, совершенно осознав неминуемость предрешенного, мать бросилась по магазинам, чтобы купить сыну хоть конфет на дорогу, но всюду были немыслимые очереди; на окончательно опустевших прилавках стояли одни коробки с овсяным толокном. В каком-то подслеповатом ларьке возле базара удалось выпросить килограмм подмоченных, слипшихся пряников, но от этой покупки ей сделалось нестерпимо горько, и всю дорогу домой она думала о своем прожитом, и – странно – не находилось в нем ни одного светлого дня. Постоянная нужда, очереди за хлебом, потом смерть мужа. Oн работал на кирпичном заводе и как-то в стужу, продрогнув до костей, зашел в только что разгруженную печь обжига погреться, задремал, там и умер во сне от угару. И она устроилась уборщицей в хлебный магазин. Закончив семь классов, Колька пошел работать, и легче вздохнулось, и досыта стали есть, но она все чего-то боялась. В пивной у мужиков только и разговоров было о войне. Чаще других в подвальчик приходили братья Бутаковы: Титушко, Мотька и большак, уже семейный, Ромка. Все трое в кожаных куртках в обтяжку до горла, чтоб никто за грудки не ухватил, стрижены под ерша, литые голые загривки. И трезвые, и напившись допьяна, они непременно дрались в пивной, избивали всех, кто попадал под размах кулака. А однажды большака Ромку нашли самого с перехлестнутым горлом на пустыре, у станции. Сторож хлебного магазина дядя Михей, придя в гости к Охватовым, уминал большим обрубленным пальцем махру в трубке и раздумчиво сообщал:

– Не к добру все это. Перед первой войной так же вот было: то мужик топором бабу зарубил, то баба мужика отравила…

И жила Елена Охватова, перепоясанная вечным страхом, ждала беды.

Когда она вернулась, Кольки не было дома. На полке, прибитой в переднем углу, лежали вещи, собранные им в дорогу: белье, перочинный нож, два носовых платка и две толстые книги; одну из них Елена знала – «Тихий Дон». На столе стоял графин пива, заткнутый бумажной пробкой, а рядом лежала очищенная вобла. Колька вообще ничего не пил, и, увидев припасенный им графин пива, мать вдруг всем своим существом поняла, что сын ее уже взрослый и нигде на чужой сторонке не будет ему больше скидок на молодые годы…

А Колька, промучившись до вечера, не вытерпел и отправился к Петьке: друг все-таки! Петькин отец, тучный, давно облысевший, в майке и подтяжках, красил ворота. Увидев Кольку, бросил в ведро кисть, поправил на плечах подтяжки, спросил:

– Ну, что думает молодежь?

– Да вот все и думы, – Колька протянул повестку. – А Петька где?

– Как же так быстро-то, а? – Малков-отец растерянно крутил перед глазами Колькину повестку, потом, разволновавшись, начал хлопать по плечам широкими резинками подтяжек. – Уж если вас таких гребут – это же что выходит?.. Эко ты!..

Малков так расстроился, что махнул на недокрашенные ворота, взял ведро с краской, и они вошли во двор.

– Петя спит в садике. Как же это, а? Ты что, старше нашего-то?

– Ровесники.

– Да что же это такое?

Петька спал на раскладушке под кустом черемухи в тех же измазанных брюках и носках, в каких пришел с рыбалки. Заслышав шаги, поднялся, сел и с улыбкой хорошо выспавшегося человека поглядел сначала на отца, потом на Кольку.

У Кольки сразу отлегло на сердце от приятельской улыбки, – значит, ссора между ними забыта. Мало ли чего не бывает между друзьями.

– Пока мы спим с тобой, дружок, – неторопливо и озабоченно заговорил Малков-старший и опять стал дергать подтяжки, – пока мы просыпаемся с тобой, дела-то керосином припахивают: Николаю повестка!

– Ой ты! – уже без улыбки глядя на Кольку, сказал Петька и только тут увидел в руках его бумажку. – Ну-ка! Ну-ка! Ну что же, поздравляю! А я сам завтра пойду в военкомат.

– До окончания техникума тебе, дружок, нечего и думать об армии. Кто же будет срывать с учебы почти готового специалиста.

– Дайте мне право самому решать свою судьбу, – в сердцах сказал Петька и, собрав раскладушку, одеяло, пошел к калитке.

– Пойдем ко мне, – вполголоса заговорил Колька, чтобы не слышал Петькин отец. – Я пивка взял. Покалякаем. О Шурке я хочу поговорить.

– А что о ней?

– Ну как что?!

Петька с отцом ушли в дом, и Колька, сидя на опрокинутой бочке под открытым; окном, слышал, как Малков-старший, хлопая подтяжками, уговаривал сына:

– Не следует бросать учебу. Глупо и неразумно. Я все-таки более чем уверен, война не затянется. Мы научились громить врагов в коротких войнах. Хоть самураев, хоть финнов возьми. А теперь и немцев.

– Тем лучше, – откуда-то из глубины дома отвечал Петька. – Разобьем немцев, и я к осени вернусь домой. Тоже не думаю, чтоб мы с ними долго цацкались.

– И все-таки война есть война…

– Я пошел. Думаю, мы друг друга поняли.

– Нет, не поняли. Я больной, мать больна – берешь это в расчет? – уже повышенным голосом говорил Малков-старший вслед сыну, а Петька стоял на своем:

– Я комсомолец, папа. Не отсиживаться же мне в такое-то время дома.

За воротами Колька печально признался:

– На душе, Петя, такое, будто все это последний раз вижу. А ведь все родное, все жалко. Людям бы в ноги поклонился. Мать рассказывает: прежде рекруты у всякого встречного прощения просили…

– Что они прежде-то, людьми, что ли, были! Конечно, будешь прощаться, если гнали их, как баранов на убой. А теперь? С нашей техникой теперь не война, а прогулочка. Видел кинуху «Неустрашимые»? Чего же тогда сопли распустил? Посадят в танк – и пошел по вражьей земле. Сто лет воюй.

– Сто лет, – вяло проговорил Колька, не желая, видимо, спорить. – Ладно. Поживем – увидим.

Они подходили к дому, где в полуподвале жили Охватовы. В пыльном, у самой земли оконце ихней каморки светился огонек.

– Петя, погоди-ка! – попросил Колька и придержал Малкова за рукав. – Надо здесь поговорить – там мать. С Шурой у нас – не разбери-поймешь. Только уж давай прямо: я по-дружески хочу. С тобой ей дружить так с тобой. Со мной – так со мной.

– Ненормальный ты, Колун. «С тобой – так с тобой». Ну кто так рассуждает? Ее надо спросить.

– Я наперед хочу знать: может, вы объяснились – чего уж мне лезть. А ее не поймешь. Она и вашим и нашим. При мне – про тебя, при тебе – про меня.

– Недоделанные мы, понял! Может, оттого и водит обоих за нос.

– Ну пойдем к ней сейчас. Поговорим прямо.

– Тоже мне ухажеры! Придем, так что скажем-то?

– Что-нибудь скажем.

Колька забежал домой, сказал матери, что вернется самое большее через час, и они направились к Шуре Мурзиной.

Всю дорогу молчали: каждый думал о своем, думал настойчиво и мучительно, первый раз в жизни, ощупью подходя к сознанию того, что мир с сегодняшнего утра перевернут жуткой бедой, которая никого не минует на этом белом свете.

Ирбинск, старинный ярмарочный городок, сохранивший привычку гулять по воскресеньям широко и бесшабашно, вдруг приник и присмирел. Был еще ранний час бессумеречного вечера, а улицы уже обезлюдели. И выметенные тротуары, и опрятные, с палисадничками дома, по обеим сторонам во всю длину улиц тополя, распустившиеся в полную силу, никогда еще не казались такими присмиревшими и печальными. В тишине копилось неизвестное.

– Заорал хоть бы кто-нибудь, что ли! – вдруг раздраженно сказал Петька и начал с силой топать по звонким плахам деревянного тротуара. – Ну и война, что ж теперь?! По углам?!

Колька прикурил потухший махорочный окурок, погасил вспыхнувшую огнем завертку и после нескольких затяжек сказал:

– Что хочешь сделаю: подвернись какая морда – зоб вырву и не моргну глазом. А вот ее слезы не могу видеть. Совсем она потерялась, жалкая, обиженная какая-то… Ты, Петя, по старой дружбе заходи к нам. Старуху всяк обидит.

Малков остановился, сунул свои длинные клешнятые руки глубоко в карманы брюк, прищурился на Кольку и пожевал губами:

– Неужели ты, Колун, в самом деле думаешь, что я останусь и буду ходить утешать старух? Ты вот плачешь, а мне весело. Что мы, зря, что ли, готовились?

– Я знаю. Ты не обидься! Все-таки отец у тебя бухгалтер, скажет словечко где надо – и будешь дома. Он правильно рассуждает: война есть война и может всякому оторвать башку.

– Говорить с тобой, Колун, что воду в ступе толочь, тебе сюда, а мне прямо.

– Куда же ты вдруг?

– А я передумал, Колька. Передумал и не пойду с тобой. Вот так. Тебе принесли повесточку – значит, и другим ребятам принесли. Верно? У всех сборы да заботы, а мне идти с тобой делить девчонку? Нет, Петр Малков уж не такой дурак. Привет Шурочке, а я в военкомат.

По дороге к центру города на большой скорости летела вереница грузовых автомашин. В кузовах, держась друг за друга, качаясь на ухабах и поворотах, тесно стояли парни, так запорошенные пылью, что лиц их совсем не было видно. Колька смотрел им вслед и думал: «Вот так посадят и повезут. Хоть дождь, хоть снег, хоть пыль или грязь – все равно».

Шура вышла сразу, как только Колька постучал в окно. Увидел ее, гладко причесанную, упавшие, покатые плечи ее и понял: тоже горе. Он шагнул навстречу, близко заглянул в ее милое, по-монгольски широкое лицо: та же, что и в глазах матери, покорная незащищенность.

– Папку нашего берут, – сказала она на молчаливый вопрос Николая и опустила вдруг повлажневшие ресницы, густо зарделась от подступивших слез.

– Плакать-то зачем, Шура? Обязательно и плакать. Сегодня возьмут, а завтра отпустят: война не затянется. Пока мы с Урала доберемся, там уж и бить-то некого будет. Это точно. Я письма стану писать тебе…

А Шура все плакала, не могла остановиться. И чем горячее он утешал, тем сильнее одолевали ее слезы.

Когда они вышли на берег Туры, сумерки совсем сгустились, а небо во весь свой размах было опалово-светлое. И редкие звезды на нем, вымытые долгой вечерней зарей, светились ярким белым накалом. На той стороне горел костер, и вокруг огня собралась темнота. Они сели на траву и слились с землей. Колька сиял свой пиджачок, накрыл им Шурины плечи и стал целовать ее губы, глаза, руки. Шура, уставшая и ослабевшая от слез, сознавая всю гибельность своей уступчивости, не могла противиться.

– Что это мы делаем, Коля? – как во сне шептала она жаркими, пересохшими губами.

– Муж и жена мы теперь, Шурочка. Муж и жена. Я вечно буду любить тебя. Вечно…

В городе уже горланили петухи, когда они возвращались с берега. Древним покоем дышали пустынные улицы и дома, свежо и молодо зеленели тополя, в запущенных канавах билась светлая травка, и тонко пахла еще не набравшая цвета ромашка. Колька не раз и не два видел свой город на утренней заре и привык к его петушиному накрику, к пустынным и потому вдруг раздавшимся вширь узким улочкам, к освеженной за ночь зелени тополей, акаций и черемухи. Но сегодня все, что он видел, было светлее, наряднее, по-особому мило, и он понял, что будет горько тосковать по этому утру.

Шура не захотела, чтобы он провожал ее. Колька ждал от нее слез и упреков, а она на прощание неловко, одной рукой обняла его за шею и, поцеловав прямо в губы, ровным голосом сказала:

– Ни перед кем, Колюшка, не хвались только!

Мать не спала и, едва он переступил порог каморки, сразу же поднялась с кровати:

– Ушел и ушел, а я что хошь, то и думай. Весь город пьяным-пьян, а тебя нет.

Он не видел в сумерках ее лица, не слышал ее всхлипов, но знал, что она плачет, и плачет не оттого, что он не был дома.

– Петя без тебя заходил, – сказала мать. – Его тоже берут. Ума-то нет, так сам себе повестку исхлопотал. К самому большому начальнику, говорит, прошел…

Далее Колька уже ничего не слышал. Когда мать поставила на стол сковородку с картошкой, он спокойно спал, а в уголках губ его притаилась напряженная улыбка. Она накрыла сына шалью, постояла и пошла подметать улицу перед магазином, совсем забыв, что вымела ее еще с вечера.

 

 

II

 

Большой затравенелый военкоматовский двор набит битком. Тяжелые ворота распахнуты настежь; ветер пытается закрыть их, и они пронзительно скрипят ржавыми навесами. Стонут широкие затасканные лестницы, а в раскрытые окна вместе с духотой и пылью жаркого утра вламываются крики, песни, плач и смех, звон посуды.

В дальнем углу двора тощий и высокий парикмахер с длинным, острым лицом, в грязном, застегнутом на одну пуговицу халате стриг головы мобилизованных, в спешке оставляя пучки волос за ушами и в желобах длинных, неокруглившихся шей. На дворе между холщовыми мешками лежали, сидели парни и девки, обнимались, целовались, смеялись и плакали. Шагая через ноги, пьяный дед тряс в поднятой руке початой бутылкой:

– Лихановские! Лешак вас увел!

Колька Охватов попал в семнадцатую городскую команду, отправка которой была назначена в ночь. Выход за ворота военкомата был строжайше запрещен, и обчекрыженные рукой хмельного парикмахера мобилизованные калились на жарком солнце, уплетали домашнюю снедь, пили вино и колодезную воду из деревянной черпуги. Колька надел в дорогу свой добрый суконный костюм и, боясь испачкать его, никуда не мог сесть, тем более лечь. Слонялся по двору, выискивал знакомых, а мысли без устали крутились возле Шуры. Он с отвращением глядел на серые стриженые головы парней и на то, как парикмахер сбрасывал в большую грязно-пепельную кучу срезанные волосы. К вечеру не выдержал, махнул рукой на свой костюм и завалился спать прямо на землю, под забором, между тощими и объемными мешками мобилизованных. Засыпая, слышал чей-то хмельной, веселый голос:

– Гляди-ка, башка-то у него совсем без затылка.

– Ведро – не голова, – зубоскалил другой.

А у ворот играла гармошка, и два мужских непьяных голоса с женским подголоском из последних сил – много уже было спето – убивались над песней:

 

Последней нынешний денечек

Гуляю с вами я, друзья.

А завтра рано, чуть светочек,

Заплачет вся моя семья.

 

Проснулся Колька от дикой боли: ему наступили на руку. Он вскочил, и спросонья не мог сразу понять, где он и что происходит вокруг. А кругом все кипело и горланило.

 

– Стройся! – красиво выводил крепкий, натренированный бас.

– Десятая, пятнадцатая, семнадцатая, к воротам!

Колька вскинул свой мешочек за плечо и стал пробираться к воротам.

– Охватов! Колун! – Кольку тряс за плечи Малков. – А я искал тебя. Здорово! Какая у тебя команда?.. Так и я в семнадцатой. Всех городских, видимо, в одну. Ты с самого утра тут припухаешь? Ну и дурак. А я сходил попросился у майора повестки разносить по городу и дома еще побывал.

– У Шуры не был?

– Строиться была команда, а они лясы точат. Становись!

– Десятая, равняйсь!

Колька и Петька встали рядом. Добросовестно замерли. Передние, теснясь назад, напирали своими мешками, тыкали прямо в лица. В строю пахло перегаром, потом и пылью. У Кольки остро ныла рука. Хотелось пить.

Наконец наступая друг другу на ноги, натыкаясь на спины, матерясь и чертыхаясь, они вышли из ворот военкомата. Родные, ждавшие выхода мобилизованных, обгоняя друг друга и выискивая глазами своих, пошли сбочь колонн.

– Митенька! Митя!

– Что нового?

– Киев опять бомбили. И Минск.

– Плохо. Плохо, – смиренным голосом неведомо кому сказал старичок, шагавший рядом.

Колька оглянулся на голос и увидел мать. Черный платок на ней повязан по-старушечьи, под подбородком. В быстро идущей толпе она была самая маленькая и самая несчастная.

– Сейчас митинг будет на вокзале, слышишь? – сказал Петька и ткнул Кольку в бок. – А я буду речь говорить. Сам военком попросил. Я скажу – будь здоров! Чего молчишь?

Колька не ответил. Думы гнули ему голову: в этой огромной массе он – маленькая песчинка, и вот понесет его сейчас в общем потоке, пока не изотрет в пыль и прах.

Взбитая сотнями ног густая, согретая за день пыль льнула к потным лицам, лезла в нос, в рот, в глаза.

А сбоку колонны, невидимый в пыли, командовал старший:

– Не растягиваться!

На вокзале командам объявили номера вагонов и распустили. Все сразу бросились к водоразборной колонке, чтобы промыть горло, лихо атаковали железный бачок в самом вокзале и в сутолоке опрокинули его – по цементному полу растеклась лужа, в которой всплыли окурки, мусор и валялась жестяная кружка, прикованная цепью к ручке бака.

На перроне собирался, митинг. В вытоптанном скверике играл духовой оркестр, и Колька с матерью встали в самый угол перрона, где сквер примыкал к белому зданию вокзала. Оркестр играл марши один за другим, и Колька, слушая их, вдруг сделал поразившее его своей неожиданностью открытие: марши, всегда казавшиеся ему звонкими, бодрыми и веселыми, на самом деле не были такими. В них совершенно отчетливо звучала тревога, щемящая тоска. Особенно больно вонзилась в мозг все время повторяющаяся и с каждым повтором затихающая мелодия. Под ее мягкие, хватающие звуки Колька видел себя уходящим куда-то в темное, страшное, непостижимое разуму…

– Ты как ушел утресь, – сказала мать и захлюпала носом, – ушел, а Михей и говорит: смурый-де, Елена, твой Николай, ухлопают его в первом бою… Письма-то пиши!

– На Советской, рядом с «Заготскотом», знаешь, где живет сапожник Пронякин?..

– Одноглазый-то?

– В том же доме Саня Мурзина живет. Ты сходи к ней. Поговори.

– О чем же, Колюшка?

– Вообще поговори. Познакомься.

– Схожу. А проводить-то тебя она уж не придет?

– Отца у ней берут. Он шофер, их вместе с машинами отправляют. Да ты не плачь.

– И не плачу. Не плачу, Колюшка! Михей, слышь, как сказывал: чтоб не попасть, значит, под снаряд, надо прятаться в свежую воронку. Они, снаряды-то, не могут угодить место в место.

– Это когда бьют из одного орудия. А ведь их не одно…

– Не одно, – печально и кротко согласилась Елена.

Митинг начался за несколько минут до отправки эшелона. Ораторы поднимались на багажную тележку и, размахивая руками, кричали в орущую и стонущую толпу. Никто никого не слушал, да и не мог слушать: стоял общий крик и гвалт, в котором тонули даже звуки оркестра.

Петр Малков, вспрыгнув на тележку, широким движением рук развел стоящих рядом, вдруг весь подобравшись, вытянулся на носочки и выкрикнул:

– Я добровольно ухожу на фронт и клянусь вам: буду бить фашистов смертным боем. Если понадобится, не моргну глазом, отдам свою жизнь за Родину и за Сталина. Мы все такие. Э-э… – Малков перевел дух. – Не пройдет и месяца, как мы развеем по полям Европы прах немецкой орды; скоро вернемся домой с победой…

– В штаны не напусти, – сказал кто-то за спиной Охватовых.

Мать неодобрительно оглянулась, потому что в том, что говорил Петр Малков, была какая-то частичка ее правды. После того как Михей сказал ей, что слабые и квелые на войне погибают скорее, чем бойкие да тороватые, она невольно глядела на новобранцев глазами Михея: «Малков – ухо с глазом парень. Этот и с немцем управится, и сам сохранится. Таких нешто убьешь!»

– Ты, Колюшка, поближей к нему, к Петюшке-то. Видишь, какой он боевой-то!

– На словах.

После Малкова говорил какой-то лысый старик. Он махал пионерским галстуком и, захватив в кулак ворот рубахи, тянул его куда-то на сторону:

– Если начнет тускнеть наше знамя, мы своею кровью окрасим его. Верьте… кто… Ура!

Из-за водокачки, где в светлом небе мигал зеленый огонек семафора, выкатился шумный и дымный паровоз. Весь перрон пришел в движение, и началась сутолока. И женский плач, и мужская ругань, и разухабистые песни, так не к месту, и шум поезда – все слилось, все смешалось, и только тугие удары барабана покрывали шум и вместе с тем еще более увеличивали его.

– Все теперь, все теперь! – торопливо заговорила мать и, уцепившись за Колькину руку, завыла тоненько и заходно.

Колька резким движением освободился от нее и, не оглядываясь и не слыша ее больше, растолкал толпу, пробился к вагону и вместе с тремя или четырьмя такими же, как и он сам, полез в него. Навстречу им, видимо уже бросив свои вещи в вагоне, ломился парень с белыми бессмысленными глазами и, по-пьяному широко раскрывая рот, орал:

– Манька, ни с кем до меня! Манька! Окалечу!

На буферах между вагонами сидел большеголовый гармонист, с грустным, озабоченным видом раздирал мехи двухрядки и пел:

 

Ах, сяду, сяду на машину,

Опущу головушку.

Ты вези меня, машина,

На чужу сторонушку.

 

У ног гармониста, у самых буферов, боязливо топталась старушонка, тормошила гармониста и приговаривала:

– Ну что расселся-то? Гляди, паровик вот дернет. Да это что же такое. Крысан, скажи ты ему, скажи.

Крысан, длинный, согнутый в пояснице мужик, держа в руке поллитровку, совал ее гармонисту:

– Глони еще, горемышный. Глони да подавай свою гармонь.

– Паровик дернет, – подстанывала старушонка. – Дернул уже.

А гармонист словно знал, что поет свои последние песни. Да и песни ли были это!

 

Я кошу – на косу падает

Зеленая трава.

Я уеду – ты забудешь,

Ягодиночка, меня.

 

Оказавшись в вагоне, Колька сразу же забрался на верхнюю полку сунувшись лицом в свой мешок, долго глотал сухие слезы.

 

После сортировки и перетасовки в Свердловске ирбинских с Колькой Охватовым осталось человек двенадцать. Петька Малков был в их числе. По-землячески теснились один к другому.

Затем снова ехали, только теперь уже в телячьих вагонах, немытых и без нар. Спали прямо на полу. На малых станциях пытались разживиться хоть какой-нибудь подстилкой, но начальник эшелона, старший лейтенант Пайлов, не разрешал отлучаться ни на шаг. За ним вдоль вагонов колесил кривоногий старшина и кричал:

– По вагонам!

Мимо проносились лесистые горы, крутые пади, туннели, речушки в глубоких скалистых промоинах, по южным увалам лепились избы, а полей возле них, как в Зауралье, не было. Для многих в новинку была чудная красотами дорога через Урал, но никто не обращал внимания на красоты, потому что плохие вести несла дорога. На станциях, пока ждали встречных поездов, только и слышали:

– Севастополь бомбили.

– Куда же наши-то глядят?

Только большеголовый гармонист Матвей Глушков, охально блестя глазами, кричал на остановках каждой женщине, проходившей мимо:



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-11-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: