Рецензия БЕНЖАМЕНА ТРАКАЛЛЕЯ




Ах, мистика театральной жизни! Вот он я, примеряющий на себя одежды Гарольда Гобсона, Кеннета Тайнана и… м-м… и прочих прославленных театральных критиков. Моя первая вылазка в блестящий мир постоянных рецензентов. Длинный лимузин, ожидающий у двери… застенчивое заигрывание с гардеробщицей, которой я вручаю мои перчатки и пальто… мягкие объятия плюшевого бархата — это я опускаюсь в кресло первого ряда. Публика в ожидании замирает…

Ну ладно, значит, дело было так. Вот он я, все еще ждущий на остановке «Ликки-роуд» 62-го автобуса, которому полагалось бы появиться полчаса назад. И вот он я, имеющий в запасе 90 секунд, мчусь к главному зданию школы и у самых дверей обнаруживаю, что потерял мой «журналистский пропуск» — мятый клочок бумаги, собственно говоря, на котором Тим Ньюсом накорябал: «ЭТОГО МАЛЬЦА ПРИДЕТСЯ ПРОПУСТИТЬ БЕСПЛАТНО. ПО-ВИДИМОМУ». Пробившись сквозь кордон преграждающих двери вышибал, я опускаюсь на одну из деревянных скамей, закупленных, судя по всему, в каком-то расформированном диккенсовском работном доме, — опускаюсь как раз вовремя для того, чтобы увидеть окончание сцены первой.

Ну-с, первое волнующее впечатление: Джулиан Стаббс в роли Яго. Превосходный выбор. В нем есть необходимая дьявольская искорка, он по-настоящему поработал над текстом, отчетливо слышно, как он наслаждается шипящим ядом своих строк. Три часа спустя он снова выйдет на сцену — неподалеку отсюда, в «Ручье», — представляя вундеркиндов новой волны «Кинг-Уильямс», группу «Утроба рока» (в рождении которой сыграл небольшую роль и ваш рецензент); легко заметить, что в обеих своих ипостасях он демонстрирует одну и ту же язвительную энергию. Прекрасная получилась бы сцена, если б не тусклый Грэм Темпл, чей Родриго кажется в сравнении с Яго деревянным.

Появляется Отелло, слышно, как по залу пробегает восторженный шепоток. Стив Ричардс словно создан для этой роли. Он массивен, внушителен, облик его благороден. Выполненный Эмили Сэндис простой, но эффектный костюм отвечает его манере держаться, его преисполненной важности поступи полководца. Это фигура, с которой нельзя не считаться. Когда он открывает рот, голос его поначалу разочаровывает. Он запинается, тон его вымучен, кажется, что он не слышит ритма стихов. Сердце зрителя падает: так дело не пойдет. Пожалуй, не стоило взваливать весь груз пьесы на плечи актера-новичка.

Впрочем, это всего лишь фальшстарт. Несколько реплик — и уверенность Ричардса в себе возрастает неизмеримо. Он явно ощущает уважение публики и купается в нем. Вскоре он разворачивается в полную силу:

 

Я не говорун,

Гражданскими любезностями беден.

Начавши службу мальчиком в семь лет,

Я весь свой век без малого воюю

И, кроме разговоров о боях,

Поддерживать беседы не умею.[30]

 

Ричардс не упускает ни одной из присущих этому пассажу интонационных двусмысленностей: он говорит учтиво, однако не без оттенка бахвальства, плохо замаскированного презрения к не нюхавшим пороха людям, которое кроется за его медоточивыми речами. Да, похоже, спектакль получается глубокий, изобретательный, многослойный. И останется таким до самого конца.

А затем настает роковое мгновение. Акт 1, сцена третья, строка 169-я. Простое сценическое указание: «Входит Дездемона». И внезапно вся постановка рушится как карточный домик.

Несколько позже Дездемона, роль которой исполняет Сисили Бойд, спросит у Яго: «Что мне бы в похвалу вы сочинили?» — и коварный интриган ответит: «Не спрашивайте лучше. Не могу. Я не хвалить привык, а придираться». Что ж, Сисили, — прошу прощения и так далее, но тут я на стороне Яго.

Суть образа Дездемоны, разумеется, в том, что в ней должна присутствовать некая одухотворенность, некая отвага и гибкость, иначе она будет восприниматься просто как малоприятная девица, засидевшаяся в ожидании жениха — из-за того, что мужчины никак ее не поделят. Основу всех этих качеств можно найти в стихах Шекспира, нужно лишь сохранять верность их гибкому, мускулистому движению, все остальное придет само собой. Однако мисс Бойд — не то намеренно, не то по чистому неумению — изменяет стихам на каждом шагу. Сердце зрителя падает, едва она открывает рот и произносит свою первую строчку: «Отец, в таком кругу мой долг двоится» — с двумя совершенно бессмысленными и неуместными ударениями на «кругу» и «долг». И о чем она только думает?

Печально, но эта реплика задает тон всей ее дальнейшей игре. Дездемону можно рассматривать либо как верную и добродетельную супругу, либо как бойкую искусительницу, отчасти повинную в трагической развязке пьесы. А еще того лучше — актриса могла бы попытаться создать нечто среднее между двумя этими прочтениями, показав нам человека по-настоящему сложного и противоречивого. Взамен того все, что мы получаем от Сисили Бойд, это напевный говор и определенный диапазон реакций на слова и поступки мужа, дальше слабоумного обожания почти ни разу не заходящих. Такая игра оказывает плохую услугу другим актерам, коллегам Сисили Бойд, спектаклю в целом и, что хуже всего, ее репутации одной из самых одаренных актрис «Кинг-Уильямс».

Но еще большее разочарование вызывает Бианка Дженнифер Хокинс. Эта предположительно бесчувственная потаскушка ухитряется излучать, в исполнении мисс Хокинс, эротическое обаяние и сексуальную энергию, способные сделать честь разве что снулой кефали.

Тим Ньюсом выжал из этих исполнителей и прочей своей добротной команды все, что смог, однако под конец вечера у нас на руках остается «Отелло», лишенный какой ни на есть трагической значимости. Вспоминая успех, который пару лет назад выпал на долю Драматического общества старшеклассников благодаря постановке «Целуй меня, Кэт», я невольно гадаю, не в большей ли мере подошла бы поверхностным талантам наших актеров бодренькая музыкальная версия пьесы? Я даже готов предложить, ничего взамен не потребовав, название для нее: «Отелло — веселенький мавр». Как вы насчет этого, мистер Ньюсом?

 

* * *

 

ПИСЬМА В РЕДАКЦИЮ

От Артура Пуси-Гамильтона, кавалера ОБИ.[31]

 

Досточтимые джентльмены!

Мне очень понравилась недавняя школьная постановка «Отелло». Ознакомиться с этим сочинением мне до сей поры как-то не довелось, однако я считаю выбор его весьма и весьма отвечающим нынешней политической обстановке. И я нахожу, что его кульминация со всей силой иллюстрирует посетившее мистера Пауэлла видение «рек крови», являя собой образцовую демонстрацию опасностей неограниченной иммиграции, с которой столкнулась Венеция шестнадцатого века. Браво, мистер Ньюсом!

Однако пишу я вам с тем, чтобы принести жалобу на шокирующие проявления нравственного вырождения, представшие перед моим изумленным взором на так называемой «вечеринке труппы», состоявшейся вслед за последним представлением.

Мой мальчуган, Артур Пуси-Гамильтон Мл., третий год обучающийся в «КУ», паренек достаточно дюжий. Он исполнил в этой постановке роль рабочего сцены, и мысль о том, что он участвует в некоторой требующей усилий внеклассной работе, способной «вытащить мальчика из его скорлупы» (если воспользоваться жаргоном его психолога), доставляла мне и Глэдис, моей достойной супруге, определенное удовольствие. И хотя мы с Глэдис, моей достойной супругой, не усматриваем ничего предосудительного в том, чему он обычно посвящает свой досуг (Пуси-Гамильтон Мл. любит сидеть на кровати, иногда по нескольку часов кряду, раскачиваясь взад-вперед и не отрывая взгляда от стен своей спальни, которые он выкрасил в тускло-черный цвет), возможность несколько большего общения с его юными однокашниками была сочтена желательной как вышеупомянутым психологом, так и работниками социальной сферы, которые недавно «разбирали» — если воспользоваться их жаргоном — «его дело».

В свете всего этого, мы не без определенного энтузиазма разрешили ему присутствовать на маленьком и — как мы с чрезмерным легковерием воображали — цивилизованном торжестве, каковое имело состояться в доме одного из членов труппы вслед за последним представлением. Разумеется, это означало, что Пуси-Гамильтону Мл. придется оставаться на ногах гораздо позже того часа, в который он обыкновенно отходит ко сну (5.30 вечера, если, конечно, по телевизору не показывают особенно поучительного выпуска «Горизонта» или «Панорамы»), однако ни я, ни Глэдис, моя достойная супруга, никогда не считали необходимым вести себя как «закоснелые консерваторы», к тому же мы твердо верим, что некоторые правила для того и существуют, чтобы их нарушать! (Что, разумеется, не относится к правилу, согласно которому руки нашего сына — всякий раз, как он ложится спать или принимает душ, — надлежит скреплять наручниками у него за спиной. О нет!)

Соответственно, в ночь, о которой у нас идет речь, я появился в доме № 43 по Пикуорт-роуд значительно позже 10 вечера. К этому времени вечеринка была уже в полном разгаре никак не меньше пятнадцати минут. Обнаружение дома труда не составило, поскольку по всей улице из него неслись первобытные, непрестанные ритмы так называемого «регги», — казалось, будто тамтамы самого Сатаны выбивают в зеве преисподней вечернюю дробь. Я незамедлительно проникся тревогой за то воздействие, которое эта адская какофония может оказать на нежные чувства Пуси-Гамильтона Мл., коему, разумеется, не разрешается слушать дома так называемую «поп-музыку», поскольку мы с Глэдис, моей достойной супругой, считаем, что регулярная диета, состоящая из таких образцов изысканной старой английской классики, как «Первая кукушка весной» Дилиуса,[32]для мальчика его лет намного более благотворна; впрочем, мы не видим ничего дурного и в том, чтобы позволять ему время от времени «закусывать удила» и слушать музыку более легкую, наподобие «Пышных и торжественных маршей» Элгара.[33]

Таким образом, нажимая кнопку звонка на двери дома № 43, я уже ожидал худшего. И все-таки реальность оказалась куда более пугающей, чем все, что могло бы привидеться мне в самых буйных фантазиях.

Я не буду останавливаться сколько-нибудь подробно на сценах оргиастических излишеств, ожидавших меня за невинной с виду дверью дома № 43 по Пикуорт-роуд. Довольно сказать, что я стал свидетелем эксцессов развращенности, которые вогнали бы в краску и распутников Рима времен Калигулы. Вот, значит, как, подумал я, «празднуют» свои драматические триумфы честолюбивые представители актерской профессии! Сердце мое колотилось, ладони потели, глаза рыскали туда и, в буквальном смысле слова, сюда, я осторожно пробирался сквозь море извивающихся тел в поисках несчастного Пуси-Гамильтона Мл., ранимой натуре коего уже, я знал это, нанесен непоправимый ущерб — хотя бы тем, что он вынужден созерцать поведение столь упадочническое. В конце концов я отыскал его сидящим посреди лестницы и попивающим из банки безалкогольное пиво (сколь быстро укореняется порча! — ведь дома ему не дозволяют пить ничего кроме натуральной ключевой воды да время от времени стопочки неподслащенного сливового сока), между тем как за спиной его, на той же лестнице, не более чем в трех от него футах, два исполнителя второстепенных ролей предавались излишествам, подобных коим мне не случалось наблюдать со времен одного прискорбного случая, происшедшего во время последней войны, когда я, сражавшийся с Роммелем отважный пехотинец, очнулся как-то вечером связанным, с кляпом во рту, обнаженным и несомненно одурманенным (о чем я и доложил в ходе последующего военного суда моему старшему офицеру), на территории египетского борделя, антисанитарного даже по меркам этой зловонной страны.

Должен, впрочем, добавить, что бесстыдству предавались не одни лишь второстепенные персонажи драмы этой ночи. Еще на театре меня поразило наличие у исполнителей главных ролей того, что, сколько я понимаю, именуется «взаимной благосклонностью», однако я наивно полагал, будто она представляет собой лишь результат их искусной актерской игры! А между тем, сопровождая Пуси-Гамильтона Мл. наверх, в импровизированную «гардеробную», дабы отыскать там его водонепроницаемую куртку и теплые наушники, я наткнулся не на кого иного, как на двух главных актеров — на самих Отелло и Дездемону, — предававшихся на одной из кроватей излишествам, результатом коих, если они были доведены до неизбежного, по-видимому, завершения, вряд ли могло стать что-либо иное, помимо смешения рас.

Картины эти, стоит ли о том говорить, превосходили меру всего, что способен вынести человек, зверь или даже Пуси-Гамильтон Мл., чувства коего, возбужденные подобными сценами, явственно выражались тем, как он горестно взвизгивал, подергивал меня за руку и раз за разом выкрикивал (обращаясь, разумеется, к прочим участникам вечеринки): «Пойдем домой, пойдем, ненавижу вас, вы мне всю жизнь испортили!» Времени терять не следовало, необходимо было высвободить его из пучины греха, и можете быть уверены, уже через тридцать минут Глэдис, моя достойная супруга, отправила его (решительнейшим образом) в постель, где он и вкусил сон, который способны даровать нам лишь юношеская непорочность, непотревоженная совесть и, разумеется, мощная доза барбитуратов.

Как скоро сын мой оправится от выпавшего ему страшного испытания, остается только гадать.

Я обращаюсь, через посредство вашего органа, к директору школы «Кинг-Уильямс». И я хочу спросить у Вас, сэр: неужели Вы закрываете глаза на подобного рода фривольности Ваших учеников? Неужели само имя Вашего, великого некогда, учебного заведения должно быть вывалено в грязи, ввергнуто в сточную канаву и спущено в туалет? То, что Вы читаете сейчас, отнюдь не является истерической реакцией человека, «отставшего» от нашей современности, от нашей «полной жизнелюбия» эпохи. Я человек далеко не старомодный, не «мещанин», не ворчун-критикан. Черт подери, сэр, да если школьные товарищи время от времени позволяют себе предаваться дружескому мужеложству, я готов отнестись к этому с полным пониманием и терпимостью; но сношения — телесные сношения — с противоположным полом? В возрасте столь нежном и впечатлительном? Да еще и между представителями различных рас, Господи Боже ты мой? Это недопустимо. Решительно недопустимо. Я призываю Вас к действию, сэр, Вам надлежит вытоптать все следы этой злостной язвы, выкорчевать корневища этого кромешного свинства, которое, с моей точки зрения (и с точки зрения Глэдис, моей достойной супруги), грозит уничтожить саму честь, сами истоки жизненной силы Вашей школы.

Будьте непреклонны, сэр, умоляю Вас! Как говаривали мы в мои армейские времена: «Давайте, сэр, покажите, что Вы — белый человек!»

С совершенным почтением,

Артур Пуси-Гамильтон, кавалер ОБИ.

 

«НЮ НАЕС НОС»[34]

СКРЕПЛЕНО древней и благородной печатью Пуси-Гамильтонов.

 

 

Мистер Серкис возвратился в школу, когда шла уже вторая неделя терма. От операции по удалению аппендикса он оправился, однако радости особой не испытывал.

— Я очень, очень разочарован, — уведомил он редакционную коллегию.

Стояла очередная серая, дождливая пятница, обогреватель в редакционной не работал. Комната эта, расположенная в самом конце «коридора Карлтона», попасть в который можно было, лишь поднявшись по узкой, таинственного вида лестнице, начинавшейся прямо за дверью «раздевалки старост», была, возможно, самой холодной в школе. Допускались в сей отдаленный покой лишь шестиклассники, да и применительно к ним существовали строгие ограничения. Членство в Клубе, дававшее право доступа в эту столь желанную для многих, обитую дубовыми панелями обитель, предоставлялось лишь избранным, каждый год больше половины подавших прошение о приеме в него отвергалось, отсеивалось в ходе освященной временем оценочной процедуры, невразумительные критерии коей никогда и никому не объяснялись. Собственно, и Бенжамен был сочтен до следующего года непригодным. И одна лишь возможность посидеть раз в неделю в этой промозглой, недоступной другим мансарде с растрескавшейся штукатуркой и древними водопроводными трубами еще несколько месяцев назад казалась ему привилегией невообразимой. Впрочем, заседания редакционной коллегии никогда не дотягивали до его туманных, расплывчатых ожиданий. Странное разочарование начинало одолевать его уже после нескольких первых минут.

— Вы получили возможность сделать два номера самостоятельно, и посмотрите, что из этого вышло. — Мистер Серкис ткнул пальцем в стопку лежащих перед ним на столе бумаг. — Семнадцать жалоб. Включая одну от директора школы.

Он перебрал их под сконфуженными взглядами Дуга, Клэр и Филипа.

— И большая часть вызвана письмом в редакцию. — Мистер Серкис поднял на них взгляд. — А кстати, кто его сочинил?

— Гардинг, — в унисон ответили все (кроме Бенжамена).

Мистер Серкис вздохнул:

— Да, вполне в его духе. — Он вгляделся в самую что ни на есть настоящую восковую печать, стоящую внизу возмутительного манускрипта. — Он все доводит до точки.

— Это его собственный перстень с печаткой, — сообщил Филип. — Гардинг отыскал его где-то — у старьевщиков, что ли, — и с тех пор не снимает с пальца.

— Вам вообще не нужно было это печатать, вообще, — сказал мистер Серкис, снова просматривая письмо и неодобрительно кривясь, когда взгляд его натыкался на пассажи особенно вопиющие. — И уж во всяком случае, следовало его отредактировать. Нельзя же, согласитесь, делать всеобщим достоянием чей-либо домашний адрес. Или вот это место, о Стиве и Сисили, — по сути, тут говорится, что они у всех на глазах занимались сексом. Да и фраза насчет «смешения рас» попросту ужасна. Ужасна. Вам придется напечатать извинение.

— Хорошо, — безропотно согласился Дуг и записал в блокноте пару слов, для памяти. — Извинение.

— Далее. Не знаю, кому принадлежит шуточка насчет урока-дрочилки, однако директор от нее на стену полез. И дело не в одном этом слове, дело… Ладно, вот что он пишет. — Мистер Серкис взял со стола начертанное витиеватым почерком письмо директора. — «Исходя из духа работы прежней редакционной коллегии, я питал надежду, что нынешний ее состав сумеет подняться выше уровня дешевого юмора старшеклассников».

— Ну, вообще говоря, мы ведь все еще учимся в школе, не так ли? — заметил Филип. — Поэтому я полагал, что юмор старшеклассников — штука вполне уместная.

— Напечатайте извинение, — сказал нимало этим доводом не убежденный мистер Серкис, и Дуг нацарапал в блокноте еще несколько слов. — И наконец, — мистер Серкис перевел взгляд на Клэр, — ваше интервью с Сисили тоже вызвало много нареканий. Должен сказать, это один из самых злобных пасквилей, какие я когда-либо читал.

— Она его заслужила, — заявила Клэр, однако в тоне, которым это было произнесено, явственно слышалось желание оправдаться. — Она же примадонна высшего ранга. И все это знают.

— Вы были слишком пристрастны. А уж пассаж насчет флирта во время уроков и вовсе неуместен.

— Но это же правда.

Недолгое молчание; разговор зашел в тупик.

— Значит, еще одно извинение, — сказал, снова что-то записывая, Дуг. — При таких темпах у нас ни на что другое и места-то не останется. И опять же, кто их будет писать?

Когда стало ясно, что добровольцев ждать не приходится, выбор мистера Серкиса пал на Бенжамена.

— А почему я?

— А потому, что вы — лучший автор журнала. — И, поняв (поняв правильно) по ошеломленному выражению, появившемуся на лице Бенжамена, что комплимент его оказался и неожиданным, и ошарашивающим, мистер Серкис в виде уточнения прибавил: — К тому же вы единственный, чья статья никакого притока жалоб не вызвала.

Вот тут он, сам того не желая, наступил на больную мозоль.

— Интересно, почему? — пожелал узнать Бенжамен. — Я отозвался о спектакле очень резко. Почему же мне-то никто возражать не стал?

Ответа на этот вопрос никто, по-видимому, не знал, и Бенжамена быстренько спровадили в соседнюю комнату — на предмет сочинения полновесных, но при этом скрытно нераскаянных извинений.

Он сидел перед пишущей машинкой, смотрел на серебристо отсвечивающие под дождем крыши. Над ними поднимались по обе стороны от Южной дорожки два жестоко мотаемых ветром дуба. Несколько мгновений Бенжамен всматривался в деревья, затем взгляд его прошелся, не останавливаясь на них, по иным вещам. По пятнам шиферной серости, шоколадной коричневы, пастельной зелени. Пальцы Бенжамена лежали на клавишах машинки, бездеятельные, оцепенелые. Вопрос, который мучил его — «Почему все так? Почему ничто никого, похоже, не… не трогает? не задевает?», — уплыл куда-то, в места, в которые никто не заглядывает, и развеялся там, расточился, расплылся. Бенжамен сознавал, смутно, что школа продолжает жить своей жизнью, понемногу стихающей в классах и коридорax, лежащих под его ногами. Пятничные занятия подходят к концу: шахматисты складывают фигуры; фетишисты военных игр сворачивают карты и схемы; художники моют кисти под рассеянным приглядом мистера Слива; члены Объединенного кадетского корпуса снимают мундиры и облачаются в гражданское платье; музыканты, радиолюбители, поклонники бриджа и адепты игры в «пятерик» — все готовятся разойтись по домам. Мир тужится подыскать хоть какое-то занятие! А Бенжамен ощущает себя таким далеким от всего этого, таким отстраненным! Он просто сидит и сидит за пишущей машинкой, охваченный вялостью, безразличием. В какое-то из мгновений в комнату зашла Клэр — забрала пару папок со старыми номерами журнала, может быть, даже что-то сказала ему. Филип-то, в наброшенном на плечи плаще, уж точно заглянул, перед тем как уйти, в дверь и произнес: «Не засиживайся», или «Ну ладно, до понедельника», или «Как делишки, маэстро?» — что-то в этом роде. Все они, полагал Бенжамен, удалились один за другим. Да и ему пора бы. Не сидеть же здесь все выходные. И все-таки что-то странно уютное ощущалось в этой апатии, в одиночестве. И безмолвие коридора с ним об этом не спорило.

Временами, когда он вот так оставался наедине с собой, Бенжамен ждал, что Бог заговорит с ним. Он вспоминал молчание раздевалки, дверцу шкафчика, приоткрывшуюся и захлопнувшуюся, звук собственных шагов, когда он направился за даром, поднесенным ему в тот памятный день. С тех пор Бог с ним не говорил. Да нет, конечно, рано или поздно, уже скоро, Он снова обратится к нему. Но тут уж Бенжамену оставалось только одно — терпеливо ждать.

Он услышал в коридоре шаги. Звуки легкой девичьей поступи, миновавшие его полуприкрытую дверь и удалившиеся в сторону редакционной. Ну и пусть их.

Может, все-таки заняться составлением извинений? Однако необходимые для этого усилия представлялись ему непомерными — физическое, чтобы поднять палец и ударить по клавише машинки, ударить так сильно, что на бумаге запечатлеется буква, не говоря уж об умственном, о попытке решить, по какой клавише ударить, а после, в виде логического продолжения этой мысли, принять на себя страшную ответственность придумать первое слово. Ладно, он напишет все дома, завтра или в воскресенье. Времени впереди еще много. Сейчас же куда лучше сидеть, упиваясь своей отчужденностью, затвориться от всего, тонуть и тонуть в сладкой бесчувственности, в которую никогда не сможет пробиться ни единый звук, ни единый образ.

И вправду, не звук и не образ вырвали Бенжамена из полного оцепенения. Запах. Запах сигареты.

И вот это уже было странно. Курить в школе запрещалось — и столь строго, что даже Дуг ни разу запрет этот нарушить не пытался. Как только безошибочно узнаваемый затхлый душок табака достиг его носа, Бенжаменом овладело любопытство. Он поднялся из кресла, в котором почти уж лежал, и осторожно — едва ли не крадучись — направился по коридору к редакционной. И, дойдя до ее двери, замер.

Сисили Бойд сидела, а вернее сказать, горбилась над редакционным столом, спиной к двери, подсунув под себя босую ногу (туфелька с которой, по всему судя, просто свалилась). Поза Сисили источала напряженность, нервное ожидание. Бежевые брючки, свободный ворсистый темно-синий свитер, знаменитые золотистые волосы, собранные в хвост, спадающий почти до поясницы. Пепел сигареты без фильтра осыпался на поверхность стола. Сисили неотрывно глядела в окно, позволяя Бенжамену любоваться ее профилем. Тонкий орлиный нос, светлые — до невообразимости — голубые глаза, галактика еле заметных тонких веснушек на скулах и крохотная родинка на левой щеке. Все это было ново для Бенжамена, сообразившего вдруг, что он, сказать по правде, к Сисили ни разу как следует не присматривался, разве что издали или краем глаза, украдкой. Сейчас, вблизи, во плоти, она была в пятьдесят, во сто, в миллион раз прекраснее, чем ему когда-либо воображалось. Казалось, сердце его просто остановилось, на много-много секунд.

Но тут она повернулась, и Бенжамен мгновенно понял, еще до того, как успели сойтись их взгляды, что Сисили пришла сюда с одной-единственной целью — увидеть его.

Он неловко шагнул к ней.

— Ты Бенжамен, — буднично сообщила она.

— Да. — А следом, неведомо почему: — Знаешь, здесь ведь курить запрещено.

— А. — Сисили выронила сигарету, нащупала голой ступней туфельку и аккуратно растерла окурок по полу. — Ладно, будем придерживаться правил, идет?

Она замолчала, не сводя с Бенжамена глаз, и он заставил себя выдавить еще одну фразу: — Все уже разошлись.

— Ну не все же, — ответила Сисили. — Я, собственно, тебя увидеть хотела. — Она вздохнула: — Это ты написал…

— …рецензию на ваш спектакль, да, я понимаю. Я… (Слово, единственное, какое он сумел найти, вдруг показалось ему бессмысленным.) Прости.

Сисили приняла услышанное к сведению, обдумала и уложила в память.

— Но почему ты ее написал? — спросила она после паузы, показавшейся ему очень долгой.

Этого-то вопроса Бенжамен и опасался. Вопроса, который сам он задавать себе старательно избегал, — и теперь услышал, а сколько-нибудь правдоподобного ответа на него придумать не мог. В тот вечер, когда он уселся за пишущую машинку, им, надо полагать, овладело своего рода безумие. Ну в самом деле, ему представился случай, о котором он мечтал годами: шанс сочинить не просто любовное письмо к Сисили, но нечто куда более действенное — открытое признание в преклонении перед нею, похвалу ее красоте и таланту, которая неизбежно обратит Сисили в вечную его должницу. А он по какой-то безумной причине ничего этого не сделал. Он принес столь великолепную возможность в жертву некоему туманному представлению о критической объективности. Да, разумеется, играла она плохо, и он, разумеется, понимал это, нисколько в этом не сомневался, однако объявлять о своем впечатлении в выражениях столь непререкаемых, когда сердце его требовало совсем иных слов, — ну не идиотизм ли? Извращенность, и к тому же первостатейная. По сути, все случившееся ставило перед ним вопрос куда более серьезный и ответа, опять-таки, не имеющий, — вопрос, который в последние дни сильно его донимал: что с ним, в конце-то концов, происходит!

Сисили, во всяком случае, его ответа дожидаться не стала. У нее имелся наготове свой собственный.

— Я скажу тебе — почему, — произнесла она, а затем голос ее треснул и надломился. — Потому что это правда. От начала и до конца.

Едва услышав эти слова, Бенжамен впервые в жизни испытал то, что можно назвать опытом внетелесного существования. Он совершенно ясно увидел себя бросающимся к Сисили, падающим на колени у ее стула, обнимающим, утешая, рукой за плечи. Он совершенно отчетливо услышал: «Нет, Сисили, нет. Неправда. Все неправда. Я написал это по дурости». Он сразу же понял, что именно так поступить и следует, что это естественно и правильно. Но не поступил. Просто остался молча стоять в двери.

— Последние несколько недель были ужасны. Невообразимо. — Сисили вытащила из пачки новую сигарету и принялась покручивать ее дрожащими пальцами. — Сначала интервью. Эта… статья, написанная Клэр. — Она поморщилась, вспоминая. — Так было обидно.

— Я думаю, у Клэр свои проблемы, — решился неуверенно вставить Бенжамен. — В том, что касается тебя. Думаю, она тебе немного завидует.

— Мы были подругами, — сказала Сисили. Она говорила, обращаясь к себе, словно и не услышав его. — Должно быть, я чем-то страшно ее задела.

— Не думаю, — сказал Бенжамен, но Сисили опять не обратила на него никакого внимания.

— Ненавижу себя. Правда. — Вот теперь она взглянула Бенжамену прямо в лицо. — Знаешь, что это такое? Вот ты себя ненавидишь?

«Наверное, следовало бы, после того, как я с тобой поступил», — ответил Бенжамен; вернее, ответил бы, если б его не посетило новое внетелесное переживание. На деле же он лишь пробормотал:

— Вообще-то не знаю.

— И кстати, — продолжала Сисили, — то, что она насочиняла… С написанным Клэр справиться легче. Потому что ничего она такого не думала. Просто на нее стервозность напала. Да и неправда все это. А вот ты писал всерьез, так? Тебе не понравилась моя игра. Все в ней не понравилось.

— Нет, я… я просто был слишком резок. Не знаю почему.

— Я действительно выделяла не те слова?

— Да, собственно, как и все остальные, — сказал Бенжамен в тщетной попытке поправить хоть что-то. — Но если в этом кто и виноват, так Тим. В конце концов, он же был вашим режиссером.

Сисили поднялась, отошла к окну. Она оказалась чуть ниже, чем он себе представлял, но до чего же стройна, до чего прелестна, до чего грациозна. Бенжамен поежился от мысли, что он, так или иначе, надругался над этой красотой, оскорбил ее.

— А что насчет… письма Гардинга? — Он и сам удивился, услышав себя задающим этот вопрос. — Там ведь все тоже неправда, верно?

Она резко повернулась к нему:

— Про меня и Стива? Он кивнул.

— Не следовало им это печатать. Девушка Стива все прочла. И прогнала его. — Тело Сисили содрогнулось, словно от рыдания. — Это происходит так просто. Работаешь с человеком, сближаешься с ним. Все было лишь шалостью, я не хотела никому навредить. О, я ужасный человек, ужасный.

Слова утешения у Бенжамена закончились, да и сознание того, что Ричардсу действительно выпала такая удача, пусть даже недолгая, наполнило его неразумной, цепенящей ревностью. И снова некая добросердая, хоть и неуловимая часть его натуры сказала Бенжамену, что необходимо как-то приласкать Сисили, утешить ее. И снова он остался стоять на месте.

Впрочем, миг-другой спустя Сисили совладала с собой и без его помощи. Стоя у окна, спиной к Бенжамену, она отерла платочком щеки. Потом повернулась к нему. В глазах ее, еще красноватых, появился проблеск другого, непобедимого света.

— Ты мог бы принести мне большую пользу, — неожиданно сказала она.

— Прости?

— Мне кажется, у тебя интересный ум.

— Спасибо, — ошарашенно помолчав, произнес Бенжамен.

— Я, конечно, бываю тщеславной, но это не значит, будто я глуха к критике. Большинству моих друзей я внушаю что-то вроде страха, и потому они говорят мне только то, что я, как им кажется, жажду услышать. А вот ты… — и она вдруг улыбнулась ему, задорно и обольстительно, — ты смог бы говорить мне, что думаешь? Всегда.

— Ну… я не уверен, что правильно тебя понял, однако — да, я бы постарался.

— Когда я сказала, что ненавижу себя, — продолжала Сисили, присев на стол, отчего лицо ее оказалось почти вровень с лицом Бенжамена — их разделяло теперь фута три-четыре, — это были не пустые слова. Мне нужно измениться, во всем. Необходимо.

— Я не думаю… — начал Бенжамен. — Да?

Но он уже забыл, что собирался сказать.

— Знаешь, мне говорили, что ты немногословен, — произнесла, так и не дождавшись ответа, Сисили, — но я все же не думала, что ты такой вот молчун. Просто траппист какой-то.

— Кто тебе это говорил? — спросил Бенжамен. — Кто сказал, что я немногословен?

— Да все. Ты же понимаешь, я расспрашивала о тебе. И кто бы, прочитав такую статью, тобой не заинтересовался?

— Так что… — Бенжамен с трудом сглотнул слюну, — что тебе сказали, если точно?

Устремленный на него взгляд Сисили посерьезнел.

— Знаешь, Бенжамен, далеко не всегда такая уж радость знать, что о тебе думают. — Она помолчала, давая ему ощутить важность этого уведомления, увидела, что ничего он не ощутил, и решила продолжить: — Правда, тебе особенно тревожиться не о чем. Многие просто говорят, что ничего в тебе не понимают. «Непроницаем» — вот отзыв, который произносится чаще всего. Похоже, все считают тебя своего рода гением, но вовсе не тем, с каким хотелось бы очутиться в одном вагоне поезда.

— Ну, не знаю, — с натужным смешком произнес Бенжамен. — То есть насчет гения.

Сисили со спокойным нажимом заверила его:

— Мир ожидает от тебя великих свершений, Бенжамен.

Он молча уставился в пол, потом поднял глаза и впервые за этот вечер встретился с ней взглядом.

— Знаешь, я все же не думаю, что тебе нужно в чем-то меняться.

— Какой ты милый, — ответила Сисили. — Но ты не прав. Что ты думаешь о моих волосах?

Но для Бенжамена миг откровенности уже миновал, и, вместо того чтобы сказать, как ему хотелось бы: «Они изумительны» или «Самые красивые волосы, какие я когда-либо видел», он пролепетал: «Мне нравятся. Очень симпатичные».

Сисили ядовито усмехнулась, покачала головой. Потом, заметив лежащие на другом конце стола ножницы, потянулась к ним, подобрала и вручила Бенжамену.

— Я хочу, чтобы ты их отрезал, — сказала она.

— Что?

Она снова уселась на стул, спиной к Бенжамену, и повторила:

— Я хочу, чтобы ты их отрезал. Все. — Все?

— Все. — Сисили подергала себя за кончик хвоста, словно тот был веревкой колокола. — Всю эту дрянь.

— Я не могу, — в ужасе произнес Бенжамен.

— Почему?

— Я никогда никого не стриг. Только напорчу.

— Господи, я же не перманент прошу сделать. Чикнешь разок ножницами — и все.

Бенжамен подошел к ней, протянул трясущуюся руку. Сейчас он впервые коснется Сисили. Собственно говоря, впервые с тех пор, как его постигло половое созревание, коснется какой бы то ни было девушки, не считая, конечно, сестры.

Он отступил на шаг, спросил:

— Ты уверена? Сисили вздохнула:

— Разумеется, уверена. Действуй. Бенжамен дрожащими пальцами тронул ее волосы. Такие тонкие, мягкие, что даже не верится. Они мерцали в его ладони. То, что ему предстояло сейчас совершить, пугало его своей бессмысленной окончательностью.

Собирая волосы Сисили так, чтобы они поместились в раскрытые ножницы, он невольно коснулся ее кожи. И сразу почувствовал, как тело Сисили напряглось — не то в предвкушении щелчка, не то в ответ на ласковое прикосновение.

— Прости, — пробормотал он. И следом: — Ну вот, я готов.

Сисили снова застыла.

— На старт… внимание…

— МАРШ!

Ножницы чикнули и дело свое сделали сразу. Волосы остались в руке Бенжамена, он крепко сжал их, не позволив ни одной пряди упасть на пол. Сисили встала.

— Держи.

Она протянула ему пакет магазина «Циклоп Рекордз», который бросила, придя сюда, на боковой столик, и Бенжамен с любовной неторопливостью сложил волосы втрое, так что они аккуратно поместились в пакет. Сисили же вытащила из кармана пудреницу и теперь оглядывала свою новую стрижку испуганно и удивленно.

— Ты сейчас немного похожа на Джоанну Ламли, — сообщил Бенжамен. — Из «Новых мстителей».

Полное вранье. Похожа она была на одну из узниц нацистского концентрационного лагеря, которых он недавно видел по телевизору в документальном фильме. Впрочем, Сисили его, судя по всему, не услышала, она поворачивала зеркальце так и этак и шептала самой себе: «О господи…»

— Так, э-э… — Бенжамен взмахнул пакетом с волосами, — что мне теперь с ними делать?

— Да что хочешь, — ответила по-прежнему занятая осмотром Сисили.

— Ладно. — Он пока положил пакет на стол. После еще нескольких секунд пристального созерцания Сисили захлопнула пудреницу и отложила ее в сторону.

— Хорошо, — сказала она. — Начало положено.

И, взяв со стола листок бумаги, нацарапала несколько цифр и протянула листок Бенжамену.

— Что это? — спросил он.

— Номер моего телефона.



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-10-12 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: