Солома на мосту ещё горела, и над лизавшими её теперь жёлтыми языками пламени стелился густой белый дым. Синеватый настил моста выгибался дугой, вздыхая, покряхтывая и постанывая. Казалось, охваченный огнём мост превратился в большую змею, у которой крепко приколочены голова и хвост, и она извивалась от боли в тщетных попытках вырваться. «Бедный мост, – расстроилась Лайди. – И бедный немецкий велосипед! Единственная современная техника в Гаоми и во всём Дунбэе, а теперь обгоревшие, искорёженные обломки». Нос забивали пороховая вонь, запах горелой резины, крови и ила, раскалённый воздух казался липким. Она чувствовала, что вся эта гадость переполняет грудь и в любой момент может вырваться наружу. Но хуже было другое: от искр, прилетавших с волнами раскалённого воздуха, стали с треском вспыхивать капли, от жара выступившие на ветках. Схватив в охапку Цюди, Лайди велела сёстрам бежать вон из кустов. На дамбе пересчитала их. Все на месте: перемазанные сажей лица, босые ноги, помутневшие глаза, пылающие от жара уши. Таща за собой сестёр, она спустилась по склону дамбы, и они бросились к заброшенному участку, где, как она слышала, раньше стоял дом какой‑то мусульманки. Теперь на развалинах разрослись дикая конопля и дурнишник. Когда они бежали по стеблям конопли, ей показалось, что ноги сделаны из теста, – так больно кололись стебли. За ней, спотыкаясь и подвывая, следовали сёстры. Наконец, обессиленные, они сели на землю и обняли друг друга. Младшие зарылись лицом в одежду старшей, Лайди же, не опуская головы, испуганно смотрела на полыхающий на дамбе пожар.
Из моря огня, объятые пламенем, с душераздирающими воплями стали вылетать те самые люди в зелёной форме.
|
– На землю! По земле катайтесь! – услышала она знакомый голос.
Он первый скатился по склону дамбы, как огненный шар. За ним последовал ещё десяток. Огонь они сбили, но одежда и волосы курились синеватым дымком. От красивой изумрудно‑зелёной, как молодые листочки, формы почти ничего не осталось. Она липла к телу чёрными драными лоскутами. Один боец не стал кататься по земле. Он кричал от боли, но продолжал бежать.
Бежал он как раз туда, где сгрудились девочки, – к большой яме с грязной водой. Из воды торчали толстые, как деревья, водяные растения с красноватыми стеблями, мясистыми листьями светло‑жёлтого цвета и нежными розовыми соцветиями. Объятый пламенем боец рухнул туда, и брызги разлетелись во все стороны. Из травы по краям ямы повыскакивали маленькие лягушата – у них лишь недавно отвалились хвосты. С водяных растений вспорхнули белоснежные бабочки, откладывавшие яйца на нижней стороне листьев, и пропали в солнечном свете, словно поглощённые жаром. Огонь на теле бойца потух; он лежал, весь чёрный, голова облеплена толстым слоем ила, на щеке извивается маленький червяк. Где глаза и где нос – не разобрать, виден лишь рот, исторгающий полный боли крик:
– Мама, мамочка, как больно!.. Умираю…
Изо рта у него выскользнула маленькая золотистая рыбка. Барахтаясь, он взбаламутил дно, и из ямы поднялось жуткое зловоние.
Товарищи его лежали ничком – кто стонал, кто извергал ругательства. Их оружие валялось на земле. Лишь один, худой и смуглолицый, держал в руке пистолет.
– Братцы, – волновался он, – быстро выбираемся отсюда! Японцы скоро будут здесь!
|
Обожжённые продолжали лежать как лежали, словно не слыша. Лишь двое поднялись, шатаясь, но, сделав пару неверных шагов, снова рухнули на землю.
– Разбегаемся, братцы! – кричал смуглолицый, пиная в зад лежащего рядом.
Тот чуть прополз вперёд, кое‑как встал на колени и взвыл:
– Командир… Глаза… Я ничего не вижу…
Теперь она наконец знает, что смуглолицего зовут Командир. И тут он закричал:
– Братцы, дьяволы наступают!
Действительно, с востока по гребню дамбы двумя колоннами надвигались волной прилива две дюжины японских конников. Дамба ещё пылала, но отряд держал строй, лошади следовали друг за другом почти вплотную. У проулка семьи Чэнь передний всадник повернул вниз по склону, остальные последовали за ним. Пройдя рысью по краю покрытого золотистым песком участка за дамбой – его, ровный и твёрдый, семья Сыма использовала для просушки зерна, – они перешли в размашистый галоп и развернулись в одну линию. Высоко подняв сверкающие на солнце узкие и длинные мечи, японцы стремительно, как ветер, с громким боевым кличем понеслись на врага.
Командир, не целясь, выстрелил из пистолета по летящим в атаку конникам – из дула закурился белёсый дымок. Отбросив пистолет, он, припадая на одну ногу и петляя, как заяц, побежал туда, где прятались сёстры Шангуань. Его нагнал большой жеребец розово‑жёлтой масти. Сидевший в седле японец резко нагнулся и рубанул, целясь в голову. Командир упал, голова осталась невредима, но мечом снесло кусок правого плеча. Отрубленная плоть взлетела в воздух и упала. Лайди своими глазами видела, как этот кусок размером с ладонь запрыгал по земле, точно лягушка, с которой содрали кожу. Вскрикнув от боли, командир несколько раз перевернулся на земле и недвижно застыл. Уложивший его японец повернул коня к рослому детине с большим мечом. На лице у того читался страх, он слабо взмахнул мечом, целясь вроде бы коню в голову, но тот в прыжке сбил его с ног копытами. Всадник тут же наклонился и одним ударом раскроил здоровяку череп, заляпав мозгами свои галифе. Вскоре все десять партизан, выбежавших из кустов, обрели вечный покой. Японцы отпустили поводья, и кони, ещё возбуждённые атакой, продолжали гарцевать по трупам.
|
В это время из редкой сосновой рощицы на западе от деревни показался ещё один конный отряд. За ним следовало множество пехотинцев в хаки. Соединившись, конники направились по дороге, что вела к деревне. Туда же пчелиным роем устремились и пехотинцы в круглых стальных касках, с воронёными винтовками за плечами.
Пожар на дамбе догорал, в небо поднимались клубы чёрного дыма. Невесть откуда взявшиеся полчища мух облепили трупы, превращённые конскими копытами в сплошное месиво, лужи крови на земле и забрызганные кровью листья растений. Кружились они и вокруг командира.
Перед глазами у Лайди всё плыло, веки отяжелели и слипались от этого странного, дотоле не виданного зрелища: отделённые от крупа, но дёргающиеся лошадиные ноги и головы с торчащими из них ножами; обнажённые мужские тела с повисшими между ног огромными причиндалами; человеческая голова – она каталась и квохтала, как курица‑несушка. А ещё среди стеблей конопли прямо перед ней прыгали на тоненьких лапках крошечные рыбёшки. Но больше всего её перепугало другое: командир, которого она считала убитым, медленно поднялся на колени, нашарил свою отрубленную плоть, расправил этот кусок и приладил к зияющей ране. Но он тут же отвалился, скрывшись в траве. Командир схватил его и стал колотить о землю, пока тот безжизненно не застыл. Потом выдрал лоскут из своего рванья и плотно замотал в него непослушную плоть.
Глава 8
Шум во дворе вывел Шангуань Лу из забытья. И её охватило отчаяние: живот такой же надутый, а половина кана в крови. Собранная свекровью пыль превратилась в липкую, пропитанную кровью грязь, а неопределённость ощущений сменилась чёткостью и ясностью. Между балками беззвучно порхала летучая мышь с розоватыми крыльями, на чёрной стене медленно проступало синевато‑красное лицо, и это было лицо мёртвого мальчика. Раздиравшая нутро боль притупилась, и она с удивлением обнаружила в промежности маленькую ножку с блестящими ноготками. «Всё, – мелькнула мысль, – конец мне пришёл». При мысли о смерти навалилась глубокая печаль, она уже видела, как её кладут в гроб из хлипких досок, свекровь смотрит зло и хмуро, муж мрачен и молчалив, и лишь семеро её девчушек плачут навзрыд…
Девчоночий плач перекрыл зычный голос свекрови. Шангуань Лу открыла глаза, и видение исчезло. Через окошко лился яркий свет, в комнату волнами проникал аромат софоры. Об оконную бумагу билась пчела.
– Ты, Фань Сань, погоди руки мыть, – говорила свекровь. – Эта наша невестка драгоценная так и не родила ещё. Только одна ножка и вышла. А вдруг и ей поможешь…
– Ну что ты несёшь, почтенная сестрица, надо же сказануть такое! Фань Сань по ослам да по лошадям доктор, какое мне у женщины роды принимать.
– Что у человека принимать, что у скотины – всё едино.
– Ты бы меньше языком болтала, сестрица, а лучше бы воды принесла. И не боялась бы потратиться, а послала бы за тётушкой Сунь.
– А ты будто не знаешь, что я не в ладах с этой старой ведьмой! – загрохотала свекровь. – Она в прошлом году курицу у меня стащила.
– Ну как знаешь, не моя жена рожает, а твоя невестка! – вывернулся Фань Сань. – Эх, мать‑перемать, моя‑то жена ещё в животе у моей тёщи корчится… Ты, почтенная сестрица, не забудь‑ка про вино и свиную голову – я как‑никак две жизни твоей семье спас!
В голосе свекрови зазвучали нотки печали:
– Ты уж смилуйся, Фань Сань! Как в прежние времена говорили, за всякое благодеяние, пусть и не сразу, награда будет. К тому же на улице вон стрельба какая! А ну как выйдешь и на японцев наткнёшься…
– Брось! – отмахнулся Фань Сань. – Столько лет живём в одной деревне как одна семья, вот я сегодня и делаю исключение из правил. Я тебе прямо скажу, хоть ты и твердишь, что человек или скотина – всё едино, но, в конце концов, жизнь человека превыше всего…
Шангуань Лу услышала шаги: кто‑то направлялся в дом и при этом звучно сморкался. «Неужели свёкор с мужем да ещё этот хитрюга Фань Сань войдут сюда? Ведь я же голая!» От гнева и стыда перед глазами поплыли какие‑то белые клочья, будто рваные облака. Она хотела было сесть и поискать одежду, чтобы прикрыться, но не смогла и шевельнуться.
Где‑то за деревней раздавались громовые раскаты. В минуты затишья слышался таинственный и в то же время знакомый гул, словно откуда‑то лезли бесчисленные зверюшки, словно что‑то грызли бесчисленные зубы. «Да что же это за звук такой?» – мучительно размышляла она. Яркой вспышкой в мозгу высветилась картина десятилетней давности, когда во время особенно страшного нашествия саранча хлынула тёмно‑красным валом, подобно наводнению, закрыв собой солнце, и сожрала подчистую всю листву и даже кору на ивах. Именно эта жующая саранча издаёт такой страшный звук! «Опять налетела саранча, – в ужасе думала она, погружаясь в пучину безнадёжности. – Пошли мне смертыньку, владыка небесный, исстрадалась уже… Господи Боже, Пресвятая Дева, ниспошлите милость, спасите душу мою…» – отчаянно молила она, взывая ко всем китайским и западным богам, и боль в сердце, да и во всём теле, казалось, отступила. Вспомнилось, как весной на лугу рыжеволосый и голубоглазый, по‑отечески добрый уважаемый пастор Мюррей говорил, что китайский небесный правитель и западный Бог суть одно божество, как рука и ладонь, как лотос‑ляньхуа и лотос‑хэхуа. «Как петушок и дрючок», – стыдливо добавила она. Дело было в начале лета, и он стоял с этой мужественно вздыбившейся штуковиной в рощице софоры. Вокруг всё было усыпано прекрасными цветами, аромат пьянил, как вино. Она плыла, как облачко, как пушинка. Бесконечно взволнованная, смотрела она в серьёзное и святое, близкое и ласковое, улыбающееся лицо Мюррея, и глаза её наполнились слезами…
Она зажмурилась, и слёзы по морщинкам в уголках глаз стали скатываться на уши. Дверь в комнату отворилась, послышался негромкий голос свекрови:
– Ну, как ты тут, мать Лайди? Уж потерпи, дитя моё… Наша чёрная ослица принесла вот мулёнка, да такого живенького. Ежели ещё и ты родишь ребёночка, то‑то вся семья Шангуань будет довольна. Дитя моё, что можно скрыть от отца с матерью, от доктора не скроешь, неважно, кто принимает роды – мужчина или женщина. Упросила вот господина Фань Саня…
Заботливые речи – такая редкость у свекрови – тронули душу. Открыв глаза, Шангуань Лу чуть кивнула туда, где расплывалось лицо урождённой Люй, большое, золотящееся. Та махнула в дверь:
– Почтенный Сань, заходи.
Лицо хитрюги Фань Саня, который старался выглядеть равнодушно‑серьёзным, словно застыло. И тут в нём вдруг будто не осталось ни кровинки. Пряча глаза, словно увиденное испугало его, он выдавил:
– Почтенная сестрица, смилуйся и прости меня, не возьмётся Фань Сань за это дело, хоть убей.
И начал пятиться к двери, опустив голову и стараясь не смотреть на Шангуань Лу. В дверях он столкнулся с пытавшимся заглянуть в комнату Шоуси. Роженица успела заметить мелькнувшую в проёме крысиную мордочку мужа и почувствовала омерзение.
– Фань Сань, сукин ты сын! – гаркнула свекровь, бросаясь за ветеринаром.
Когда Шоуси снова просунул голову в дверь, Шангуань Лу собрала все силы, оперлась на локоть и, махнув рукой, выдавила ледяным тоном – неужели это она произнесла такие слова?!
– Подойди сюда, сучий потрох! – Давно ведь уже не чувствует к мужу ни вражды, ни ненависти – зачем ругать его? Называть его сучьим потрохом всё равно что оскорблять свекровь – ведь свекровь – сука, старая сука…
«Сука, старая ты сука, зубы скалить мне не смей, будешь скалиться, дружок, пыли слопаешь совок…» – всплыла в голове старая история о глупом зяте и тёще, она слышала её лет двадцать назад, когда жила у тётки: тогда непрестанно шли дожди и при этом стояла страшная жара. Гаоми ещё только начинался, жителей было немного, семья тётушки перебралась туда самой первой. Муж её здоровенный был детина, его ещё называли Юй Большая Лапа: кулаки с лошадиную подкову, взрослого мула мог свалить. Любил играть на деньги, руки вечно в зелени от медных монет… На току семьи Сыма Ку, где проходил сход против бинтования ног, Шангуань Люй на неё глаз и положила…
– Звала меня? – Шангуань Шоуси стоял возле кана, отвернувшись к окну, – ему явно было неловко. – Чего звала‑то?
Она не без жалости смотрела на этого мужчину, с которым прожила двадцать один год, и душа вдруг исполнилась сожаления. Волной накатил аромат софоры…
– Этот ребёнок… он не твой… – тонким, как волосок, голосом проговорила она.
– Мать моих детей… – Губы Шоуси кривились, он чуть не плакал. – Ты уж не помирай… Сейчас за тётушкой Сунь пойду…
– Нет… – Она умоляюще взглянула на мужа. – Прошу тебя, позови пастора Мюррея.
Во дворе урождённая Люй с мукой на лице, словно отрывая кусок собственной плоти, вытащила из‑за пазухи пакетик из промасленной бумаги в несколько слоёв, развернула и достала серебряный даян. Она крепко сжала его в кулаке – уголки рта опустились в устрашающей гримасе, глаза налились кровью. Подёрнутая сединой голова поблёскивала на солнце. В раскалённом от жары воздухе откуда‑то плыли клубы чёрного дыма; с севера, от реки, доносился грохот и гул, в воздухе слышался свист пуль.
– Фань Сань, – заговорила она, чуть не плача, – видишь ведь, что человек умирает, и даже пальцем не шевельнёшь, чтобы помочь! Вот уж правду говорят: «Нет ничего ядовитее осиного яда и безжалостнее сердца лекаря». Но, как гласит пословица, с деньгами можно и чёрта жёрнов крутить заставить. Двадцать лет я хранила на груди этот даян, отдаю в обмен на жизнь невестки! – И она вложила монету в руку Фань Саня. Тот в ужасе отшвырнул её, словно кусок раскалённого железа. Лицо у него покрылось маслянистым потом, щёки задёргались, исказив лицо.
– Отпусти, почтенная сестрица… – взмолился он, закинув сумку на плечо. – В ножки кланяться буду…
Он побежал было к воротам, но тут увидел, что в них вваливается Шангуань Фулу. Голый по пояс, одной туфли нет, на костлявой груди, как зияющая гниющая рана, что‑то зелёное, похожее на колёсную смазку.
– Где тебя носит, чтоб тебе околеть? – злобно накинулась на него Шангуань Люй.
– Что там, в деревне, брат? – разволновался Фань Сань.
Но тот, не обращая внимания ни на ругань жены, ни на вопрос Фань Саня, улыбался безумной улыбкой и издавал трясущимися губами звуки, похожие на быстрое постукивание куриных клювов о глиняную посуду. Ухватив его за подбородок, Люй покачала им туда‑сюда и широко раздвинула рот. Из него потекла белая слюна с мокротой. Фулу закашлялся, сплюнул и наконец пришёл в себя.
– Так что там в деревне, папаша?
Бросив на жену горестный взгляд, он скривился и захныкал:
– Конный отряд японцев, они на дамбе…
Раздался устрашающий топот лошадиных копыт, и все, кто был во дворе, застыли. Над головами с криком пронеслась вспугнутая стая белохвостых сорок. Беззвучно рассыпался витраж на колокольне церкви, и осколки засверкали на солнце. Они разлетелись в разные стороны, и лишь потом донёсся грохот взрыва, волны от него раскатились глухо рокочущими железными колёсами. Мощной взрывной волной Сань Фаня и Фулу отбросило на землю, как стебельки риса. Урождённую Люй отшвырнуло спиной к стене. С крыши скатилась чёрная керамическая труба с орнаментом: она с грохотом упала на дорожку из синих плиток и разлетелась на куски.
Из дома, причитая, выбежал Шоуси:
– Матушка! Она умирает, умирает! Сходила бы ты за тётушкой Сунь…
Люй сурово глянула на сына:
– Кому суждено помереть, тот помрёт, как ни крути; а коли не судьба, так и смерть обойдёт стороной.
Все трое мужчин во дворе будто не до конца поняли сказанное и смотрели на неё со слезами на глазах.
– Сань Фань, осталось ли ещё у тебя этого вашего семейного снадобья? Коли осталось, влей моей невестке флакончик, а не осталось – то и хрен с ним. – Она не стала ждать ответа и, ни на кого не глядя, высоко подняв голову и выпятив грудь, нетвёрдой походкой направилась к воротам.
Глава 9
Утром пятого дня пятого лунного месяца тысяча девятьсот тридцать девятого года в Далане, самой большой деревне северо‑восточного уезда Гаоми, Шангуань Люй, не обращая внимания на свистевшие в воздухе пули и доносившийся издалека оглушающий грохот разрывов артиллерийских снарядов, входила вместе со своим заклятым врагом тётушкой Сунь в ворота своего дома, чтобы принять тяжёлые роды у своей невестки Шангуань Лу. Именно в этот момент японские конники в поле У моста топтали копытами трупы партизан.
Трое мужчин во дворе – её муж Шангуань Фулу, сын Шангуань Шоуси, а также оставшийся у них ветеринар Фань Сань (он гордо держал стеклянный флакончик с зеленоватой маслянистой жидкостью) – стояли так же, как и до её ухода. К ним присоединился рыжий пастор Мюррей. В просторном китайском халате из чёрного сукна, с тяжёлым бронзовым распятием на груди, он стоял у окна Шангуань Лу и, задрав голову к солнцу, на чистом дунбэйском диалекте, на каком говорят в Гаоми, громко читал молитву:
– Всевышний Господь наш Иисус Христос! Господи Боже, благослови и сохрани верного раба Твоего и друзей моих в этот час страданий и бедствий, коснись святой рукой Твоей глав наших, даруй нам силу и мужество, да родят младенцев жёны их, да дадут козы много молока, да принесут куры много яиц, да ослепит пелена мрака глаза лихих людей, да не вылетят пули их, да занесут их не туда кони их, да сгинут они в болотах и топях… Господи, ниспошли всевозможные наказания на главу мою, дозволь принять беды и страдания всякой живой души…
Остальные стояли, молча и торжественно внимая молитве. По выражению лиц было видно, что они тронуты до глубины души.
Подошедшая тётушка Сунь с холодной усмешкой отпихнула Мюррея в сторону. Пастор пошатнулся, удивлённо уставившись на неё, завершил свою пространную Молитву торопливым «Аминь!» и осенил себя крёстным знамением.
Отливающие серебром волосы тётушки Сунь были гладко зачёсаны, собраны на затылке в плотный, ровный пучок и закреплены блестящей серебряной шпилькой, а по бокам заколоты палочками из полыни. Она была в белой накрахмаленной кофте с косыми полами, под одной из боковых застёжек, почти под мышкой, виднелся белый носовой платок. Чёрные штаны, подвязанные ремешками чуть выше лодыжек, туфли с белой подошвой, бирюзовым верхом и вышитыми на нём чёрными цветами.
От неё веяло свежестью и ароматом гледичии.[20]
Выступающие скулы, нос с горбинкой, тонкая линия губ, глубоко посаженные глаза, излучающие мягкий свет.
Вся она была словно не от мира сего и составляла резкий контраст с мощной и неуклюжей Шангуань Люй.
Взяв из рук Фань Саня флакончик с зелёной жидкостью, урождённая Люй подошла к тётушке Сунь и негромко спросила:
– Тут вот, почтенная тётушка, у Фань Саня снадобье для вспоможения при родах, не хочешь ли его использовать?
– Послушай, Шангуань! – От вежливого взгляда явно недовольной тётушки Сунь повеяло холодком, потом она обвела глазами стоявших во дворе мужчин. – Ты меня пригласила роды принимать или Фань Саня?
– Не сердись, почтенная! Как говорится, тот, кто при смерти, ищет врача, где только может; у кого молоко в груди, та и мать, – смиренно проговорила Люй, хотя было видно, что даётся ей это с трудом. – Конечно тебя. Кабы был другой выход, разве я осмелилась бы потревожить тебя!
– Так ты не станешь больше говорить, что я у тебя курицу украла? – как бы мимоходом бросила тётушка Сунь и продолжала: – Ежели хочешь, чтобы я роды принимала, пусть никто больше не суётся!
– Как скажешь.
Тётушка Сунь сняла обёрнутую вокруг пояса полоску красной материи и привязала к ставню. Затем лёгкой походкой направилась в комнату, но, дойдя до двери, обернулась к урождённой Люй:
– Следуй за мной, Шангуань.
Фань Сань подбежал к окну, схватил оставленный Шангуань Люй зелёный флакончик, запихнул в сумку и, даже не попрощавшись с отцом и сыном, вылетел за ворота.
– Аминь! – произнёс пастор Мюррей, перекрестился и дружески кивнул Шангуаням.
В комнате громко вскрикнула тётушка Сунь и послышались хриплые вопли роженицы. Шангуань Шоуси закрыл уши руками и осел на землю. Его отец заходил по двору кругами, держа руки за спиной. Ступал он торопливо, низко опустив голову, будто искал потерянное.
Пастор Мюррей устремил взгляд в полную облаков небесную синеву и снова принялся негромко читать молитву.
Из пристройки вышел, пошатываясь, новорождённый мулёнок с ещё не просохшей, лоснящейся шкуркой. Под непрестанные вопли Шангуань Лу вслед за ним показалась и его ослабевшая мать. Прижав уши, спрятав хвост между ног и опасливо косясь в сторону людей, она еле доковыляла до корыта с водой под гранатовым деревом. Но никто не обратил на неё внимания. Шангуань Шоуси рыдал, закрыв уши руками. Шангуань Фулу вышагивал круг за кругом. Пастор Мюррей молился с закрытыми глазами. Чёрная ослица опустила морду в воду и начала с хлюпаньем пить. Напившись, медленно подковыляла туда, где стебли гаоляна[21]
подпирали заготовленный впрок арахис, и принялась ощипывать их.
Запустив руку в родовые пути, тётушка Сунь высвободила другую ножку ребёнка. Роженица вскрикнула и потеряла сознание. Тётушка вдула ей в ноздри щепотку какого‑то жёлтого порошка, потом взялась обеими руками за маленькие ножки и стала спокойно ждать. Шангуань Лу застонала и очнулась. Она несколько раз чихнула и резко дёрнулась всем телом, вся выгнулась, а потом тяжело рухнула обратно. Тут тётушка Сунь и вытащила ребёнка. Плоская и вытянутая головка отделилась от тела матери со звонким хлопком, с каким вылетает из орудия снаряд. Белую кофту тётушки Сунь забрызгало кровью.
На руках у неё лежал синюшный младенец – девочка.
Ударив себя в грудь, Шангуань Люй затряслась в беззвучных горьких рыданиях.
– Не реви! – рыкнула на неё тётушка Сунь. – Там, в животе, ещё один!
Живот роженицы сотрясался в страшных конвульсиях, хлынула кровь, и вместе с кровью, как рыбка, выскользнул ребёнок с мягкими рыжими волосками на голове.
Глянув на него и заметив между ног крохотную штучку, похожую на гусеницу шелкопряда, урождённая Люй шлёпнулась перед каном на колени.
– Жалость какая, и этот неживой, – с расстановкой произнесла тётушка Сунь.
У Люй всё поплыло перед глазами, и она стукнулась лбом о край кана. Опершись на него, она с трудом поднялась и, глянув на посеревшую, как пыль, невестку, с горестным стоном вышла из дома.
Во дворе висела пелена смерти. Её сын застыл на коленях, уткнувшись окровавленным обрубком шеи в землю, вокруг маленькими извилистыми ручейками растекалась кровь, а перед телом стояла его голова с застывшим выражением страха на лице. Муж лежал, уткнувшись зубами в плитки дорожки. Одна рука под животом, другая вытянута вперёд. Из зияющей на затылке раны – длинной и широкой – на дорожку выплеснулось что‑то бело‑красное. Пастор Мюррей, стоя на коленях и обхватив грудь руками, безостановочно бубнил что‑то на непонятном языке. Два больших жеребца под сёдлами щипали стебли гаоляна, что подпирали запасы арахиса, а ослиха с мулёнком жались в углу двора. Мулёнок спрятал голову между ног матери, и лишь его голенький хвостик ходил змейкой туда‑сюда. Один из японцев в форме цвета хаки вытирал платком меч, другой рубанул мечом по стеблям гаоляна, и вся тысяча цзиней[22]
арахиса, заготовленного семьёй Шангуань ещё в прошлом году, чтобы выгодно продать этим летом, с шелестом рассыпалась по земле. Жеребцы склонили головы и стали с хрустом уминать орешки, весело помахивая роскошными хвостами.
И тут земля ушла из‑под ног Шангуань Люй. Она хотела рвануться вперёд – спасать сына и мужа, но рухнула навзничь всем своим грузным телом, как обрушившаяся стена.
Обойдя тело Люй, тётушка Сунь уверенным шагом направилась к воротам. Японец с широко посаженными глазами и клочковатыми бровями – тот, что протирал меч, – отбросил платок и встал у неё на пути. Подняв сверкающий меч, он нацелил его ей в грудь и выкрикнул что‑то непонятное, но явно оскорбительное. Тётушка спокойно смотрела на него, чуть ли не с издевательской улыбочкой на лице. Она отступила на шаг, но японец тут же шагнул вперёд. Она отступила ещё на пару шагов, но солдат не отставал. Сверкающее остриё меча так же было направлено ей в грудь. Уступи такому цунь,[23]
так отхватит и целый чи,[24]
и тётушка Сунь, подняв руку, отвела меч в сторону, а потом в воздух взлетела её маленькая ножка и до невозможности изящным движением ударила японца по руке. Меч упал на землю. Тётушка подалась всем телом вперёд и закатила солдату оплеуху. Тот взвыл и схватился за лицо. К ней бросился другой японец. Он взмахнул мечом, целясь тётушке в голову, но она легко увернулась, железной хваткой вцепилась ему в запястье и тряхнула так, что и он выронил меч. Получил он и затрещину. Удар казался несильным, но физиономия у него тут же распухла.
Даже не повернув в его сторону головы, тётушка Сунь зашагала прочь. Один из японцев схватился за карабин – грянул выстрел. Она словно вытянулась вверх и упала в воротах семьи Шангуань.
Около полудня во двор ввалилась целая толпа японских солдат. Кавалеристы нашли в сарае корзину, собрали в неё арахис и вынесли в проулок кормить своих измотанных лошадей. Двое солдат увели пастора Мюррея. В комнату Шангуань Лу вслед за командиром японцев вошёл военный врач в очках с золотой оправой на белой переносице. Нахмурившись, он открыл саквояж, надел резиновые перчатки и ножом, отливающим холодным блеском, перерезал младенцам пуповины. Потом поднял мальчика за ноги вниз головой и шлёпал его по спине до тех пор, пока тот не разразился хриплым рёвом, как больной кот. Положив его, взялся за девочку и хлопал её таким же образом, пока она тоже не ожила. Затем смазал обоим пупки йодом и перебинтовал белоснежной марлей. В завершение всего он сделал Шангуань Лу пару кровоостанавливающих уколов. Всё время, пока он помогал матери и новорождённым, его снимал и так и сяк японский военный корреспондент. Через месяц эти снимки были опубликованы в японских газетах как подтверждение дружественных отношений между Японией и Китаем.
КНИГА ВТОРАЯ
Глава 10
После кровоостанавливающих инъекций матушка наконец пришла в себя. Прежде всего ей бросился в глаза крохотный петушок, торчавший у меня между ног гусеницей шелкопряда, и её потухший взгляд засиял. Она схватила меня и покрыла поцелуями, будто исклевала всего. Я хрипло разревелся, разевая рот и ища сосок. Получив грудь, я принялся усиленно сосать, но молока не было, чувствовался лишь привкус крови. Тут я заревел в голос. Рядом заплакала восьмая сестрёнка. Взяв нас обоих на руки, матушка с трудом спустилась с кана. Пошатываясь, она доковыляла до чана с водой, наклонилась и стала пить, как ослица. Задержала оцепенелый взгляд на лежащих во дворе трупах, на ослице с мулёнком, которые, дрожа, стояли возле арахиса. Во двор вошли сёстры. На них было жалко смотреть. Они подбежали к матери и, немного похныкав, без сил повалились на землю.
Японцы убили моего отца и деда, но спасли жизнь нам троим.
Впервые после этой страшной беды из трубы нашего дома закурился дымок. Матушка залезла в бабкин сундук, достала припрятанные там яйца, финики, кусковой сахар и пролежавший под спудом неизвестно сколько лет горный женьшень. Вода в котле закипела, закувыркались опущенные туда яйца. Матушка позвала сестёр, усадила вокруг большой миски и выложила в неё всё из котла:
– Ешьте, дети.
Потом покормила меня. Молоко у неё было просто изумительное – с привкусом фиников, сахара и яиц. Я открыл глаза. Сёстры восторженно разглядывали меня. Я ответил им туманным взором. Высосав грудь подчистую, я снова прикрыл глаза. Восьмая сестрёнка еле слышно плакала. Взяв её на руки, матушка вздохнула:
– А вот тебя и не надо бы.
Утром следующего дня раздались удары гонга.
– Земляки, – послышался в проулке осиплый голос Сыма Тина, хозяина Фушэнтана, – выносите из дворов тела погибших, выносите…