Матушка стояла во дворе со мной и восьмой сестрёнкой на руках, и из её груди вырывались громкие всхлипывания. Слёз не было. Кто‑то из окруживших матушку сестёр вроде плакал, но тоже без слёз.
Во двор вошёл Сыма Тин с гонгом в руках. Глядя на этого похожего на высушенную люффу[25]
человека, трудно было сказать, сколько ему лет: изрезанное морщинами лицо, нос клубничиной, чёрные глаза, стреляющие по сторонам, как у ребёнка. Согбенная спина глубокого старика, вступившего в тот возраст, когда жизнь едва теплится, как свеча на ветру, а руки холёные, белые и пухлые, мясистые подушечки на ладонях. Словно пытаясь привлечь внимание матушки, он остановился всего в шаге от неё и изо всей силы ударил в гонг, который надтреснуто загудел. Матушка замерла на полувсхлипе, распрямила шею и с минуту даже перестала дышать.
– Какая жестокость! – деланно вздохнул Сыма Тин, оглядывая лежащие во дворе тела. Уголки рта, и губы, и щёки, и уши – всё выражало бесконечное горе и переполнявшее его негодование, однако нос и глаза всё равно выдавали злорадство и даже тайное ликование. Он подошёл к недвижному телу Шангуань Фулу, остановился на мгновение, потом направился к обезглавленному трупу Шангуань Шоуси. Склонился над отсечённой головой и уставился в потухшие глаза, будто пытаясь установить с ним эмоциональную связь. Из раскрытого рта у него непроизвольно капнула слюна. И если выражение на лице Шоуси было самым что ни на есть безмятежным, то тупая физиономия Сыма Тина выражала лишь жестокость.
– Не послушались меня. Почему не слушали, что я говорил, а? – бормотал он себе под нос, словно осуждая мёртвых. – Жена Шоуси, – начал он, подойдя к матушке, – я распоряжусь, чтобы их унесли: погода‑то гляди какая. – Он задрал голову вверх. Матушка тоже взглянула на небо: свинцово‑серое, тяжёлое, оно окрасилось на востоке кроваво‑красной зарёй, которую уже начинали закрывать чёрные тучи. – Львы у наших ворот все мокрые, это дождь, скоро ливанёт. Если не убрать, замочит дождём, потом полежат на солнце, сама понимаешь… – гнусавил он.
|
Со мной и восьмой сестрёнкой на руках матушка опустилась перед ним на колени:
– Вдовой я осталась, почтенный, с детьми на руках, на тебя вся надёжа. Дети, поклонитесь дядюшке. – Сёстры встали перед Сыма Тином на колени, а он пару раз изо всей силы шарахнул по гонгу.
– Всё из‑за этой сволочи Ша Юэляна, это он засаду устроил. Это ж всё равно что у тигра в заднице ковыряться! Вот японцы в отместку и пошли убивать простой народ. Вставайте, девочки, все вставайте, не надо плакать, не только в вашу семью пришла беда. Ну почему уездный начальник Чжан Вэйхань назначил деревенским головой меня? Сам сбежал, а деревенский голова остался. Всех его предков так и разэтак! – И тут же крикнул за ворота: – Эй, Гоу Сань, Яо Сы, что вы там копаетесь! Или большой паланкин за вами прислать и восемь носильщиков?
За согнувшимися в поклоне Гоу Санем и Яо Сы во двор вошли ещё несколько деревенских бездельников. Гоу Сань и Яо Сы, подручные Сыма Тина, были у него почётным караулом и свитой, силой и властью, с их помощью он и исполнял свои обязанности. Яо Сы держал под мышкой бухгалтерскую книгу в обложке из рисовой бумаги с потрёпанными краями, а за ухом у него торчал красивый карандаш в цветочек. Гоу Сань, поднатужившись, перевернул Фулу, и вздувшееся, почерневшее лицо покойника уставилось в затянутые багровыми тучами небеса.
|
– Шангуань Фулу, – протяжно пропел Гоу Сань. – Причина смерти – разбита голова. Глава семьи.
Яо Сы послюнил палец и стал листать свой гроссбух, пока не нашёл страницу с именем семьи Шангуань. Потом вытащил из‑за уха карандаш, опустился на одно колено, пристроил книгу на другое, послюнявил кончик карандаша и вычеркнул имя Шангуань Фулу.
– Шангуань Шоуси… – проговорил Гоу Сань уже не так звучно. – Причина смерти – отделение головы от тела.
Матушка зарыдала.
– Отмечай, отмечай – понял, что тебе говорят, или нет? – командовал Сыма Тин. Но Яо Сы лишь нарисовал кружок[26]
вокруг имени Шангуань Шоуси, а причину смерти указывать не стал. Тут Сыма Тин огрел его по голове колотушкой от гонга: – Мать твою за ногу, как ты смеешь и с мёртвыми халтурить! Пользуешься тем, что я неграмотный?
– Не деритесь, господин. У меня в душе всё останется, тысячу лет не забуду, – плаксиво оправдывался Яо Сы.
– А ты столько жить собрался? Видали такого, тысячу лет прожить – черепаха, что ли? – выпучил на него глаза Сыма Тин.
– Да это я к слову, почтенный. А вы сразу спорить – с вами разве кто спорит! – И получил колотушкой ещё раз.
– Шангуань… – запнулся Гоу Сань, стоявший над Шангуань Люй, и повернулся к матушке: – Свекрови твоей родительская фамилия как? – Матушка лишь покачала головой.
– Люй ей фамилия, урождённая Люй! – постучал карандашом по своей книге Яо Сы.
– Шангуань Люй! – выкрикнул Гоу Сань и склонился, рассматривая тело. – Странно, ни одной раны, – пробормотал он, поворачивая голову за седоватые волосы. И тут изо рта у неё вырвался слабый стон. Гоу Сань резко выпрямился и застыл с вытаращенными глазами, потом попятился, тупо приговаривая: – Только что… только что мёртвая была…
|
Люй приоткрыла глаза, мутный взгляд блуждал, как у новорождённого.
– Мама! – вскричала матушка. Сунув меня и восьмую сестрёнку старшим сёстрам, она торопливо сделала пару шагов к бабке, но вдруг резко остановилась, почувствовав, куда направлен бабкин взгляд. Та смотрела на меня, лежавшего на руках у одной из сестёр.
– Братья и сёстры, – проговорил Сыма Тин, – почтенная тётушка ненадолго пришла в себя перед кончиной. Видать, решила взглянуть на ребёнка, посмотреть, мальчик ли это. – Под бабкиным взглядом мне стало очень неуютно, и я заревел. – Дайте ей взглянуть на внука, – продолжал Сыма Тин, – чтобы она покинула нас с миром.
Матушка взяла меня у сестры, опустилась на колени и подползла к бабке, с плачем поднеся меня к её глазам:
– Мама, ну не было у меня выхода, вот я и пошла на это…
Взгляд Шангуань Люй остановился на моей писюльке, и глаза у неё вдруг вспыхнули. Но тут в низу живота у неё пару раз треснуло, и разнеслась жуткая вонь.
– Всё, дух вон, – заключил Сыма Тин. – Теперь уж точно конец.
Матушка поднялась, на глазах мужчин расстегнула пуговицы на кофте и сунула мне в рот сосок. Ощутив на лице тяжёлую грудь, я тут же успокоился. А деревенский голова объявил:
– Шангуань Люй, жена Шангуань Фулу, мать Шангуань Шоуси, скончалась от разрыва внутренностей из‑за потери мужа и сына. Вот так. Давайте, вытаскивайте!
Подошли несколько человек с железными крючьями. Но как только они начали прилаживать их к телу Шангуань Люй, та медленно, как старая черепаха, стала подниматься. Лучи солнца освещали большое раздувшееся лицо, жёлтое, как лимон, как новогодние пирожки‑няньгао. С холодной усмешкой она встала, опершись спиной о стену, этакий непоколебимый утёс.
– Долго жить будешь, тётушка, – поразился Сыма Тин.
У всех, кто явился вместе с ним, носы и рты были замотаны белыми полотенцами, смоченными вином, чтобы отбить трупный дух. Они внесли во двор створку дверей, на которой ещё можно было разобрать иероглифы благопожелательной надписи дуйлянь.[27]
Четверо бездельников – теперь они выполняли роль деревенской похоронной команды – торопливо зацепили крючьями тело Шангуань Фулу и бросили на створку. Двое взялись за неё спереди и сзади и понесли за ворота. Одна рука покойника висела и раскачивалась, как маятник.
– Оттащите в сторону старуху у входа! – крикнул один из тех, кто нёс створку. Двое побежали туда.
– Это тётушка Сунь, жена печника! Как её здесь‑то угораздило? – громко удивился кто‑то. – Отнесите её в повозку! – Проулок загудел: там живо обсуждали эту новость.
Потом створку положили рядом с телом Шангуань Шоуси. Он лежал в той же позе, в какой его застала смерть. Отверстая рана взывала к небесам, на ней выступили прозрачные пузыри, будто внутри прятался краб. Похоронная команда замешкалась, не зная, как с ним быть.
– Ладно, давайте так, – произнёс один и занёс железный крюк.
– Не надо крючьями! – вскричала матушка. Она сунула меня старшей сестре и с плачем бросилась к безголовому телу. Она прилаживалась к голове и так и сяк, но когда казалось, что пальцы вот‑вот коснутся её, рука тут же отдёргивалась.
– Будет тебе, сестрица, назад‑то не приделаешь. Ты только глянь, что в повозке‑то: есть и собаками обглоданные, одна нога осталась, так что вы здесь ещё хорошо отделались! – Из‑за полотенца голос звучал глухо. – Давайте в сторону. Отвернитесь и не смотрите. – Он грубо обхватил матушку и отпихнул её к сёстрам. И предупредил ещё раз: – Всем зажмуриться!
Когда матушка с сёстрами открыли глаза, ни одного трупа во дворе уже не осталось.
Вслед за нагруженной доверху повозкой мы побрели по пыльной улице. Лошади походили на тех, что ранним утром видела старшая сестра: желтоватая, тёмно‑красная и бледно‑зелёная. Только теперь они шли, печально понурив головы, и шкура у них не блестела. Желтоватая коренная хромала на одну ногу и при каждом шаге выбрасывала голову набок. Возница одной рукой держался за оглоблю, в другой волочился кнут. Волосы у него с боков были чёрные, а посередине белые, и по форме это пятно напоминало синицу. По обеим сторонам дороги за повозкой следовали собаки с налившимися кровью глазами. Позади в облаке пыли брели родственники погибших. За ними вышагивал деревенский голова Сыма Тин со своей свитой. Кто нёс лопаты, кто крючья, у одного на плече был длинный бамбуковый шест с красной тряпицей наверху. Через каждые десять шагов Сыма Тин ударял в гонг, и родственники начинали причитать. Плакали, похоже, без особой охоты, и как только печальный звук гонга затихал, плач тут же прекращался. Будто не по близким людям горевали, а выполняли поручение деревенского головы.
Так, шагая за повозкой и время от времени поплакивая, мы миновали церковь с рухнувшей колокольней, прошли мимо мукомольного завода, который пять лет назад пытались запустить Сыма Тин и его младший брат Сыма Ку. Там до сих пор величественно возвышался, поскрипывая на ветру, десяток обветшалых ветряных мельниц. Справа от дороги осталось место, где двадцать лет назад японский коммерсант Мэсиро Мифунэ[28]
основал компанию, чтобы выращивать отборный американский хлопок, и гумно семьи Сыма, где выступал Ню Тэн‑сяо, уездный начальник, призывавший женщин отказаться от бинтования ног. Наконец, свернув налево с дороги, проходившей по берегу Мошуйхэ, повозка выехала на открытое ровное место, которое простиралось до самых болот. Налетавший с юга влажный ветерок приносил запах гнили. В придорожных канавах и на мелководье раздавались глухие крики жаб, а от полчищ жирных головастиков даже цвет воды в реке изменился.
Теперь повозка двигалась быстрее. Синица нахлёстывал коренного, которому доставалось и по хромой ноге, повозка раскачивалась, от трупов исходило зловоние, а из щелей что‑то капало. Плача уже не было слышно, родственники прикрывали носы и рты рукавами. Сыма Тин со своей командой протолкались вперёд и, ссутулившись, пошли рысью перед повозкой, оставив за спиной и нас, и разящий запах мертвечины. Собаки с бешеным лаем носились вокруг. Они мелькали среди колосьев, то исчезая, то вновь появляясь, подобно котикам в море. А уж какой будет пир у ворон и ястребов‑стервятников! Казалось, сюда собрались все вороны в округе. Они чёрной тучей висели в воздухе, метались вниз‑вверх с пронзительным радостным карканьем и то и дело ныряли к повозке. Опытные птицы выклёвывали мертвецам глаза, молодые и неопытные стучали твёрдыми клювами по черепам. Синица отгонял их кнутом, и каждый удар приходился не по пустому месту. Несколько ворон рухнуло на землю, и колёса превратили их в кровавое месиво.
Высоко в небе зависла восьмёрка ястребов. Эти тоже не прочь полакомиться мертвечиной, но от ворон с лицемерной заносчивостью держатся в стороне.
Из‑за туч выглянуло солнце, и поля уже почти созревшей пшеницы засверкали ослепительным блеском. Ветер стих, и всё вокруг замерло; волны, катившиеся по пшеничным полям, будто задремали, и взору предстало простирающееся чуть ли не до края небес золотистожелтое плато. Несметное множество твёрдых остей пшеницы сверкало золотыми иглами.
Повозка тем временем свернула на узкую тропу посреди пшеничного поля, и вознице ничего не оставалось, как идти рядом. Обе пристяжные жались к коренной, но попеременно то одна, то другая сходила с дороги на поле. Они напоминали двух разыгравшихся мальчишек: то один вытесняет другого, то второй. Повозка катилась медленнее, а вороны становились всё нахальнее. Несколько десятков расселись‑таки на трупах и, сложив крылья, принялись терзать мёртвую плоть. Синица уже не обращал на них внимания.
Пшеница в тот год уродилась больно хороша: стебли толстые, колосья пышные, полные зерна. Ости царапали брюхо лошадей и со скрежетом, от которого просто передёргивало, чертили по резиновым колёсам и бортам повозки. Мелькавшие в поле собаки бежали с закрытыми глазами – чтобы не выколоть. Направление они держали лишь по запаху.
Узкая тропинка заставила подрастянуться и нас. Никто давно уже не плакал в голос, не слышно было даже тихих всхлипываний. Если случалось, что ребёнок оступался по неосторожности, кто‑нибудь из шедших рядом – пусть и не родственник – тут же протягивал руку. В этой почти торжественной сплочённой атмосфере дети, даже разбив губу, не роняли ни слезинки.
В поле по‑прежнему царил покой, но какой‑то напряжённый и тягостный. Иногда низко над землёй вспархивала вспугнутая повозкой или собаками куропатка и тут же исчезала в золотистом море пшеницы. С ости на ость вспышками молнии курсировали огненно‑красные ядовитые пшеничные змейки, какие водятся только в дунбэйском Гаоми. Замечая эти вспышки, лошади вздрагивали всем телом, а собаки зарывались мордой между бороздами, не смея головы поднять. Полсолнца заволокло чёрной тучей, а вторая половина стала палить ещё жарче. На фоне раскинувшейся над полем черноты освещаемая солнцем пшеница полыхала жёлтым. Подул ветер, и миллионы колосьев затрепетали, как струны, тихим шёпотом передавая на своём тайном языке страшную весть.
Сначала по верхушкам колосьев нежно прошёлся ветерок с северо‑востока, образовав в спокойной глади пшеницы журчащие ручейки. Ветер стал набирать силу, и это море уже перестало быть единым целым. Красная тряпица на шесте у идущего перед повозкой затрепетала. На северо‑восточном краю неба на фоне словно залитых кровью туч изогнулась золотая змея, и глухо раскатился гром. На миг всё снова стихло, ястребы кругами спланировали вниз и скрылись в бороздах. Вороны же, словно подброшенные взрывом, с карканьем взлетели повыше. Налетевший бешеный порыв ветра вздыбил море пшеницы валами: одни покатились с севера на запад, другие – с востока на юг. Высокие, низкие, они теснились и сталкивались, образуя жёлтые водовороты. Море пшеницы словно закипело. Стаи ворон рассеялись. С шумом опустилась тонкая белёсая завеса дождя, и тут же посыпались большие, с абрикосовую косточку, градины. В один миг стало жутко холодно. Град бил по колосьям, по ногам и ушам лошадей, по животам мертвецов и по затылкам живых. На землю камнем упало несколько ворон – градом им пробило голову.
Матушка крепко прижала меня к себе и, чтобы уберечь мою неокрепшую головку, спрятала её в тёплую ложбинку меж грудей. Лишнюю с самого рождения восьмую сестрёнку мать оставила на кане в компании с потерявшей рассудок Шангуань Люй, которая пробиралась в западную пристройку и набивала себе рот ослиными катышками.
Защищаясь от дождя и града, сёстры скинули рубашонки и держали их над головой. Все, кроме Лайди, у которой уже чётко и красиво вырисовывались твёрдые, как неспелые яблочки, груди. Она закрыла голову руками, но тут же вся вымокла, а от налетевшего ветра мокрая рубашка прилипла к телу.
Преодолев этот многотрудный путь, мы наконец добрались до кладбища. Это был пустырь площадью десять му[29]
в пределах пшеничного поля, где перед несколькими десятками заросших травой могил торчали сгнившие деревянные таблички.
Ливень кончился, по сияющему ослепительной голубизной небу неслись рваные облака. Солнце палило нещадно. Градины, мгновенно растаяв, превращались в пар, устремлявшийся вверх. Побитая градом пшеница распрямлялась, но кое‑где ей было уже не подняться. Прохладный ветерок быстро сменился невыносимым зноем, и казалось, пшеница на глазах наливается и желтеет.
Столпившись на краю кладбища, мы смотрели, как Сыма Тин меряет его шагами. Из‑под ног у него выскочил кузнечик, и под нежно‑зелёными надкрыльями мелькнули розоватые крылышки.
– Вот здесь! – крикнул Сыма Тин, остановившись рядом с усыпанной жёлтыми бутончиками дикой хризантемой, и топнул ногой. – Здесь и копайте.
К нему вразвалочку подошли семеро загорелых дочерна молодцов с лопатами. Они искоса переглядывались, словно оценивая друг друга и желая запомнить. Потом все взгляды устремились на Сыма Тина.
– Ну что уставились? Копайте! – рявкнул тот, отшвырнув гонг с колотушкой. Гонг упал в колышущиеся серебристые метёлки императы,[30]
спугнув ящерицу, колотушка – на заросли «собачьего хвоста». Сыма Тин вырвал у одного из молодцов лопату, вонзил в землю и, встав на неё, покачался, чтобы она вошла поглубже; с усилием выворотил пласт с корнями травы, развернулся всем телом на девяносто градусов влево, держась за ручку лопаты, потом резко крутанулся на сто восемьдесят градусов вправо и, крякнув, швырнул этот пласт, который перекувырнулся в воздухе, как мёртвый петух, на пышный ковёр из одуванчиков. – Быстро давайте! Не чувствуете, что ли, вонища какая? – скомандовал он, запыхавшись, и сунул лопату тому, у кого взял.
Работа закипела, земля вылетала на поверхность лопата за лопатой, яма постепенно приобретала очертания и становилась всё глубже.
Послеполуденный воздух дышал зноем, между небом и землёй стояло белое марево, никто даже не осмеливался поднять глаза к солнцу. От повозки воняло всё сильнее, и хотя все переместились на наветренную сторону, от тошнотворного запаха спасения не было. Снова заявились вороны: словно только что искупались, перья блестят как новенькие, отливая синевой. Сыма Тин поднял гонг с колотушкой и, не обращая внимания на зловоние, бегом направился к повозке.
– Сволочи пернатые, ну‑ка, суньтесь! Мокрого места от вас не останется! – Он заколотил в гонг и запрыгал, изрыгая проклятия.
Вороны кружили метрах в десяти от повозки, галдя и роняя вниз помёт и перья. Синица попытался отогнать их шестом с красной тряпкой. Лошади стояли, плотно сжав ноздри и стараясь опустить тяжёлые головы пониже, отчего те казались ещё тяжелее. Вороны с отчаянным карканьем ныряли вниз. Несколько десятков птиц летали над самой головой Сыма Тина и возницы: круглые глазки, сильные жёсткие крылья, уродливые грязные когти – такое не забудешь! Люди отмахивались от птиц, но то и дело получали по голове твёрдыми клювами. Гонг с колотушкой и бамбуковый шест тоже достигали цели, их жертвы падали на зелёный травяной ковёр с вкраплёнными в него белыми цветочками и, подволакивая крыло, ковыляли в пшеницу прятаться. Но не тут‑то было: из своего укрытая стрелой вылетали затаившиеся там собаки и раздирали их на клочки. В мгновение ока на траве оставались лишь разлетевшиеся перья. Высунув красные языки и тяжело дыша, собаки оставались ждать на границе поля и кладбища. Вороны разделились: одни продолжали атаковать Сыма Тина и возницу, а большинство с громким карканьем и гнусным восторгом набросилось на повозку: шеи что пружины, клювы что долото – раздирают мёртвую плоть, ай да запах, просто дьявольское пиршество! Сыма Тин и Синица в изнеможении рухнули на землю. Струйки пота исчертили толстый слой пыли на лицах, и их было не узнать.
Копавшие яму уже скрылись в ней, виднелись лишь их макушки; лопата за лопатой вылетала земля, белая и влажная, полная прохлады.
Один из могильщиков выбрался из ямы и подошёл к Сыма Тину:
– Господин голова, уже до воды докопали.
Сыма Тин вперил в него остекленевший взгляд и медленно поднял руку.
– Гляньте, господин голова. Глубина что надо.
Сыма Тин показал ему согнутый указательный палец.
Тот непонимающе уставился на него.
– Болван! – не выдержал Сыма Тин. – Подними меня!
Тот торопливо нагнулся и помог ему встать. Сыма Тин со стоном отряхнул кулаками одежду и с помощью могильщика вскарабкался на холмик свежевыкопанной земли.
– Мама дорогая! – охнул он. – Быстро вылезайте, идиоты, вы мне так до самого Жёлтого источника[31]
докопаете.
Могильщики стали один за другим выбираться из ямы и тут же, выкатив глаза, зажимали носы.
– Подымайся! – пнул возницу Сыма Тин. – Давай сюда повозку. – Тот даже ухом не повёл. – Гоу Сань, Яо Сы, этого сукина сына сбросить в яму первого!
Отозвался лишь Гоу Сань – он был среди могильщиков.
– А Яо Сы где? – удивился Сыма Тин.
– Да его давно уж и след простыл, улизнул, мать его, – злобно выругался Гоу Сань.
– Выгоню, как вернёмся, – решил Сыма Тин и пнул возницу ещё раз: – Сдох, что ли?
Возница поднялся и бросил страдальческий взгляд в сторону повозки, стоящей у края кладбища. Вороны на ней сбились в кучу, то взлетая, то снова садясь с невыносимым гвалтом. Лошади склонились к самой земле и спрятали морды в траве. На спинах у них тоже было полно ворон. Кишмя кишели они и в траве, судорожно заглатывая добычу. Две вороны не поделили что‑то скользкое и тащили, каждая на себя, будто перетягивали канат. Ни той ни другой было не взять верх, они цеплялись когтями за траву, били крыльями, вытягивали шеи так, что перья вставали торчком, обнажая красную кожу, и казалось, что головы вот‑вот оторвутся. Их добычу ухватила появившаяся неизвестно откуда собака, и не пожелавшие уступить ей вороны кубарем покатились по траве.
– Смилуйся, господин голова! – бухнулся возница в ноги Сыма Тину.
Тот поднял кусок земли и швырнул в ворон. Те даже не шелохнулись. Тогда Сыма Тин подошёл к родственникам погибших и, умоляюще глядя на них, пробормотал:
– Вот такие дела, такие дела… Думаю, вам всем надо возвращаться домой.
Все замерли. Матушка первой опустилась на колени, а за ней с жалобным плачем и остальные.
– Дай им упокоиться с миром, почтенный Сыма! – взмолилась матушка.
И вся толпа разноголосо подхватила:
– Просим, просим… Упокой их с миром! Мою мать! Моего отца! Моего ребёнка…
Сыма Тин склонил голову, по шее у него ручейком струился пот. В отчаянии махнув рукой, он вернулся к своей команде и негромко проговорил:
– Значит, так, братва: вы под моим покровительством немало дел натворили – кражи, драки, вдовушки оприходованные, могилы ограбленные… Много в чём повинны перед небом и землёй. Но, как говорится, войско обучают тысячу дней, а ведут в бой единожды.[32]
Вот сегодня нам и нужно довести это дело до конца, даже если вороны выклюют нам глаза или вышибут мозги. Я, деревенский голова, сам поведу вас, и ети восемнадцать поколений предков того, кто попробует отлынивать! Как справимся, всех угощаю вином! Теперь вставай‑ка, – закончил он, поднимая возницу за ухо, – и гони сюда повозку. Ну, приятели, бери в руки что есть и вперёд!
И тут из золотых волн пшеницы вынырнули трое загорелых молодцов. Когда они подошли поближе, все увидели, что это трое немых внуков тётушки Сунь. Голые по пояс, в коротких штанах одинакового цвета. Самый высокий со свистом рассекал воздух длинным гибким мечом; другой, ростом пониже, держал в руке меч‑яодао с деревянной рукояткой; а у самого маленького был клинок с длинной ручкой. В вытаращенных глазах светилась ненависть, они что‑то мычали и жестикулировали. Лицо Сыма Тина посветлело.
– Молодцы, ребята, – потрепал он их по голове. – Там, в повозке, ваша бабушка и братья, хотим мирно похоронить их, да вороньё не даёт, глумится, спасу нет. Ну словно подлые япошки эти вороны, так их и этак, мы все на них поднялись! Я понятно говорю?
Откуда‑то вынырнул Яо Сы и повторил это на языке глухонемых. У немых загорелись гневом глаза, выступили слёзы, и они, размахивая оружием, ринулись на ворон.
– Ах ты, хитрый чёрт! – Сыма Тин потряс за плечо Яо Сы. – Где пропадал‑то?
– Не суди строго, голова, – ответствовал Яо Сы. – За троицей этой ходил.
Немые вскочили на повозку, сверкающие мечи тут же окрасились кровью, и на землю повалились изрубленные вороны.
– За мной! – заорал Сыма Тин.
Все, как один, бросились вперёд, и битва с воронами началась. Проклятия, звуки ударов, карканье, хлопанье крыльев – всё смешалось в воздухе, наполненном трупной вонью, запахом пота, крови, сырой земли, ароматом пшеницы и полевых цветов.
Истерзанные тела кое‑как свалили в яму. Пастор Мюррей стоял на холмике свежевырытой земли и тянул нараспев:
– Господи, спаси души страдальцев сих… – Из голубых глаз катились слёзы, стекая по багровым рубцам, оставленным на лице плетью, на изодранное чёрное одеяние и на тяжёлый бронзовый крест на груди.
Сыма Тин стащил его с холмика:
– Отошёл бы ты в сторонку и передохнул, почтенный Ма. Сам‑то ведь чудом в живых остался.
Яму начали закидывать землёй, а пастор, пошатываясь, подошёл к нам. Солнце уже садилось, и фигура пастора отбрасывала на землю длинную тень. Глядя на него, матушка чувствовала, как под тяжёлой левой грудью колотится её сердце.
Когда солнечные лучи окрасились в пурпур, на кладбище вырос огромный могильный холм. Сыма Тин махнул родственникам, и они, встав перед холмом на колени, начали отбивать поклоны. Кое‑кто слабо всхлипнул для порядка. Матушка предложила всем в знак благодарности поклониться в ноги Сыма Тину и похоронной команде. Но тот забубнил, что в этом нет нужды.
В лучах кроваво‑красного заката процессия двинулась в обратный путь. Матушка с сёстрами поотстали, а позади всех нетвёрдыми шагами тащился Мюррей. Все шли разрозненными группками, и шествие растянулось почти на целый ли. Тёмные тени идущих косо ложились на поля, окрашенные в золотисто‑красный цвет. В тишине сумерек раздавались тяжёлые шаги, слышался шелест пшеничных колосьев, овеваемых вечерним ветерком, и всё это перекрывал мой надрывный рёв. Печально заухала большая сова. Она только что продрала глаза, проспав целый день под пологом шелковицы, возвышающейся посреди кладбища. От её криков сжималось сердце. Матушка остановилась, обернувшись, бросила взгляд на кладбище – там по земле стелилась пурпурная дымка. Пастор Мюррей нагнулся к седьмой сестрёнке, Цюди, и взял её на руки:
– Бедные дети…
Звук его голоса растаял, и со всех сторон многоголосым хором на все лады завели свою ночную песню мириады насекомых.
Глава 11
На праздник середины осени[33]
нам с сестрёнкой как раз исполнилось сто дней. Утром матушка взяла нас на руки и отправилась к пастору Мюррею. Выходившие на улицу ворота церкви были плотно закрыты, на них кто‑то намалевал грязные ругательства. Мы прошли проулком к заднему дворику и постучали в калитку, за которой открывался большой пустырь. К деревянному колу рядом с калиткой была привязана костлявая коза. Её вытянутая морда – с какой стороны ни глянь – больше походила на ослиную или верблюжью, чем на козью, а временами даже на старушечье лицо. Подняв голову, она смерила матушку мрачным взглядом. Матушка потрепала ей бороду носком туфли. Коза протяжно проблеяла и снова принялась щипать траву. Во дворе раздались шаги и кашель пастора. Матушка откинула железный крюк, калитка со скрипом приотворилась, и она скользнула внутрь. Мюррей запер калитку, обернулся, простёр свои длинные руки и заключил нас в объятия, приговаривая на прекрасном местном диалекте:
– Крошки мои милые, плоть от плоти моей…
В это время по дороге, которой мы шли на похороны, к деревне двигался Ша Юэлян во главе недавно созданного им отряда стрелков «Чёрный осёл». С одной стороны дороги среди колосьев пшеницы высились метёлки гаоляна, с другой подступали разросшиеся по берегам Мошуйхэ камыши. Палящее солнце и обильные ласковые дожди сделали своё дело: вся зелень этим летом бурно пошла в рост. Осенний гаолян с мясистыми листьями и толстыми стеблями ещё не колосился, но уже вымахал в человеческий рост. Маслянисто‑чёрные камыши, превратившись в белый пух, усыпали всё вокруг. Осень ещё не вступила в свои права, но небо уже светилось той, особой, лазурью, а солнечные лучи были по‑осеннему мягки.
Все двадцать восемь бойцов Ша Юэляна ехали на одинаковых чёрных ослах из уезда Улянь, холмистого края на юге провинции. Большеголовые, мощные, крепконогие, эти ослы уступали лошадям в резвости, но необычайная выносливость позволяла им делать большие переходы. Выбирал Ша Юэлян из восьмисот с лишним голов – молодых, полных сил, некастрированных, горластых. Отряд чёрным струящимся потоком растянулся по дороге, окутанной молочно‑белой дымкой; бока животных блестели на солнце. Когда показались разрушенная колокольня и сторожевая вышка, Ша Юэлян натянул поводья и остановился. Шедшие следом ослы продолжали упрямо напирать. Обернувшись и окинув взглядом бойцов, Ша Юэлян приказал всем спешиться, умыться самим и помыть ослов. С серьёзным выражением на худом смуглом лице он сурово отчитывал нерадивых. Содержанию в чистоте лица и шеи, мытью животных он придавал большое значение.
– Сейчас, – заявил он, – когда антияпонские партизанские отряды возникают повсюду, как грибы после дождя, наш отряд должен своим внешним видом превзойти все другие, чтобы в конечном счёте занять всю территорию дунбэйского Гаоми. Авторитет в глазах и сердцах простого народа можно завоевать, когда следишь за тем, что говоришь и делаешь.