Добравшись по узким улочкам до дома префекта, Спиридион с обычной осторожностью огляделся по сторонам. За ними никто не шел. Он ускорил шаг, поспешая за мчавшейся Кирилой, которая шепотом умоляла господа спасти Ирину, как он спас ее из морских глубин. Она по‑прежнему была убеждена, что евнух послан дворцом.
Нагнав девушку, Спиридион коснулся ее руки.
– Не бойся, Кирила. Неужели ты не узнала меня?
– Спиридион! – выдохнула Кирила.
Евнух левой рукой закрыл ей рот.
– Тише! И в мыслях не произноси моего имени! Ты погубишь меня!
Кирила недоверчиво посмотрела на него и с гадливостью отвела его руку.
– Если ты предашь мою госпожу, пусть твоя жизнь кончится на осине, как кончилась жизнь Иуды!
– Неужели ты не знаешь, Кирила, что я убежал вместе с Эпафродитом? Неужели ты не знаешь, что я служу ему и ношу на сердце своем письмо для Ирины? О, небо сегодня будет милостиво к ней! А Истока спас я, я, Кирила! Господь не погубит меня. Ведь на судилище праведников это доброе дело ляжет на чашу спасения!
Рабыня успокоилась, светильник озарил лицо Спиридиона, и Кириле показалось, что его глаза не лгут. Она велела ему подождать и пошла предупредить Ирину.
Вскоре она вернулась, сказав, что Ирины под платаном уже нет. Они пошли к спальне. Кирила отперла дверь и тихо приблизилась к Ирине, в глубокой печали склонившейся перед иконой. В руке девушка держала пергамен – письмо Асбада, которое передал ей гонец, пока Кирила была в городе.
Рабыня коснулась ее плеча и опустилась рядом на колени – на миг рассеялась густая мгла, поглотившая и опутавшая Ирину. Но вот она повернулась к двери, где склонился Спиридион, и страшные нити судьбы еще туже затянулись вокруг ее сердца, сомкнулись стены душевной темницы, она закричала от боли и бросилась на шею к рабыне в поисках защиты. Сжавшаяся фигура евнуха напомнила ей о византийском дворе. Ирина уже чувствовала мстительную руку императрицы, слышала издевательский смех дам, спускалась по ступенькам в темницу, где томился Исток, – скрежетала дверь подземелья, а вслед ей несся злобный хохот. Смрад подземелья душил ее… Силы оставили девушку, она судорожно схватилась за шею Кирилы. Однако это продолжалось мгновенье. Евнух уже трижды поднимал голову и все ниже склонялся перед Ириной.
|
Отчаяние породило силу, силу отпора. Ирина швырнула на пол письмо Асбада, наступила на него ногой и решительно сказала евнуху:
– Исчезни, Иуда! Скажи императрице, что я свободна и что я больше не хочу носить шелковые и золотые цепи, но мои руки не станут носить и железные – скорей я умру! Уходи, ибо я не звала тебя!
Вытянутая рука ее дрожала, она стояла, гордая и сильная, являя собой воплощенный протест.
Рабыня склонилась у ее ног, Спиридион, все существо которого выражало всосанное с молоком матери раболепие холуя, безвольно опустился у порога на пол.
Ирина наступила на письмо и оттолкнула рабыню.
– Уходи прочь и ты! Уходи вместе с ним, изменница, открывшая ему мою спальню. Я останусь одна и буду одна бороться с судьбой. Со мной Христос, он печется о лилиях на поле, он позаботится и обо мне.
– Утешься, светлейшая госпожа! Спиридион пришел с благой вестью!
– С благой вестью? Благие вести не приходят из дворца, оттуда идет только погибель!
Евнух возвел глаза горе, лицо его озарилось радостью и уважением.
|
– Тебе подобает, светлейшая, сидеть на престоле, столь ты сильна! И я служил бы тебе верно, как обращенный Савл[123]господу!
– Не поминай господа, ибо ты на службе у грешников. Ужасна его десница. Она покарает тебя!
– Милая госпожа, Спиридион не служит грешникам! Он – посланец Эпафродита!
Упала вдоль белой одежды вытянутая рука Ирины, склонилась голова ее, и еле слышно прозвучали слова:
– Открой мне, мудрость божья, твои ли это пути или сатанинские!
– Неисповедимы пути господни, дорогая госпожа! Поднял он свой рог, дабы маслом счастья умастить тех, кто страдал безвинно.
Спиридион расстегнул тунику, развязал белую перевязь на груди, переброшенную через левое плечо, и вытащил запечатанное письмо.
– Читай, светлейшая, и твой язык будет возносить благодарения до ясного утра!
Евнух протянул Ирине письмо Эпафродита, она приняла его дрожащей рукой.
Потом подошла к мигающему светильнику и поглядела на печати.
– Его печати! Эпафродита! В его доме в Константинополе я видела эту печать. Рассей мрак, Спиридион! Вера моя слабеет.
Без сил опустилась девушка на шелковую подушку, не сводя глаз с печатей на письме, которое держала в руках, не зная, что в нем: яд или бальзам.
Кирила села к ее ногам и шепотом рассказала, что Спиридион помог спасти Истока, что он бежал вместе с Эпафродитом.
– Читай, светлейшая! Я видел: печаль съедает твое сердце. Пусть обрадуют тебя слова доброго Эпафродита!
– Не могу! Утомлена душа моя! В висках стучит. Дай воды, Кирила! А ты, Спиридион… как велик мой долг?
Взыграло сердце евнуха, и глаза его чуть не вспыхнули при мысли о хорошей награде. Но он подавил свою страсть.
|
– Я не твой слуга, я служу Эпафродиту, и он оплатит мой труд. Но я буду столь дерзок, что предложу тебе этот браслет. Клянусь Артемидой, у августы нет лучшего!
Евнух раскрыл шкатулку и протянул ей гнутых дельфинов.
– Я торгую сейчас в Фессалонике и привез золото в Топер, чтобы попасть к тебе. Так велел Эпафродит.
Ирина взглянула на браслет и покачала головой.
– Не могу принять его, мне нечем за него заплатить. Но в самом деле, ничего прекраснее я не видела даже у Феодоры.
– Не надо платить, светлейшая, но принять его ты должна! Это была моя уловка, выдумка, чтобы увидеть тебя. Спроси Кирилу! Браслет дорог, очень дорог, но для Эпафродита это пустяк; ему ничего не стоит бросить его в море, чтоб подразнить рыб.
– Значит, платить придется Эпафродиту? Мне бы этого не хотелось!
– Это его воля, светлейшая, его святая воля! Приехал Нумида, привез письмо из Афин и сказал: «Отвези, Спиридион, это письмо в Топер, Ирине. Береги его как зеницу ока. На расходы не скупись! Фунты статеров пускай на ветер – только вручи письмо!» И браслет – это уловка, лишь песчинка на пути к цели. Через неделю я снова приду к тебе, светлейшая, в надежде получить ответ.
– О добрейший Эпафродит! Приходи, Спиридион! Только остерегайся любопытных глаз!
– Феофил никогда не предавал своего господина! Теперь я Феофил, почтенный торговец из Фессалоники. Моего истинного имени, светлейшая, не произноси даже во сне, – и как некогда во дворце, я и сейчас верой и правдой служу Эпафродиту.
И тут Ирина вспомнила о кошельке с золотыми монетами, который вместе с письмом прислал ей Асбад.
Она взяла кошелек с белого столика и протянула его евнуху.
– Больше заплатить я не могу, бери, что есть!
Спиридион на коленях принял кошелек, поцеловал Ирине руку и вслед за Кирилой вышел из комнаты.
На улице он внимательно взвесил кошелек. На сморщенном лице его появилось выражение сладострастия.
– Клянусь Меркурием, пахнет золотом! О Феофил, ты отлично торгуешь!
Когда рабыня вернулась к Ирине, та, опершись о столик, разглядывала печати на письме Эпафродита.
– Госпожа! – Кирила припала к ее ногам. – Отчего ты печальна, светлая? Христос осенил тебя своей любовью, отчего же нет радости на твоем лице?
– Ты не знаешь, что произошло, пока тебя не было. Вон прочти!
Она указала на пол, где валялось письмо Асбада. Рабыня подняла и быстро прочитала его.
– Не верь, светлейшая! Асбад – обманщик!
– А дядя Рустик?
– Дядя Рустик… – повторила рабыня.
– Он в восторге от Константинополя. Что, если он снова отправит меня во дворец? О Кирила, как страшно отомстит мне Феодора!
– Не бойся, светлейшая! Христос, наш повелитель, спас тебя в Константинополе, спасет и в Топере, если Асбад не врет и тебе угрожает опасность. Но он врет. Он подстроил какую‑то ловушку. Дядя любит тебя и не отдаст дворцу.
– Если б можно было верить твоим словам! Сердце мое чует беду!
Кирила молитвенно сложила руки. Надежда сверкала в ее глазах. Дрожащим голосом произнесла она слова праведников: «Живущий под кровом Всевышнего, под сенью Всемогущего покоится… Он избавит тебя от сети ловца… На аспида и василиска наступишь; попирать будешь льва и дракона».
Ирина коснулась первой печати на письме: хрустнул воск, сломала вторую, шелковый шнурок соскользнул со свитка, пальцы дрожали, вся душа ее ушла в чтение четких строк, выведенных уверенной рукой Эпафродита.
Рабыня смолкла; губы ее шевелились, глаза со страхом и надеждой были устремлены на лицо Ирины.
«Светлейшая госпожа, возлюбленная дочь Ирина!
Я умер, утонул в водах топерских со своей любимой – прекрасной ладьей. На дне морском стоит она как памятник мне, и я вижу надпись на нем: „Epaphroditus requiescet in расе et in Christo!“[124]Да здравствует отец Ирины и Истока! Я умер для Константинополя, умер для двора, чтобы жить лишь для тебя и твоего героя, которому я обязан жизнью. Не будь его, мои кости давно бы уже гнили у подножья студеного Гема. Ирина, дочь моя, – так я буду теперь тебя называть, – щедро благословил меня господь, и я отблагодарю его, охраняя тех, кого преследует огненный змей, восседающий на престоле византийском. Я принял бой и я доведу его до конца.
О, сколько слез видел я в провинциях, где с благословения деспота сосут кровь из бедных подданных. По стенам храма святой Софии текут потоки крови народной, в жемчуге сверкают слезы. Мудрость божья не радуется таким дарам. Пройдут века, и проклятие ляжет на строение, которое гордыня возводит для себя, но не для бога. Позор сего дома божьего превзойдет позор храма Иерусалимского.
Я чувствую душою, как ты читаешь эти строки и как трепещешь от ужаса и отчаяния. Не бойся! Возле меня нет предателей. Мои друзья в Афинах не страшатся вслух проклинать Византию – наши проклятия не достигают Пропонтиды. Это письмо я вручаю верному Нумиде, который скорее позволит вырвать у себя сердце, чем даст непосвященному бросить хоть один взгляд на письмо. Завтра он отправится на торговом корабле одного из моих друзей в Фессалонику. Там живет Спиридион, евнух, теперь купец.
Ты удивлена! Удивляйся, но пусть тебя это не пугает. Можешь довериться ему. Он купил на мои деньги дом и открыл торговлю. Измены не бойся. Страх пыток и страх смерти держат его за горло. Без его помощи мне было бы трудно спасти Истока, и об этом знают во дворце, так как он исчез в ту же ночь. А его ненасытную жажду денег утолят мои сундуки, полные золотых. Я и велел ему жить в Фессалонике, чтоб он был ближе к тебе. Если ты почувствуешь малейшую опасность, беги из Топера и укройся у Спиридиона. Однако я надеюсь на дядю, который тебя, несомненно, любит. Да и как можно не любить тебя, мой ангел? И все‑таки на душе у меня неспокойно. Купцы утверждают, что твой дядя крут и жесток, что ради деспота он пойдет на костер, что он честолюбив, а это небезопасно. Будь осторожна!
Я сейчас живу возле Акрополя. Мудрецы ареопага сетуют на Юстиниана, закрывшего древние философские школы. Тем, кто его ослушается, он пригрозил тяжким наказанием. Платон и Аристотель заскучали бы, в нашу эпоху у них нет учеников[125]. Все – и крестьяне, и ученые – чувствуют тяжкую руку деспота. Небо должно бичом покарать такого государя. И знаешь, дочь моя, душа моя полна предчувствий. Днем и ночью странный пророк твердит, что Христос призвал варвара Истока покарать тех, кто осквернил Евангелие делами и жизнью своей.
Такой герой, как он, способен поднять народы по ту сторону Дуная и нагрянуть на столицу, чтоб отомстить за неправду. Верь: близятся дни, когда ты будешь страдать и бояться за него. Но надейся! Эпафродит не уйдет в могилу до тех пор, пока не соединит двух людей, которых судьба отдала под его защиту.
Чтоб сделать это, я как можно скорее приеду в Фессалонику. Ваша любовь отогрела мое старое сердце. Я бесконечно тоскую по тебе. Будь счастлива, будь здорова. Верь в того, кто достоин твоей любви. Исток никогда не позабудет тебя! Если б он знал, где ты, он бы уже примчался за тобой! В ту ночь, когда я вырвал его из пасти леопарда, я поклялся ему, что буду оберегать тебя и вручу тебя ему.
Перешел ли он уже Дунай? Слышала ли ты что‑нибудь об этом? Надеюсь, ты уже знаешь. До меня вести пока не дошли. Но я твердо убежден, что он спасся. Ведь я ему дал самых резвых в мире коней.
Кончаю. Больше писать не буду. Увидимся в Топере или в Фессалонике. И тогда радость наша будет безмерна. Приветствует тебя отец твой Эпафродит.
Прочтешь письмо и немедля сожги его. Ни одного мгновения оно не должно оставаться у тебя».
Когда Ирина прочла эти строки, ее прекрасные глаза увлажнились. Лицо пылало, грудь вздымалась в радостном волнении; она крепко обняла Кирилу. Рабыня вырвалась из ее объятий, разрыдалась от счастья и, бросившись на колени перед иконой богородицы, дала обет выдержать пять строгих постов в благодарность за доставленную ее госпоже радость.
Ирина зажгла от светильника ароматический факел и уничтожила письмо. Потом тщательно собрала пепел, уложила его в золотую ладанку и повесила на золотой цепочке на шею, чтобы хранить как святыню.
Следующие три дня у Ирины с Кирилой только и было разговоров, что об Эпафродите и об Истоке. В саду под деревьями они шепотом произносили их имена, а вечером падали ниц перед иконой богородицы и читали псалмы. Правда, изредка в их душах рождался страх перед Рустиком. Но он был, как мимолетный туман, таявший под солнцем счастья.
Вечером третьего дня стража возвестила о возвращении префекта. Ирина поспешила навстречу дяде в атриум и велела зажечь все светильники.
Лицо Рустика было недовольным и утомленным. Ночи напролет он кутил в Константинополе, спустил уйму денег, да и дорога утомила его. Ирина испугалась его хмурого взгляда. Он неласково встретил ее, не обнял и не поцеловал в лоб, как обычно.
– Ступай за мной! – грубо произнес он.
Испуганной голубкой беззвучно последовала за ним девушка.
Войдя в дом, Рустик повернулся к Ирине.
– Лгунья!
Девушка затрепетала, по щекам ее покатились две слезинки.
– Почему ты так жесток, дядя?
– Лгунья! – повторил он еще резче. – Дома ползаешь на коленках, богомолка, а в Константинополе путалась с варварами, язычниками! Позор!
Гордость пробудилась в душе Ирины. Она выпрямилась, устремила взгляд на дядю, слезы ее мгновенно высохли.
– Тот, кто сказал это, бесстыдный лжец! Моя совесть чиста! – твердо произнесла она.
– Молчи, не вызывай моего гнева! Ты осквернила честь дворца, отвергла любовь начальника конницы Асбада и спуталась с язычником.
– Асбада я никогда не полюблю, он мне противен!
– А все‑таки ты будешь его женой! Такова воля священной августы, таково желание Асбада, таков мой приказ!
– Никогда! Скорее умру!
– Завтра же возвратишься во дворец, откуда ты убежала. Лгунья! И больше не убежишь, потому что тебя будет сторожить префект Рустик.
Ирина в ужасе отшатнулась, колени ее подогнулись, и она повалилась на пол.
– Дядя… не губи меня! Смилуйся надо мной, Христе боже! – вырвалось из скорбящей груди.
Губы ее сомкнулись, по телу прошла судорога.
Подбежала Кирила. Два раба подняли потерявшую сознание девушку и отнесли ее в спальню.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Одолев антов, славинское войско с победой возвращалось в град Сваруна, чтобы там, под липой, принести богам обещанные жертвы.
Дикие вопли сотрясали воздух, из охрипших глоток неслись боевые песни; упиваясь радостью победы, люди затевали кровавые потасовки. Целые вереницы пляшущих на ходу юношей тянулись по лугам и безбрежным степям. Зрелые мужи густыми толпами шли по полям, размахивая над головами окровавленными топорами и славя Перуна. Посередине пастухи гнали захваченные стада мычащих коров и блеющих овец. Вслед за скотиной тащились полумертвые от жажды анты, которых славины полонили в бою. Связанные, опозоренные, униженные, шагали братья среди братьев, рабы среди свободных. Исток и Радо вместе с конницей ехали далеко позади главного войска. Исток не различал отдельных криков. Он слышал только победный рев разбушевавшегося людского моря, гул земли, шум лесов и свист ветра.
Исток понимал, что победа одержана только благодаря ему. Это он обратил вспять гуннов, разогнал аланов, союзников антов, сразил предателя Волка. Войско уважало и чтило его, но в сердце юноши не было радости. Печально смотрел он на окровавленные копья и почерневшие от братской крови топоры. Рука его дрожала, когда он вытирал меч о росистую траву. Ведь следы крови на мече вопияли о том, что ему пришлось замахнуться на Волка – предателя, но брата! Пагубная мысль родилась не в голове Волка. Ее посеял враг Тунюш.
Молча, задумчиво повесив голову, ехал Исток. Длинные волосы его упали на лоб, подбородок касался холодного доспеха. И конь, словно чувствуя печаль Истока, тоже повесил голову. Все думы юноши сходились в одной, главной мысли: как объединить поссорившихся братьев, как собрать их в могучее войско и вернуть порабощенные земли на том берегу Дуная; а потом можно будет ударить еще дальше, за Гем, пригрозить Византии и разыскать Ирину. Он поклялся небом, всеми богами, белыми костями своих павших братьев и Христом, которому молилась Ирина, что не успокоится до тех пор, пока славин снова с любовью не обнимет анта.
Чем ближе подходило войско к граду, тем сильнее становился шум: воинов вышли встречать женщины и девушки. Все, кто мог, оставляли дом, хватали овцу или козленка, наливали медовины в тыкву и спешили к войску громогласно праздновать победу.
Радо, ехавший возле Истока, тоже молчал. Но его голова не падала на грудь. На его челе не было теней, глаза не омрачали горькие мысли. И шлем свой он не снял с головы. С гордостью посматривал Радо на закрывавший широкую грудь сверкающий доспех, от которого отражались ослепительные солнечные лучи. Жарко горело сердце Радо. Улыбка играла у него на губах, когда он представлял себе, как девушки в венках с песнями спешат им навстречу. Впереди он видел Любиницу, дочь славного Сваруна, которая краснеет, словно ранняя зорька, подавая венок брату Истоку и ему, Радо, своему возлюбленному. Он считал дни, оставшиеся до той счастливой минуты, когда он введет ее в свой дом, покажет ей овец и загон своего отца Бояна, которые станут его собственностью. Занятый этими сладкими мыслями, он невольно натянул повод, жеребец под ним заржал и весело ударил копытом по сухим веткам, что трещали и ломались под ногами.
На четвертый день, после того как войско оставило поле боя, оно подошло к граду Сваруна. Юноши помчались по долинам, поспешили через горы, чтобы возвестить о его возвращении. Кипела радость, хриплые голоса затягивали давории, трубачи заглушали песни своей громогласной музыкой, а скотина жалобно мычала, словно предчувствуя, что близится час, когда ей придется лечь на жертвенники и погибнуть под ножами, чтобы насытить голодных.
На заходе солнца перед войском раскрылась родная долина. Обработанные поля приветствовали воинов.
Исток вырвался из глубоких раздумий. Надел шлем, поправил волосы, взмахнул мечом, и конница помчалась. Кроваво‑красные лучи угасающего солнца озарили доспехи и шлемы, кони заржали. Вскоре впереди показался укрепленный град Сваруна. Юноши придержали коней. Все с нетерпением ждали, когда отворятся ворота и оттуда выйдет толпа нарядных девушек, впереди них – Радован, а между ними – старейшина в белой одежде.
Первые всадники уже поднимались на холм, а все войско заполонило долину, когда ворота отворились. Первым показался Радован с лютней, за ним высыпала толпа девушек. Радо устремил на них свой соколиный взгляд, ища лицо Любиницы, ее белоснежные одежды. И вдруг брат и суженый девушки в один голос воскликнули:
– Что случилось? О Морана!
В знак печали у девушек были распущены по плечам волосы. А лютня Радована стонала так горько, что у Истока сжалось сердце.
– Что случилось? Неужели умер отец? Его не видно. Где Любиница? Ее тоже нет.
Воины, ехавшие сзади, помчались что есть духу, чтобы скорей узнать, какая беда постигла племя. А тем временем передние ряды уже смешались с встречавшими. Рога на мгновение стихли, давории смолкли, вокруг разнесся женский плач. Воины замерли, немо глядя на град, откуда к Истоку спускался Радован.
Протяжно и тоскливо застонала струна и замерла. Сокрушенный и уничтоженный, склонился Радован перед Истоком. Глаза его были заплаканы.
– Что произошло, Радован? Говори! Страх терзает меня…
– О почему, Исток, ты его не убил? О почему я не отбил ее, проклятья на мою старую голову!
– Не болтай! Не мучь меня! О ком ты говоришь?
– О псе, о коровьем хвосте, о дьяволе, о‑о‑о‑о, почему ты не убил его?
– Тунюш напал на град, на отца?
– Где Любиница? – закричал Радо и скрипнул зубами.
– Любиница! – повторил Исток и стиснул рукоятку меча.
– О… о… он украл ее…
Радован зарыдал, как ребенок, и опустился в пыль посреди дороги. Юноши, побледнев, смотрели друг на друга. Их окружили воины, печальная весть о похищении Любиницы передавалась из уст в уста. И тогда раздался голос старого славина:
– В погоню! На гуннов!
И словно из всех душ вырвал он эти слова, зашумели воины – будто вихрь пронесся над градом:
– В погоню! На гуннов! Смерть им! Гибель гуннам!
Исток и Радо поехали к Сваруну. За ними тронулись старейшины Велегост и Боян с товарищами. Двор наполнился народом. Люди с сочувственными словами подходили к Сваруну, который сидел на колоде перед домом и утирал слезы, катившиеся по длинной бороде.
Исток опустился на колени и взял его за руку.
– Не плачь, отец! Мы отомстим за Любиницу.
– Мы спасем ее, старейшина, если только она жива! Этот меч разрубит пополам беса Тунюша!
Радо схватился за рукоятку, обнажая свой меч. Все снова зашумели:
– В погоню! На гуннов! На Тунюша!
Крик словно пробудил старца, он оперся на плечо Истока, простер руки и в полной тишине произнес глухим голосом:
– Да пребудут с вами боги, как они были до сих пор! Принесем жертву в знак благодарности!
Духом‑хранителем града прошел старец, опираясь на сына и будущего зятя, мимо рядов воинов на холм под липой.
Вспыхнул огонь на жертвеннике. В набожном благоговении смолкло и склонило головы войско. Озаренные пламенем, поблескивали одежды девушек, черные распущенные волосы угрожающе обвивались вокруг безмолвных жриц. Словно сами духи мести спустились на землю и держали при свете кровавых факелов совет, как отомстить гуннам.
К небу вздымался пахучий дым сжигаемой жертвы. Сварун простер руки, губы его трепетали.
Когда обряд завершился, Сварун отпил из раковины несколько глотков жертвенной медовины и обратился к старейшинам:
– Возрадуйтесь, люди! Боги вернули мне сына, они вернут мне и дочь, вернут солнце прошлых дней! Радуйтесь, люди, радуйтесь!
Старик возвратился в град, по долине побежали крохотные огоньки; разгораясь, они становились больше и больше, превращаясь в огромные костры. Люди ожили, понеслась песня, зазвучал гонг, в победном торжестве потонула печаль.
Лишь в доме Сваруна не было шумного веселья. Старейшина притулился в углу на овечьей шкуре, голова его склонилась низко на грудь. Радо и Исток, Велегост и Боян сидели на колодах вокруг огня. Жареная ягнятина не шла им в горло, рог с медовиной не переходил из рук в руки. Снаружи веселился народ, который совсем недавно готов был плакать, отчаиваться, проклинать, а сейчас – одно слово, чаша хмельного вина – и в заплаканных глазах засверкала радость, плач перешел в смех, стон – в веселую песнь.
Долго молчали люди вокруг Сваруна, погруженные в тяжкие раздумья.
– Вы одержали славную победу, сын! У Мораны было много дел. Перун вам сопутствовал.
– Жатва Мораны не была обильной. Мы щадим братскую кровь, отец!
Сварун поднял косматые брови и взглядом одобрил слова Истока.
– Горе народу, который собственной кровью удобряет землю. Не пасти ему свои стада на лугах. Нагрянет враг, и чужие стада вытопчут их. Сын, если даже ты позабудешь своего отца, не вспомнишь о его могиле, куда вскоре опустишь его прах, если подашься на юг, если народ ринется вслед за солнцем на запад – не забудь моих слов. Только согласие принесет нам славу, мирную жизнь и упитанные стада, только тогда солнце свободы воссияет над нашей головой. Не будет согласия – нагрянет чужеземец, всем согнет шею, и свободный превратится в раба.
Наступило молчание. Лишь тихое потрескивание поленьев нарушало тишину. Искры взметались вверх, исчезали в длинных языках пламени, уходившего под самый закопченный потолок. Благоговение – словно люди слушали пророка – охватило взволнованно бьющиеся сердца.
Тихо и сокрушенно, с виноватым видом вошел Радован. Никто не повернул головы в его сторону. Он почувствовал, что пришел не вовремя, нарушил торжественность минуты. Старик пробрался в угол, прижав руки к обнаженной груди.
Сварун посмотрел на него, и в его взгляде не было злобы.
– Расскажи о разбойнике, Радован. Печаль давит мне грудь, душит. Не могу в одиночестве!
Исток укоризненно взглянул на певца.
– Почему ты не уберег ее, не защитил?
Старик продвинулся к огню. Лицо его при свете костра выглядело сморщенным и худым. А когда он заговорил, голос его звучал так робко и так сокрушенно, что Исток в удивлении повернулся к нему.
– О, я знаю, вы осуждаете меня. Осуждают ваши лица, ваши взгляды, потому что украдена голубка, потому что исчез со двора свет, потому что умолкли ее песни и дом теперь – сжатая нива. Вы осуждаете меня, но боги – нет. Кто из вас не кормил голубей, не бросал им зерна посреди двора, спрашиваю я? И что сделал бы он, если бы в ту минуту, когда он наслаждался видом воркующей стаи, с неба вдруг как стрела налетел тать, схватил голубку и унес? Он закричать бы не успел, даже подумать о луке, потому что уж высоко в небе плыл ястреб с прекрасной голубкой в изогнутых когтях. Так же случилось и тут. Сварун мне свидетель. Тунюш выскочил из засады, вспыхнул его багряный плащ, вопль замер у нас в груди, а ястреб‑разбойник, оседлавший коня и тысячу бесов, исчез. О Морана!
Бледный как смерть Радо слушал рассказ Радована, кусая губы, в которых не было ни кровинки, пальцы его дрожали и сжимались в кулак, на руках перекатывались могучие мускулы.
– Вы осуждаете меня, а что бы вы сделали на моем месте?
– В погоню! – зарычал Радо.
– В погоню, в погоню! Ты бы помчался за ним, легкомысленный юноша, верю. И обрек бы себя на верную гибель. Где конь, способный догнать Тунюша? Где у тебя товарищи, ведь у него‑то они были? Или ты топнул бы ногой, чтоб они вышли из земли, как осы из гнезда, когда постучишь по нему! О юноши с горячей кровью, жаждущие любви, – недолог ваш разум, короче он русой косы прекрасной девушки. Радован тоже помчался бы за ним, если б вспыхнула хотя бы крохотная искорка надежды догнать его, искорка, какую рождает слабый кремень, когда ударишь по нему кресалом. Но даже ее не было. Поэтому я остался и плакал в тихой и горькой тоске, и думал своей старой головой, что предпринять. Видят боги, я не виновен, хоть вы и казните меня своими взглядами!
– Не печалься, Радован! Говори, что ты придумал! А сначала опустоши рог, который тебе предлагает твой сын.
Исток налил доверху сосуд и протянул его музыканту.
– Не буду! Клянусь богами, лучше я погибну от жажды, чем омочу губы, сидя среди судей неправедных. Но после твоих слов я вижу, что вы не осуждаете меня!
Он залпом выпил медовину, лицо его порозовело. Он поднялся с колоды, выпрямил свое старое тело и торжественным напевным голосом произнес:
– А что я придумал, не твоя забота. Об этом никто не узнает, пока не исполнится. Скажу только, что трижды всякий день и трижды всякую ночь я приношу клятву Святовиту всевидящему, Перуну всемогущему, и Весне, и Деване: Радован спасет Любиницу или попадет в объятия Мораны во вражеской земле. Как я поклялся, так и будет.
В старце пробуждалась жизнь, глаза его засверкали, из широкой груди исходила сила, в сжатых кулаках таилась решимость, он был сейчас воплощением храбрости и вдохновения. Все оживились, лица засветились радостной надеждой, даже Сварун поднял тяжелую голову, с лица его исчезла горечь, и он протянул Радовану правую руку, словно благословляя его.
Певец, помедлив мгновение, решительно повторил:
– Будет так, как я поклялся! – Потом быстро повернулся и исчез во тьме.
Утром первые солнечные лучи озарили спящее войско. Повсюду вокруг града, где накануне вечером горели костры, теперь чернели круги выжженной земли. А рядом, словно подрубленный лес, спали воины. Радость, медовина, утомление сморили их, и они погрузились в крепкий сон – даже заря не разбудила их.
А на валу уже собрались на совет старейшины. Споров не было. Одна мысль владела всеми: на гуннов!
Большинство считало, что войску следует отдохнуть один день, а потом ударить всеми силами по Тунюшу.
Возражал только Исток. Воин до мозга костей, знавший порядки палатинской гвардии, он приходил в ужас, глядя на долину:
«Это стадо, – думал он, – а не воины».
В конце концов старейшины вняли его совету. Истоку разрешили отобрать лучших воинов, а остальных распустить по домам.
Когда совет закончился и решение было принято, в круг старейшин неожиданно въехал на тощем гуннском коне старый гунн.
Ненависть и злоба охватили всех. Гунна встретили грозные взгляды, нахмуренные брови, недобрые лица.