Кошка, выловленная из воды.




Смешные извращения

 

Едва проснувшись, я поведал Беатрисе о ночных событиях. Она улыбнулась моему рассказу о встрече с Ребеккой и настоятельно попросила меня не принимать словесную пену за оскорбления. Когда я перешел к эпизоду с Францем, она явно заинтересовалась.

– Чего он, собственно, хочет от тебя?

– Он заставляет меня ощутить свою жену посредством слов, входит в самые интимные подробности, создает лирический экзегез их непростой любви.

– Тебя не смущает, что незнакомый человек открывает свое сердце, сообщает все детали своей жизни?

– Он меня почти принудил слушать, это, знаешь ли, немного в стиле «Вечного мужа». И он постоянно винит себя, впадает в самообличение.

– Если он так себя чернит, значит, ему есть что скрывать…

– Я не верю в его порочность; не скрою от тебя, он мне показался скорее жалким. Не уверен, что вернусь слушать его.

– Почему бы нет? Тебя это развлечет, ты окажешь паралитику услугу и всегда сможешь пересказать мне все, что он наговорит.

Эта вполне рыночная сделка и еще больше флегма, с которой Беатриса отнеслась к тому, что я воспринял чуть ли не как чрезвычайное происшествие, успокоили меня. Экая наивность – так тревожиться из‑за пустяков!

Было еще рано. Мы расхаживали по корме, этой самой женственной части корабля, ибо своими округлыми формами она почти воплощает представление об идеальной заднице. Ветра не было вовсе, море разгладило все свои морщины, день обещал быть таким же прекрасным, как предыдущий. Покачивание корабля, болтовня чаек – мы плыли в виду берегов и на заре миновали Неаполь, – наконец, почти наркотический рокот машин наполняли меня неудержимой радостью. Что может быть прекраснее, чем бегство с той, кого любишь, чем сплав фантазии номада с постоянством чувств? Каждая минута приближала нас к Азии, и воображение наше, еще ничем не опровергнутое, могло по собственной прихоти расписывать эту далекую землю самыми яркими красками. Внезапно мы увидели в солярии среди шезлонгов мужчину, занимавшегося йогой. Прямой как стебель, в обтягивающем трико и развевающейся рубахе, он с бесконечной медлительностью показывал сложные позы, подобный цветку, который словно каким‑то чудом распустился на палубе. Когда он закончил упражнения, мы подошли к нему. Он встретил нас прохладно. На корабль он сел ночью, в Неаполе. Его звали Марчелло, он был итальянец, но бегло говорил по‑французски. Он утверждал, что любит этот утренний час и это место для занятий гимнастикой: «Единственное мгновение, когда я могу положить ноги на небо». Мы немного поговорили с ним: он уже провел два года в Индии и на сей раз возвращался в ашрам неподалеку от Бомбея. Об Индии еще он сказал нам, что это не какая‑то точка в пространстве, а некий уровень человеческого сознания, и дал нам совет войти в нее, отрешившись от всего и с полным смирением. Я жадно кивал, впитывая его слова, как целебный бальзам. И воспользовался случаем, чтобы перечислить ему все книги, которые прочел об этой стране. Он скептически возразил, что это не самые важные книги и вообще чтение – совершенно бесполезное занятие. Так что же делать? Он встал и сказал нам:

– Рабиндранат Тагор просил Бога сделать из него тростник, который можно заполнить Его музыкой. Будем стремиться к тому, чтобы стать лучшим возможным орудием в Его руках.

С этими словами – загадочными и почти неуместными в столь суетном месте – он нас оставил. Я боялся, что ляпнул глупость. Беатриса фыркнула:

– На этом пароходе есть решительно все: индийский сикх, желающий походить на английского лорда, неаполитанский гуру, играющий в пророка, инвалид, словно сошедший со страниц русского романа, и даже двое беглых преподавателей, вообразивших себя авантюристами!

В полдень великолепные солнечные лучи проникли в столовую сквозь застекленную дверь и стали подпрыгивать на белоснежных скатертях. В салоне царило спокойствие, если не считать группу греко‑турецких студентов, которые вступили в дискуссию на английском по кипрскому вопросу. Громкие голоса предвещали ссору, но один из членов экипажа подошел и развел их. Мы были в середине обеда, когда в комнату въехал Франц в инвалидном кресле, которое толкала Ребекка, преобразившаяся в суровую и холодную сиделку. Это было их первое появление на публике: галлюцинирующее несоответствие красавицы жены и мужа‑инвалида имело столь шокирующее и леденящее воздействие, что все разом смолкли. Паралитик смиренно потупился, словно сам стыдился своего униженного и жалкого состояния. Осевший в кресле, со слишком широким воротом рубашки, в котором утопала шея, он выглядел таким хрупким и беззащитным, что меня переполнила инстинктивная жалость, и я раскаялся в своем ночном высокомерии. Ребекка поздоровалась с нами насмешливым тоном. Калека протянул руку Беатрисе:

– Приятную развалину, которая говорит с вами, зовут Франц.

– Развалина никогда не бывает приятной, – отрезала Ребекка.

Затем она повернулась ко мне:

– Похоже, «месье Неймется», вас загарпунили вчера вечером? Сочувствую вам, поскольку он не подарок.

От этой реплики инвалид резко вздрогнул, как ребенок, призванный к порядку, суровость которого сознает, однако не ропщет. Поистине, он представлял собой убогое существо, хотя даже в несчастье своем сохранил толику злобы во взгляде. Мне было совестно, что я стал свидетелем его унижения, но у меня не нашлось ни единого слова, чтобы переменить тему разговора.

– Вы избрали Дидье своим конфидентом, это решение официальное? – спросила Беатриса.

– Дидье заключил со мной соглашение.

– А что вы даете ему взамен?

– Я внушаю ему иные состояния духа, разве этого мало?

Ребекка села обедать не с нами, ее пригласили к другому столику, за которым я увидел командира корабля и Раджа Тивари. Едва жена Франца отошла, как он приободрился и пришел в хорошее, почти радостное настроение. Тут начался странный диалог – нечто среднее между пустой болтовней и агрессивными выпадами – образчик и предвестие того, во что превратятся наши отношения в следующие четыре дня. Калека объяснил нам причину поездки в Стамбул: там собирался всемирный конгресс по акупунктуре, куда должны были приехать ведущие специалисты из Народного Китая, и он надеялся с их помощью улучшить свое состояние. С Беатрисой он был тошнотворно любезен, хвалил ее за шарм и красоту, что выглядело странным, ведь накануне он признался мне в отвращении к блондинкам. Однако между двумя комплиментами он не упускал случая выпустить когти, словно желая наказать нас за то, что был публично унижен женой. В каждое медовое словцо он добавлял желчи, которая сразу все отравляла, и искусно использовал свою ущербность, чтобы речи его звучали невинно. Он говорил так быстро, меняя приветливость и недоброжелательность, что мы не успевали произвести сортировку и дать ему отпор по тому или иному конкретному пункту. К примеру, он спросил нас:

– Как вы познакомились?

Беатриса ответила ему чистосердечно, без всякой опаски:

– В библиотеке Сорбонны, Дидье писал преподавательский диплом, а я готовилась к экзамену на степень магистра.

– Довольно банальная встреча, хотя от преподавателей трудно ожидать чего‑нибудь оригинального.

Он утверждал, что нам угрожают самые страшные несчастья и мы стоим на краю пропасти. И пытался это обосновать:

– Нечто в вашей паре, быть может эйфория определенного сорта, свидетельствует о том, что вы, будучи вдвоем, не нуждаетесь ни в чем и ни в ком.

Приятное утверждение, которому он немедля придал совсем иной смысл:

– Любая форма любви, сколь бы гармоничной она ни была, скрывает драму или фарс в зародыше. И в любом самом честном мужчине остается достаточно материала, чтобы превратиться в подлеца. Но вы не беспокойтесь: вы мне кажетесь парой весьма благоразумной, слегка даже старомодной. Вы так же подходите друг другу, как черный галстук – серому костюму. Я вовсе не насмехаюсь, ретро теперь в моде.

Еще он забросал нас намеками о моей предполагаемой неверности:

– С такой подругой, как вы, этот мерзкий развратник (кивок в мою сторону) вообще не должен смотреть на других женщин.

– Он ни на одну из них не смотрит и развратничает только в моих объятьях, – парировала Беатриса.

Я аплодировал ее находчивости, но Франц никогда не признавал поражения: он продолжал наносить легкие уколы и задавать ловко поставленные вопросы – стрелы эти были нацелены на скудость нашей жизни, на простодушие наших планов. Затем он объяснил, что жена его не стала обедать с нами, поскольку у нее есть верный рыцарь среди офицеров корабля.

– Она имеет безумный успех, мужчины кружат вокруг нее, словно мухи. Ну а вы, Беатриса, как случилось, что самцы на этом судне не лежат у ваших ног?

Мне показалось, что она сейчас встанет из‑за стола, настолько бледным стало ее лицо.

– Не знаю, – ответила она после паузы, – конечно, я не обладаю таким магнетизмом, как ваша супруга.

В конце концов эта лавина колкостей привела меня в раздражение. Их можно считать досадной мелочью – ведь каждый день незнакомые люди провоцируют нас без видимого повода. Тем не менее я был необъяснимо уязвлен отсутствием Ребекки за нашим столом. Я спрашивал себя, почему она, а не Беатриса вскружила голову всему экипажу. И почему Тивари, столь предупредительный вчерашним вечером по отношению к моей подруге, оставил ее ради жены Франца? Неужели мою любовницу воспринимают как залежалый товар?

Калека не щадил никого и ничего, расточая хулу и одобрение, как священник, который раздает облатки прихожанам. Завершив препарирование нашей четы, он обрушился на само путешествие:

– Что за странная мысль ехать в Индию десять лет спустя после того, как она полностью вышла из моды. Вы сознаете, что ужасно отстали? Поездка на Восток – обреченный жанр.

– Мода, – сухо возразил я, – быть может, и прошла. Но Индия пребывает в веках, и для меня она нисколько не утратила своего очарования.

– Простите меня за резкость, милый друг, но перестаньте напускать на себя этот неземной вид, едва лишь речь заходит об Азии. В сфере путешествий вы еще девственник, у вас это пройдет, как у других. Мне не хотелось бы охладить ваш энтузиазм, однако позвольте рассказать вам несколько историй. Три года назад мы с Ребеккой побывали в Бомбее. Выйдя из Тадж‑Махала, одного из самых больших индийских дворцов, мы направились в музей миниатюр эпохи Великих Моголов, расположенный неподалеку. На каком‑то перекрестке мы увидели толпу зевак. Несчастный случай, факир, заклинатель змей? Мы остановились. В центре круга женщина держит на руках младенца, который пронзительно верещит. Она просит подаяние. Глаза ребенка плотно завязаны. Мой беби болеть, говорит женщина на ломаном английском и тянет к нам руку. Я представляюсь как врач и спрашиваю, чем страдает ребенок. Женщина ничего не отвечает. Я настаиваю: мол, я врач, разрешите мне осмотреть ребенка, я хочу вам помочь. Женщина яростно отказывается дать мне малыша, а тот вопит благим матом – явно от невыносимой боли. Толпа начинает поносить мать, я же вырываю из ее рук младенца и снимаю повязку: к глазам его прилеплены два больших жука, которые своими клешнями и резцами терзают крохотные окровавленные веки. Взбешенная женщина удирает со всех ног, оставив мне несчастного ребенка.

Я положил вилку в тарелку. Франц наблюдал за нами, смакуя впечатление от своего гнусного рассказа и иногда покряхтывая так, что было непонятно – сдавленное это рыдание или с трудом сдерживаемый смех. Первой опомнилась Беатриса:

– Кажется, я уже слышала эту историю. Судя по всему, вы обожаете сплетни.

– Вовсе нет, – вскричал Франц, – я просто открываю вам глаза. Эти пресловутые индусы, якобы пронизанные духовностью, развращены поголовно, сверху донизу по социальной лестнице: от брахмана до парии, от министра до нищего – все соревнуются в алчности. Их музыка, неотвязная индийская музыка, сопровождающая вас повсюду, вы ее хорошо знаете: это бакшиш, Sir, give me baksheesh[5].

Он преподнес нам еще парочку историй, столь же отвратительных, как первая: от этой кучи мерзостей у нас пропал аппетит.

– Вы черпаете информацию в мусорных ящиках, – сказал я, чувствуя тошноту.

– Ах, какие же вы прелестные наивные люди! Надо в самом деле оказаться на такой старой посудине, как эта, чтобы встретить простодушную парочку вашего толка. Я понять не могу, вы бросаетесь на Восток, словно на женское тело. Но что вы хотите найти, великий Боже? К чему вам эта толпа оборванцев?

Я сглотнул слюну и произнес как можно более торжественно:

– В Индии следует искать то, что мы утеряли в Европе: отчизну Высшего существа. Я еду туда с целью обрести главное – меня утомила жизнь суетная и бесполезная…

– В общем, Индия для вас – некое священное пространство…

Полагая, что сумел впечатлить его, я высокопарно произнес:

– Если хотите. И я подозреваю, что не каждому дано возвыситься до священного уровня великих мгновений, даруемых этой страной.

– Вы пока держитесь уровня моря, – насмешливо произнес калека, – это исцелит вас от бреда. А вот меня к путешествиям подвигла бы лишь одна причина: после тридцати лет жизни во Франции я не знаю даже, как называются самые обычные деревья и цветы. Однако давить на вас не хочу, никто не давал мне права влиять на ваш выбор. Разумеется, я шутил: всем известно, что Восток есть сумма недоразумений, дремлющих в мозгу западного человека. Впрочем, туристов упрекать за это нельзя: они пробуждают умирающие места, они несут жизнь в погребенные страны, которые стряхивают оцепенение лишь в месяцы их приезда, а затем вновь впадают в спячку. Конечно, туристы истребляют культуру, но эта культура сама готова к уничтожению. Знаете, я чувствую к вам и вашей подруге некую смутную симпатию, а уж причины ее нам рано или поздно откроются.

Как мог я после этих заверений в дружеских чувствах сердиться или даже вступать в спор с человеком, которого, однако, должен был по всем признакам опасаться? Я ехал в Индию с уверенностью, что произведу впечатление, и со страхом, что меня не поймут. Я дал себе обещание изъясняться красиво, повторял выученные наизусть цитаты, перебирал в памяти странные явления и рассчитывал, что сама их необычность доставит мне почет. А этот паралитик обворовывал меня, лишая моих сокровищ! Я не сознавал, насколько велики последствия его злословия. Восточный мираж еще не дал трещину, но во мне уже зародилось ощущение, будто я выбрал другую дорогу, хотя и не смог бы указать, когда именно случилась жульническая подмена и где именно произойдет развязка. Мне не следовало показывать свое уязвимое место, а он не преминул вонзить в него зубы. Как удалось ему разгадать мою тревогу? Я злился на себя за излишнюю чувствительность. В этот самый момент и явилась Ребекка, чтобы увезти Франца. Она окликнула его сухо, не ожидая возражений, как разговаривают со слугой.

– Надеюсь, он не слишком досадил вам своей болтовней? Ходить не может, вот и работает языком.

Муж ее вновь обрел вид нашкодившего школьника, смиренного джинна, однако трепаться не перестал, сопровождая свою речь бешеной жестикуляцией. И хотя мы слушали его вполуха, он продолжал вытаскивать свои парадоксы – большой, уродливый, зловещий пеликан, хмелевший от слов, как другие от вина. Видя его вместе с женой, я начинал подозревать нечто странное в этом союзе и чем больше вникал в их отношения, тем сильнее это чувство укоренялось во мне. Пока он разглагольствовал, Ребекка разглядывала нас с улыбкой, которую я не мог определить иначе как лукавую. Я тайком наблюдал за ней, не смея взглянуть в лицо. Она чем‑то походила на хищную птицу, но прежде я этого не замечал. Вчера я держался с ней глупо и неестественно. Лучше бы мне больше ее не видеть, чтобы она не напоминала мне, насколько я лишен находчивости. Впрочем, в тот момент я принимал ее за самую заурядную особу, в которой не было ничего от роскошного портрета, созданного Францем. Это меня несколько утешило.

– Счастье, что нас четверо, а не трое, – воскликнул калека, – смехотворная троица, которая должна показываться только в рогах и колпаке с ослиными ушами!

Франц произнес это, пристально глядя на меня, и я смутился, как если бы он хотел создать между нами некую видимость солидарности.

В этот момент Ребекка наклонилась, чтобы поднять упавшую на пол салфетку мужа, и сжала мне руку под столом. Я застыл в изумлении и не ответил на пожатие. Не знаю, насколько задержалась в такой позиции ее рука, ибо за те несколько секунд, что длилась эта ласка, время показалось мне столь же неподвижным, как воздух в салоне. Выпрямившись, она сказала просто:

– Вот что, старый пустомеля, перестань докучать этой очаровательной парочке, у них есть занятие получше, чем слушать твою болтовню.

Эта фраза доставила ей такое удовольствие, что она вдруг повеселела. Ее радовало, что удалось сцепить нас, как два плечика вешалки. Во всяком случае, так мне нашептывала моя меланхолия.

– «Очаровательной парочке» никто не докучает, – возразила Беатрис, и неловкость этого ответа показала мне, что она так же оскорблена, как и я.

Едва калека с женой оставили нас, я взорвался: мне надоели эти люди, которые, имея в активе на две‑три страны больше, чем мы, используют свой опыт как повод для демонстрации превосходства. Беатриса успокоила меня. Она считала, что у каждого имеются свои резоны; Франц казался ей несносным, но следовало учитывать его физическую ущербность; Ребекка несла тяжкий крест инвалидности мужа. Я же огорчен тем, что отправился в страну, всем давно знакомую, и потерял привилегию оригинальности.

– Нет, Беатриса, дело не в самолюбии. Для меня существует другой Восток, быть может, пустое слово, но в самом имени его звучит прелесть восторга, красота чуда. Это Восток сердца, эта противоположная сторона нашего мира никогда не исчезнет, пусть даже каждое азиатское государство модернизируется, станет подражать Европе. Бессмертный Восток не подвластен локализации в том или ином месте, не подвержен капризам Истории и одаряет своей милостью лишь порывы энтузиазма, свойственные высоким душам…

– Почему ты не сказал это Францу?

– Потому что я не спорю с глупцом, оставляя ему жалкое счастье быть правым!

В моей досаде смешивались ярость от того, что мою азиатскую мечту топчут ногами, и похожее на отчаяние чувство, вызванное Ребеккой. Эта холодная, склонная к провокациям девица мучила меня, как терзает образ женщины, чью легенду творит третье лицо. И этот посредник, отнюдь не создавая препятствия между нами, удваивал ее ценность в моих глазах. Меня раздражало именно то, что она существует во плоти – мне бы хватило воображаемой персоны. Но зачем она сжала мне руку под столом?

Спустя час из Местры, порта приписки нашего судна, мы выехали в Венецию на такси, в компании Раджа Тивари. В нашем распоряжении был почти весь день, поскольку «Трува» должна была отплыть только поздним вечером, около двадцати трех часов. Стояла прекрасная погода, которую лишь слегка портил задувавший с открытого моря бриз с запахом йода. Туристов было немного; на Риальто Тивари расстался с нами, поскольку хотел осмотреть собор и Дворец дожей. Мы договорились встретиться позднее в кафе «Флориан». В последний раз я был тут в возрасте двенадцати лет и думал, что увижу одряхлевший город‑музей, а открыл само воплощение юности, долгожданный рай – ощущение, будто мы находимся во власти некоего чудесного безумия, развеяло мою печаль. Наше путешествие начиналось именно здесь; с Венецией мы попали уже в Азию, нам даже не довелось ступить на землю, мы просто сменили корабль!

Нежно обнявшись, мы с Беатрисой вспоминали с ребяческой пылкостью энтузиастов прошедшие столетия, когда город был таким радостным благодаря своим карнавалам и долгим бессонным ночам наслаждений. Особенно же благословляли мы вездесущую воду, текучие улицы, умело поддерживаемое смешение жилищ земных и плавающих – и дошли даже до предположения, что по вечерам в Венеции можно покачиваться на волнах в собственной постели, привязавшись, чтобы не упасть. Вот так мы и фланировали, совершенно очарованные, среди шумной разноголосицы, успокоительной по самой своей размеренности: пение птиц в бесчисленных садах, вечно трезвонящие церковные колокола. Проникшись романтической атмосферой города влюбленных, Беатриса напомнила мне о первом годе нашей совместной жизни. Как я сумел полюбить ее? Это не требовало объяснений: она была хороша собой, образованна, и мы разделяли пристрастие ко всему, что написано. Детей у нас не было, но мы планировали завести ребенка, вернувшись из Азии. Наш союз покоился на простых и прочных принципах, мы выбрали верность из ненависти ко всякого рода метаниям и забросили случайные интрижки как нечто малозначительное, подобно другим возможным, но отвергнутым формам существования. Я не ощущал никакого принуждения: разврат всегда казался мне свидетельством неуравновешенности – тем самым мы обезопасили себя от низостей, компромиссов, лжи, свойственных разобщенным семьям. Хотя мы были сожителями, но оставались верными друг другу из презрения к буржуазному адюльтеру. Мы отказались от официального брака, приняв все его ограничения. И как же подтверждала нашу правоту Венеция!

Когда мы подошли к безлюдной пьяцца, все шумы внезапно смолкли. Сладостная, почти тревожная меланхолия окутала окружающий мир безжизненным светом – тем бледно‑желтым светом, что исходит от зимнего солнца. Стояла такая тишина, что мы едва осмеливались нарушать ее звуком наших шагов.

– Прислушайся к этой немоте, это безмолвие заговорщиков и влюбленных, предшествующее великим потрясениям.

Едва я произнес эту фразу, как изумительная неподвижность вещного мира разорвалась горестным криком. Сначала мне показалось, что это рыдает младенец. Но надрывное упорство и краткость воплей были, несомненно, животного происхождения. Мы направились в сторону стенаний – они исходили от моста Академии. Там толпились ребятишки и подростки в разноцветных шарфах: склонившись над парапетом, они указывали какую‑то точку на Большом канале. В конце концов я разглядел объект их любопытства: крошечный черный котенок упал в воду и отчаянно барахтался, чтобы не утонуть. При каждом проходе катера или моторной лодки зверек наглатывался воды, и писк застревал у него в горле. Каждый раз мы ожидали, что котенок пойдет ко дну, однако он не сдавался и вновь начинал жалобно голосить. В нем таилась поразительная сила сопротивления: он не звал на помощь, а отдавал приказ, которому трудно было не подчиниться. В романсе беззаботной Италии это был голос существа, протестующего против равнодушия, против ужасного одиночества зверушки, заброшенной в мире, где сам человек одинок. Когда он пытался приблизиться к берегу и конвульсивно приподнимался, влажные водоросли не давали ему ухватиться, и его снова отбрасывало в воду. Он двигался кругами, которые вели в никуда, и слабел на глазах. Чем дальше он отплывал, тем большим чудом казались его скоротечные возвращения – это был результат случайности, которую повторить нельзя. Кучка зевак наблюдала за бедствием: спасти котенка можно было лишь водным путем, поскольку с суши доступ к нему преграждал частный сад; но суденышки, оглушенные ревом своих моторов, не слышали его завываний. У всех зрителей горло сжималось от страха, ибо малыш дошел до такой крайности, когда обреченность не вызывает сомнений. Ясно было, что он погиб – мы были свидетелями агонии.

Тогда, перед лицом всеобщей пассивности и желая пресечь этот пронзительный вой, терзавший меня как угрызения совести, я ринулся спасать утопающего. Но безрассудной смелости во мне никогда не было. Я спустился под своды моста, где почву сплошь усеивали бутылочные осколки, забрался на парапет и уткнулся в решетку того самого сада. Табличка указывала, что это канцелярия швейцарского посольства – разумеется, закрытая (была суббота). Я перелез через ограду, протиснувшись между двумя острыми концами прутьев с риском напороться на них. Меня могли бы арестовать, вероятно, даже в тюрьму посадить, но бедственное положение котенка в моих глазах стояло выше законов, охраняющих частную собственность: я наивно говорил себе, что нейтральная страна, подобная Швейцарии, не станет преследовать человека, который пришел на помощь страдающему животному. И потом, разве не желал я в глубине души произвести впечатление на свою подругу? Не было ли тайной фанфаронады в моей решимости? Вскоре я добрался до понтонного моста канцелярии, небольшого деревянного настила, уложенного на сваи, забитые в Большой канал; я звал малыша, протягивал ему руку: одурев от ужаса, он уплывал от меня, унося вдаль визгливые жалобы, которым вторили хриплыми голосами взрослые коты. Я ничего не мог поделать и бесился, что потерпел неудачу так близко от цели. Внизу стоячая гнилостная вода, которая с берега словно светилась солнечным блеском мрамора, походила на густое жирное месиво. На этом текучем проспекте колыхались разложившиеся лохмотья, какая‑то утонувшая мерзость смердела под роскошными фасадами дворцов. Со своего места я прочел граффити на итальянском языке, сделанное с помощью пульверизатора: «Избыток прошлого, недостаток настоящего, отсутствие будущего». Сальный поток, заполненный нечистотами, словно бросал мне вызов, не желая отдавать плачущий комок из шерсти и усов, безнадежно увязавший в нем. Зеваки на мосту ободряли меня: маленький хищник был на расстоянии руки, но все не шел на мои призывы, хотя я старался говорить с ним самым ласковым тоном. Я тянулся изо всех сил, наступил на мох, поскользнулся и, как дурак, тоже плюхнулся в воду. Ледяная дрожь пронизала меня сквозь одежду, я наглотался воды и тут же стал отплевываться, отряхиваться. Думаю, тогда я предпочел бы пойти ко дну, чем барахтаться в этой грязной, затхлой изнанке города. Господи! Непримиримые противоречия раздирали человечество, миллионы детей умирали от голода, двенадцать столетий истории протекли здесь до меня, а я рисковал жизнью из‑за котенка! Потрясенный этим чудовищным несоответствием, я уже видел себя в роли смехотворного сенбернара, незадачливого рыцаря абсурдной цели. Полагаю, только страх помешал мне утопиться от стыда в этом канале, источающем миазмы клоаки.

Двумя гребками я настиг горластого малыша, закинул его на понтон и, в свою очередь, выбрался из воды. Над головой моей загремела овация. Рукоплескания успокоили мое самолюбие. Продрогший до костей, я перевернул зверька вниз головой, чтобы освободить его от воды, которую он начал изливать, словно бурдюк. Это был уже не кот, а пористая губка, насыщенная влагой и трепетавшая в ритме бешено бившегося сердца. Мышцы у него свело судорогой, он оскалился и выпустил когти, пульсируя как наэлектризованный, не переставая вопить и вырываться, будто пережитое несчастье превосходило банальную опасность утонуть, являлось громадным, непоправимым горем, которое ничем нельзя возместить. Едва я поднялся наверх, Беатриса бросилась мне на шею, развязала свой шарф, закутала орущего малыша. Мне хотелось подлечить его, возможно, забрать с собой, но Беатриса воспротивилась: об этом не могло быть и речи, на борту «Трувы» запрещалось держать животных. К тому же она сама страдала аллергией на шерсть. Оставалось вернуть его в колонию бродячих кошек, поселившихся под одной из арок моста, – пусть они о нем позаботятся. Спасенный продолжал плакать душераздирающим образом, и завывания этой сирены еще долго преследовали нас, когда мы шли по улицам к «Флориану», где я немедля выпил чашку горячего шоколада, чтобы согреться. Меня переполняла глупая сентиментальность, и я почти жалел о том, что не сумел уговорить свою подругу взять малыша. В кафе мы нашли Раджа Тивари, и, невзирая на его удивленное снисхождение, я в мельчайших деталях рассказал ему о своем подвиге. Впав в экзальтацию, наверное не вполне уместную, я вещал:

– Мы уличили во лжи венецианскую легенду. Туда, где другие прославляли смерть, мы вернули жизнь. И этому городу я принесу на обратном пути свои воспоминания, как скромную дань его неисчерпаемым сокровищам.

Вечер еще не наступил, и одежда моя быстро высохла. Мы поднимались по набережной Эсклавон, сверкающей перламутровым морским отблеском, когда солнце внезапно заволокло тучами, скопившимися над Лидо. Золотые купола и мраморные фасады омрачились в один миг, а вода приобрела мертвенно‑бледный цвет. Небо нахмурилось, день преждевременно уходил. Резкая судорога топорщила влажный мех Большого канала, который нервно потягивался, поднимал спину горбом. Холодный пронизывающий ветер леденил нам кровь. За несколько минут опустевшая от туристов площадь Святого Марка покрылась снежной сетью, опутавшей заиндевевшие плиты: вместо того чтобы погрузиться в море, зябкая Венеция тонула в вышине, в океане белизны – Венеция погружалась в зимнюю летаргию.

Мы решили вернуться на корабль: против желания Беатрисы, я настоял, чтобы мы еще раз взглянули на котика, спасенного из воды. Мы шли быстро, порхая между хлопьями, перебрасываясь снежками. Гондолы казались черными улитками, скользящими по вате, чтобы проводить кого‑то в последний путь. Снег, припудривший кровли тонким серебряным ковром, накрыл площади и улицы громадным бархатным одеялом, от которого сгущалась вечерняя тишина, нарушаемая лишь потрескиванием исчезающих в воде хлопьев. Арка моста Академии исчезала во мраке: я чиркнул зажигалкой – пламя вспугнуло стайку кошек, ощерившихся так, будто их оторвали от пиршества. На их месте я заметил сначала только груду шерстяных лоскутов, остатки шарфа Беатрисы; недалеко валялся брюхом вверх маленький трупик – с наполовину обглоданными задними лапами, плавающий в луже крови. Я сперва принял его за кожаный мешок. В моих пальцах он дрябло обвис. Я поднес находку к свету и узнал котенка – его слегка вывалившийся розовый язычок открыл зубы, похожие на зубья расчески, а на мордочке еще сохранилось выражение неописуемого ужаса. Обернув падаль шарфом, я бросил ее в воду.

Беатриса нашла подобающие слова утешения, но я совсем не был признателен ей за такт. Коварный голос нашептывал мне, что спасательная операция провалилась по ее вине. Если бы она не испытывала глупого отвращения к кошкам, зверек сейчас был бы жив. Извиняться ей не стоило – я не находил для нее никаких смягчающих обстоятельств. Когда мы вернулись на корабль, я один отправился подышать снегом с привкусом соли. Несмотря на холод, я наложил на себя обязанность бодрствовать и все ходил по лестницам и мостикам, проклиная разом и любовницу свою, и Венецию – город прекрасных снов и мерзких пробуждений. Я долго стоял на корме, не двигаясь, вспоминая прежние грезы, проникаясь глубоким унынием, смешанным с разочарованием, смотря на порт с нечеткими контурами судов и подвижными огнями, утопленный в волшебной белизне хлопьев, заглушающих все шумы. Как же я раскаивался в том, что придал более чем банальному эпизоду значение события, почти вызова. Я был погружен в эти мрачные мысли, когда по плечу моему сухо хлопнула чья‑то рука. Это был матрос. Он уже полчаса искал меня, чтобы передать записочку Франца, которая гласила:

 

«Я узнал от Беатрисы о вашем вечернем злоключении. Поверьте, я вам соболезную от всего сердца и предлагаю обрести утешение в моей каюте, выслушав продолжение рассказа».

 

Я пребывал в столь подавленном состоянии духа, что меня привлекло бы любое приглашение: праздность, а также нежелание оставаться наедине с Беатрисой побудили меня пойти к паралитику, чтобы внимать его бредням. Он выказал мне большое расположение, встретил меня с широкой улыбкой и, как в прошлый раз, предложил чаю.

– Поверьте, Дидье, – сказал он, – я зазвал вас в мои скромные пенаты лишь для того, чтобы самым простым образом открыть вам мое сердце. Взамен я надеюсь получить толику признательности, ибо не только развлекаю вас, но и предостерегаю против этой колдуньи Ребекки.

Я улыбнулся этому предупреждению и, удобно привалившись к подушкам на кровати, стал слушать – поначалу рассеянно – продолжение любовных историй калеки.

 

Смехотворные извращения

 

Заранее простите старому безумцу, пригвожденному к ложу скорби, и старомодную сентиментальность, и тривиальность рассказа. Однако прошу вас: не осуждайте бесчинств, вызванных чрезмерностью страсти. Узнайте же, что после девяти месяцев совместной жизни мы с Ребеккой познали «второй раз» – во внезапном повышении градуса, озарившем нашу связь беспримерным светом. В общем, в то время любовница моя дала мне понять, что у нее с детских лет развились фантазии, связанные с водой, что ей нравится смотреть на бьющие из земли фонтанчики, хочется брызгаться, орошать, разливать – и она ждет любящего человека с достаточно свободными взглядами, который позволил бы реализовать эти мечты. По ее словам, подобные грезы могли принять самую безумную форму: она утверждала, что под мирным обличьем в ней дремлет вулкан. Я не обратил никакого внимания на эти намеки.

Нужно сказать, что мы тогда были без ума друг от друга и не упускали ни единого случая доказать это. Мы соревновались в смелости, каждый из нас творил свой образ – потрясающий настолько, чтобы соответствовать высоте, на которую мы хотели вознести наши чувства. В любое время дня Ребекка, едва лишь у нее появлялось пять свободных минут, устремлялась ко мне – я только что, на паях с группой коллег, открыл в своем доме кабинет, где давал консультации по тропическим болезням. В ее белых юбках клокотало желание, она излучала благоуханную страсть. Я ссылался на неотложную нужду, и мы обнимались прямо на полу или на смотровом столе, еще хранившем тепло последнего пациента, – словно двое безумцев, которых отпустили на время и не будет у них другой секунды, чтобы насытиться друг другом. За Ребеккой водился грешок: она являлась на свидания невероятно расфуфыренная – особенно в нижней части, – поскольку из кокетливости надевала три юбки, именуя их «скромница», «плутовка» и «скрытница». Подвязки ее представляли собой сложнейшую систему с массой кружевных препон; под одними трусиками иногда обнаруживались вторые, охранявшие доступ к тайне, которую она желала сохранить абсолютной: потом вдруг возникал проход сквозь самые интимные предметы туалета – распахивая двери и расчищая завалы, она позволяла мне войти в Святилище, сама же при этом оставалась одетой, приличной и достойной. Видеть ее было для меня чудом: в ней смешивались столетия – шлюха, мать, супруга, муза, лолита, дитя, она жонглировала этими ролями, неотъемлемыми от женского существа, тогда как я в своем обожании почитал ее, как некий атом, лучившийся человечностью.

Изобилию этому суждено было породить лихорадочный восторг, который уготовил первому место в лимбе. Мы впервые отклонились от нормы неким зимним вечером, в гостиничном номере в Лондоне, где мы проводили уик‑энд. Мы смотрели телевизор. Простите за этот прозаизм, но такова наша эпоха: шла одна из тех пресных и вместе с тем увлекательных программ, которые составляют проклятый шарм этого изобретения. В то мгновение мы даже не подозревали, что собираемся порвать с мирным созерцанием. Отяжелев после плотного ужина, со слипающимися глазами, я почти задремал прямо на полу. Ребекка, сидевшая к ящику боком, была в простой лиловой майке – иными словами, голой от пупка до пальцев ног. Уже несколько минут она раскачивалась, затем вдруг раздвинула ноги и пустила фонтанчик в экран, будто желая прекратить это пустословие в картинках. Такая непринужденность поразила меня, как током. Это был взрыв, ударную волну которого я ощутил бесконечное множество раз. Оцепенение мое тут же прошло. Я подошел к ней и, не говоря ни слова, растянулся на полу. Мы смотрели друг на друга тем тяжелым взглядом, в котором зреет буря, определяющая все важнейшие наши поступки. Она же, словно роль эта была ей давно привычна, присела над моей грудью, задрала майку до сосков и короткими, но сильными струйками оросила своими водами мое тело. Она залила меня всего, зажав мне голову коленями и понуждая пить долгими глотками прекрасную влагу свою до полного насыщения. Боюсь, что не смогу передать охватившее меня то



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2021-01-31 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: