Глава двадцать четвертая 2 глава




Никогда, сколько стояло на земле Садовое, в нем не случалось преднамеренных убийств. Бывали поджоги, драки, мелкие и крупные кражи; в старое время, верно, ненароком убивали на кулачных боях, но про то уже давно и позабылось в народе. Извалова знало все село от мала до велика, – он был местный, вырос тут, всю жизнь тут работал; отец его тоже был здешним учителем, старые люди хранили о нем добрую память. Известие об убийстве Извалова переполошило все село, подняло всех на ноги. Через четверть часа на улице возле дома Извалова, во дворе, на крыльце, в сенцах толклось сотни две возбужденных сельчан; каждый высказывал предположения, строил догадки по поводу того, по какой причине могло случиться злодеяние и где искать убийцу. Когда на место происшествия прибыли председатель сельсовета и участковый уполномоченный Евстратов и навели порядок – очистили дом и двор от любопытных, – земля на усадьбе и полы в комнатах оказались безнадежно затоптанными: ни ученый криминалист, прибывший в тот же день через несколько часов из области, ни собака‑ищейка не смогли уже обнаружить ни в самом доме, ни на усадьбе ничего, что навело бы на след преступников.

Жена Извалова Евгения (по паспорту – Евдокия) Васильевна, сорока лет, учительница той же школы, в которой работал Извалов, с пятнадцатилетней дочерью находилась в эту ночь в райцентре, у сестры. Сестра Евгении Васильевны, жена председателя райпотребсоюза Якова Семеныча Малахина, пригласила Изваловых провести праздничный день девятого мая у нее в доме, вместе со всей родней, и первоначально Изваловы предполагали ехать в райцентр всем семейством. Но утром восьмого с почты принесли задержавшуюся в пути телеграмму от Артамонова. В последнем своем письме он сообщил, что чувствует себя неважно, всяческие недуги одолели вдруг и он боится, как бы нездоровье не помешало ему навестить Извалова. В полученной же восьмого мая телеграмме говорилось, что хворь его отпустила и он выехал, уже в дороге и прибудет на ближайшую к Садовому станцию Поронь восьмого числа в четыре часа дня.

Извалов отправил на автобусе жену и дочь в райцентр, а сам на попутной совхозной машине поехал в другую сторону, на станцию Поронь, чтобы встретить старого друга.

Евгению Васильевну Извалову известили о происшествии по телефону. Через час она примчалась на райпотребсоюзовском газике, без дочери, в сопровождении одного лишь Якова Семеновича Малахина. В руках она держала пузырек с какой‑то медицинской жидкостью и часто прикладывалась к нему носом, нюхала. В пути ей несколько раз делалось дурно.

К убитым Извалову не пустили. Они лежали на том самом месте, где застиг их топор убийцы (или убийц), – на застекленной, отгороженной от сеней дощатой переборкой веранде, на широкой деревянной кровати, в спокойных позах крепко спящих людей. Их не трогали, накрыли только простыней. Незачем было видеть Изваловой обезображенные лица мужа и его гостя. Зрелище это только повергло бы Извалову в истерику или глубокий обморок, и следствие не смогло бы получить от нее нужных показаний. Ее постарались успокоить, насколько это было возможно, дали валерьянки и, когда Извалова более или менее пришла в себя, предложили осмотреть комнаты в доме и установить – чего не хватает из вещей. Евгению Васильевну трясло от волнения. Она бегло оглядела кухню, столовую, сразу кинулась в спальню, дрожащими руками выдвинула правый верхний ящик комода, запустила под белье руки, отчаянно вскрикнула: «Деньги! Деньги! Шесть тысяч!», – пошатнулась, и, не поддержи ее стоявший рядом оперативник, она, верно, упала бы. У нее побелело лицо, закатились глаза. Пришлось поднести к ее носу пузырек, с каким она приехала, и снова накапать в стакан солидную порцию валерьянки. Придя в себя, она стала рыдать грубым мужским голосом, размазывая по лицу черную краску с ресниц, раздирая на себе прозрачную нейлоновую кофточку.

– Это Тоська! Это все Тоська, подлюка! Змея! Гадина! Это ее рук дело! – повторяла она сквозь рыдания.

Малахин, разволнованный происшествием едва ли не до такого же состояния, что и Извалова, по естественному для человека отвращению к виду крови, зрелищу насильственной смерти, идти в дом не захотел, остался на улице, в толпе народа. Он был столь потрясен гибелью родственника, что даже ни о чем не расспрашивал людей, стоял молча, обмахивая шляпой широкое, полное, в гипертонической красноте лицо. Затем, как видно, для того лишь, чтобы как‑то успокоить свои находящиеся в крайнем расстройстве чувства, он отыскал себе занятие – стал бродить по двору, забрел в малинник и принялся подправлять колкие, спутанные, еще совсем почти голые прутья, которые Извалов, отдававший весною свое внимание в первую очередь фруктовым деревьям, не успел подрезать.

Итак, стала понятна цель убийства: ограбление, деньги. Из дальнейших расспросов выяснилось, что неделю назад Извалов получил из областного города открытку, в которой торгующий автомобилями магазин извещал его, что очередь на приобретение «Волги» подошла и он может приехать, внести деньги и забрать машину. Несколько дней Извалов раздумывал: покупать? не покупать? Желание иметь «Волгу» уже пригасло в нем за то время, пока он состоял на очереди, деньги надо было платить немалые, – отдать почти все, что было скоплено им в течение многих лет. Жена была против покупки, считала это блажью, баловством. Извалов не механик, в технике не силен, смотреть за машиной как нужно не сумеет; через год‑другой машина изломается на районном бездорожье, за нее тогда и полцены не дадут… Уж лучше купить для дочери рояль взамен старенького, разбитого пианино, – дочь учится в музыкальной школе, у нее отличные способности, хороший инструмент ей необходим. А еще лучше – совсем ни на что не тратиться, беречь деньги про черный день, – мало ли что может случиться впереди.

Извалов был человек спокойный, покладистый, в семейных делах подчинялся своей пышнотелой, громкоголосой жене, не смущавшейся в ссоре или споре ввернуть крепкое мужское словечко, нашуметь сверх меры, лишь бы настоять на своем, пересилить мужа. Чаще всего она, действительно, пересиливала, но порою, в делах, которые ему казались особенно важными, он оказывал жене сопротивление и неожиданно обнаруживал при этом волю, непреклонность, даже упрямство, и тогда Евгения Васильевна уже не могла ничем его перебороть. В нем оживал командир‑фронтовик, действующий по железной военной формуле, категорически и бесповоротно: раз решено, значит, будет сделано – и точка, никаких разговоров!

Несмотря на сопротивление жены, Извалов все‑таки решил купить «Волгу». Он преподавал географию и историю, увлекался своими предметами, часто размышлял, как сделать преподавание их еще более интересным, содержательным, ярким; давней его мечтой было попутешествовать по стране во время летних отпусков, поездить не спеша, все внимательно разглядывая, фотографируя, зарисовывая, побывать во всех наиболее примечательных, связанных с историей России местах – в Угличе, в Суздале, Ростове Великом, на поле Куликовской битвы, в Новгороде, Пскове… Да мало ли где можно побывать, если будет свое собственное, современное, надежное и удобное средство передвижения! На Кавказ, например, поехать, посмотреть на горные хребты, на Эльбрус. Он ведь не видел ни Кавказа, ни Крыма, хотя прожил уже немалую жизнь. И ему самому такие путешествия принесли бы великую пользу, и ученики были бы благодарны за интересные рассказы, за фотографии, рисунки, которые он привозил бы из этих путешествий.

Ехать за машиной надо было не откладывая, сразу после праздника. Извалов, зная, что девятого сберкасса будет закрыта, а восьмого прекратит работу на два часа раньше обычного и он, занятый в это время в школе, не сможет получить деньги, снял их со счета седьмого числа и принес домой – шесть толстеньких, заклеенных банковскими бандеролями пачек по тысяче рублей в каждой. Пачки эти Извалов положил в столовой в письменный стол, за которым обычно готовился к урокам, в средний ящик, где хранились его документы, ордена и те сравнительно небольшие деньги, которые держали в доме на хозяйственные расходы. Но Евгения Васильевна решила, что для такой большой суммы место это не надежно, слишком на виду, и, отчитав мужа за беспечность, спрятала деньги у себя – в спальне, в правом верхнем ящике комода, под стопку глаженого белья…

Объяснение случившегося напрашивалось само собою. Познакомившись на месте происшествия с обстановкой, собрав первые сведения, оперативники – областные и районные, в том числе и Щетинин с Муратовым, – решили, что самая правдоподобная версия состоит в том, что к убийству непосредственным образом причастна заведующая сберкассой Таисия Логачева, Тоська: она знала, что Извалов взял деньги, что они находятся у него в доме. Конечно, об этом могли знать и другие, не одна Тоська, хотя по долгу службы она обязана была хранить денежные операции вкладчиков в тайне. Тоська могла и проболтаться, сказать кому‑то. Открытку, присланную из магазина, мог прочитать кто‑либо из почтовых работников, тот же почтальон, доставивший ее Извалову. Наконец, сам Извалов не скрывал ни от кого, что получил из автомагазина извещение и решил купить машину, и на селе могли видеть, как он заходил в сберкассу за деньгами для покупки «Волги». Так что слух об изваловских шести тысячах мог распространиться весьма широко. Но все же по причастности к убийству Тоська представлялась наиболее подозрительной. Была она двадцатипятилетней незамужней женщиной, сменившей за свой недолгий век уже не одно местожительство и не одну профессию. Жила в Садовом меньше года, но успела громко прославиться, стать постоянной темой для разговоров и пересудов. Было известно, например, что где‑то у каких‑то родственников содержится ее трехлетний ребенок, что у нее было уже два мужа законных, а незаконных она меняет чуть ли не каждый месяц. Сельские парни липли к ней, но без успеха. Тоська была довольно хороша собой – белолица, с пышными волосами, которые она красила то в рыжий, то в соломенный, то в какой‑то гнедой цвет, одевалась модно и во всё хорошее – импортные кофточки, немыслимо пестрые юбки выше колен, нескромно обтягивавшие ее талию и зад, остроносые туфли на шпильках. Частенько к ней приезжали из города шумные компании, – такие же модерно наряженные, выкрашенные, с подведенными бровями и ресницами девицы, рослые парни в брюках‑дудочках, с транзисторными приемниками, со щегольскими дорожными сумками, в которых булькали и выразительно позвякивали бутылки…

Тоська занимала комнату в совхозном доме. Позади дома были сад и пустырь, заросший бурьяном, кустами бузины, черемухи, сирени. Приезжие располагались в саду на траве, пили вино и водку; потом нелепо извивались, вихлялись друг перед другом, тряслись, отбрыкивались ногами, точно припадочные. Это были их танцы. В траве истошно орали транзисторы.

Раз или два Тоська приходила в совхозный клуб, на молодежные вечера, с прической, носившей странное название «я у мамы дурочка», с подсиненными веками, на умопомрачительных шпильках. Пыталась и там трястись и вихляться, как с приезжими из города париями, – для науки совхозным девчатам. Кое‑кто даже стал ей подражать. Завклубом Петр Кузнецов был серьезно озабочен – что делать? Не пускать Тоську на вечера? Это не мера, задача комсомола – воспитывать. Значит, надо противопоставить Тоськиному упадочному и нездоровому – здоровое и полноценное. И он стал допускать в программу клубных вечеров только классические и русские народные танцы, чтоб Тоське не было возможности проявить свое разлагающее влияние.

Конечно, убивала Тоська не сама. Могло быть и такое, но вряд ли. Это, посовещавшись, подумав, опергруппа исключила почти полностью. Скорей всего Тоська послужила наводчицей, – сообщила своим городским приятелям, те приехали – один, двое или несколько, совершили убийство, забрали деньги и скрылись.

Немедленно взялись за Тоську. Она была взволнована, испугана, но не слишком, отвечала ясно и толково. Вел допрос старший группы, из города, вел напористо, уверенно, мастерски; Щетинин только присутствовал, сидел в стороне, немного завидуя хватке городского капитана, и пристально смотрел Тоське в лицо, ожидая, когда она начнет себя выдавать, «расколется». Сообщала она кому‑либо о том, что Извалов взял, домой крупную сумму? – Нет. А с кем говорила вечером седьмого мая по телефону? – Ни с кем. (Тоська действительно не говорила по телефону, не отправляла телеграмм, писем – ни с местной почты, ни с ближайших. Это проверили сразу же, в первые часы.) – Кто приезжал к ней из города седьмого, восьмого или в ночь на девятое? – Никто не приезжал. – А что за парень приехал последним автобусом, уже в сумерках, слез не в Садовом, а на одну остановку раньше, и потом пришел к ней в дом пешком, и не с улицы, а через пустырь и сад? – Какой парень? Не было никакого парня, никто не приезжал… – А с кем она вообще дружит? Кто составляет те компании, что являлись к ней в Садовое пьянствовать и веселиться?

Имена Тоська называла неохотно. Эту Тоськину уклончивость можно было расценить двояко – как нежелание выдавать сообщников и как попытку оградить ни в чем не виноватых людей от неприятностей. Кого еще знает она в городе, в окрестностях? – допытывались у Тоськи. Всех ли своих знакомых она назвала?

Допросы продолжались часами. Тоську путали, сбивали, засыпали вопросами вперекрест. Она отвечала в разных тонах – то с вызовом, то пренебрежительно, то иронически. Курила предлагаемые сигареты, сплевывая табачные крошки. А то принималась реветь, всхлипывая, некрасиво морща лицо. Старший группы, капитан, не терял уверенности, что рано или поздно Тоська даст нужные показания. Все ее ответы тщательно проверялись, как и все предположения, возникавшие в связи с ее ответами. Со всею полнотою была воссоздана и во всех подробностях исследована картина Тоськиного поведения в предшествующие убийству дни.

Седьмого, после работы, Тоська мыла в своей комнате пол, потом ходила в кино на «Любимца Нового Орлеана», потом ее провожал один из совхозных парней, был с нею до двенадцати ночи и затем отвел к ее местной подруге, у которой она и заночевала, чтобы не идти домой на другой край села. Восьмого числа она ушла от подруги как раз к открытию сберкассы, работала до трех часов дня, потом снова пришла к подруге, обедала у нее, а вечером к ним явилась парикмахерша, приехавшая из города навестить родню, и стала делать Тоське и ее подруге прически по самой последней журнальной моде к завтрашнему праздничному дню. Прически были сложные, высокие, как башни, спать на подушке с такой головой было уже нельзя, и Тоська с подругой провели ночь полусидя‑полулежа, держа головы вертикально, стоймя. А утром чуть свет парикмахерша явилась снова, чтобы подправить дорогостоящие (она взяла по десять рублей) прически и положить последние завершающие штрихи. Эта Тоськина двухдневная жизнь подтверждалась показаниями чуть ли не полутора десятков свидетелей, всех, кто ее в эти дни видел, с кем вступала она в те или иные отношения, в том числе и ее подругой, и матерью этой подруги, и ее сестрой, и заходившими в дом соседями, и жителями села, видевшими Тоську в клубе на «Любимце Нового Орлеана», и провожавшим ее парнем, и городской парикмахершей, которую пришлось для этого разыскивать в городе по путаному, неточному адресу, сообщенному ее родней. Собранные сведения отнюдь не снимали с Тоськи первоначальных подозрений, но и не давали законного права приписать ей соучастие в убийстве и взять ее под арест.

Одновременно с версией «Тоська» исследовались так же энергично и другие предположения, другие версии, и прежде всего – «Авдохин». Он тоже прямо‑таки просился на роль убийцы: слишком большое подозрение навлекал он на себя всем своим предшествующим поведением. Участковый Евстратов так прямо и сказал про Авдохина: «Он – и больше некому». Его поначалу, вгорячах, арестовали, но спустя два дня выпустили: прокурор не подписал санкцию на дальнейшее содержание под стражей, ибо веских улик против него тоже не нашлось, – при обыске в доме Авдохина не было обнаружено ни орудий убийства, ни похищенных денег, ни пятен крови на одежде, а главное, что разрушало всю версию – это то, что с восьмого на девятое мая Авдохин пил самогон в доме Ивана Курочкина, пропивая с хозяином и его гостями выигранный Голубятниковым пылесос; к концу вечера был пьян, обблевался и, по показаниям всех участников пьянки, спал тут же, в доме, не выходя из него, – сперва на лавке, а вторую половину ночи – под лавкой.

– А может, Авдохин все‑таки выходил среди ночи? Вы можете со всей ответственностью утверждать, что он не выходил из дома?

Этот вопрос повергал свидетелей в неуверенность, каждый из собутыльников Авдохина начинал мяться, терял связность речи.

– Может, и выходил… Кто его знает, спали все, выпимши были…

– Вы, лично вы – видели, что он выходил?

– Не, чего не видал – того не видал… Конешно, выпимши тоже был… Только Авдохин больше всех – не мене литры. А с литры не встанешь, не пойдешь… это уж точно.

– Ну, а как объяснить, что он сначала на лавку лег, а после оказался на другом месте – на полу, рядом с лавкой?

– Упал. Выпимши был…

Показания свидетелей, каждый из которых в ночь убийства был примерно в таком же состоянии, как Авдохин, не многого стоили, основывать на них полную реабилитацию Авдохина было нельзя. Но и других показаний, против него, закрепляющих его предполагаемую вину, тоже не было.

Вообще, когда подсчитали все неясности, имеющиеся в обстоятельствах дела, то увидели, что их предостаточно. Из‑за того, что сбежавшаяся к дому Извалова толпа затоптала следы, оставалось совершенно невыясненным, сколько было убийц. Один? Два? Три? Или еще больше?

По заключению судмедэксперта, Извалов и Артамонов были убиты во сне ударом одного и того же острого предмета, по‑видимому – топора. У одного на лбу, у другого с левой стороны черепа (Артамонов спал на боку) зияли глубокие рубленые раны. Но где орудие убийства – топор? Убийца унес его с собой? Спрятал? Где? Поиски во дворе, в саду, в окрестностях дома ничего не дали. На второй или третий день расследования выяснилось, что скорее всего это топор самого же Извалова: у него был примерно такой же, какой соответствовал характеру нанесенных ран. Изваловский топор постоянно торчал, воткнутый в здоровенный чурбан‑дровосеку возле сарая, рядом с домом, а теперь его на этом месте нет…

Это обстоятельство доставило следственной группе немало размышлений. Значит, преступник отправлялся на грабеж без собственного заранее заготовленного орудия? Ведь не мог же он не знать, что в доме – люди и он неминуемо столкнется с сопротивлением, отпором. Было выдвинуто объяснение, что преступник шел с каким‑то своим, припасенным орудием, показавшимся ему в последний момент недостаточно надежным для задуманного дела. Войдя во двор, он увидел торчащий в дровосеке топор и прихватил его, очевидно решив что изваловский топор подойдет ему больше.

Нет ничего хуже, когда для расследования преступления собирается сразу много расследователей: неминуемо получается толчея, неминуемо люди начинают мешать друг другу, и неминуемо при этом упускаются какие‑нибудь важные детали. Щетинин убеждался в этом много раз. Лично он предпочитал приехать на место преступления в одиночку, в крайнем случае с одним‑двумя помощниками, не спеша, не горячась, обстоятельно все рассмотреть, подумать над каждой мелочью, над каждой крупинкой.

В деле Извалова из‑за толчеи и оттого, что сразу посчитали все ясным, тоже упустили одно существенное обстоятельство, но потом все же заметили его. Этим обстоятельством было то, что в комнатах и мебель и другие вещи находились в своем обычном порядке, не носили следов того, что кто‑то искал деньги, искал вслепую, роясь повсюду, как должно это было бы быть и как бывает это в аналогичных случаях. Преступник как будто заранее знал, где лежат деньги, знал точно или почти точно. Это несколько отводило подозрение от Тоськи. Приезжий, наведенный ею грабитель, не знакомый с расположением комнат и вещей в них, обязательно порылся бы некоторое время, что‑то перевернул, что‑то опрокинул впотьмах. И прежде всего он рылся бы там, где обычно ищут деньги – в письменном столе, в буфете, под подушками и периной кровати… А тут создавалось впечатление, как будто подошли прямо к комоду и, даже не заглядывая в другие ящики, сразу взяли…

– Из этого следует, – сказал капитан, – что преступник был местный, знакомый с внутренностью дома и, может быть, даже знающий, где именно спрятаны деньги.

Может быть, он действовал так уверенно потому, что, случайно проходя, увидел в окно, как Извалова прятала пачки? А может, и не случайно, а намеренно следил, подглядывал, затаившись в кустах палисадника под окнами дома, зная, что Извалов принес из сберкассы крупную сумму?

Кто преступник – местный или не местный? Это стало главным вопросом, от его правильного решения зависел весь ход дальнейшего следствия.

Ни седьмого, ни восьмого мая никто из садовских жителей как будто не примечал появления в Садовом посторонних людей. Значит, совершил местный… Но ведь могли просто и не заметить – люди заняты своими делами, разнообразными заботами: весна, работы хватает и в совхозе, и дома, – у каждого огород, сад, или корова, или другое какое хозяйство… К тому же посторонний, прибывший в село с заведомой целью грабежа, обязательно постарался бы сделать так. чтобы его появление не привлекло к нему ничьего внимания, то есть явился бы ночью, прошел бы не улицами, а задами, пустырями, задворками. Сработано ловко, и рука, видать, была крепкая. Надо полагать – не новичок…

Значит, то, что преступник местный, под вопросом? Но откуда тогда такое отличное знакомство с расположением комнат? Значит – все же местный? Но почему не могло быть и так, что преступнику обо всем подробно рассказали, начертили план, сориентировали его во всех деталях, – такие случаи вовсе не редки, уголовная практика знает их достаточно…

Во дворе у Изваловых ночами бегала на рыскале злая собака, Пират, помесь овчарки с дворнягой. «Не собака – черт! – говорили про нее садовчане. – Днем – и то, случись чужому зайти, такой брёх подымет, страсть! А уж ночью…»

Лаял или не лаял Пират в эту ночь?

По заключению судмедэксперта, убийство было совершено после полуночи – между часом и двумя, в темную, глухую пору. Самая близкая соседка Изваловых, семидесятипятилетняя старуха, бабка Ганя, та, что обнаружила убийство, решила, должно быть, что в содеянном обвиняют ее: она вся побелела, когда пришли к ней в дом и стали ее расспрашивать. Долго ей не могли втолковать, что хотят от нее услышать Наконец, уразумев, она стала ото всего отпираться, говорить, что знать ничего не знает, слышать ничего не слышала – ни в ту ночь, ни в какие другие ночи: с сумерками залазит на печь спать и слезает только на рассвете. Присутствовавший при разговоре участковый Евстратов, засмеявшись, сказал:

– Чего врешь, старая? «С сумерками на печь»! Да я как‑то раз в половине двенадцатого шел, все село спит, а у тебя свет за шторками горел!..

Бабка Ганя, высохшая, как египетская мумия, уже двадцать два года живущая совсем одиноко на пенсию за погибшего на войне сына, больная и животом, и грудью, и ногами, с коричневым тленом в запавших глазницах, беззвучно села на лавку. Слова Евстратова ее будто подкосили. Бог ее знает, как она их поняла своей старой головой, почему они ее так напугали… Она даже замахала на участкового руками, как бы открещиваясь от нечистой силы:

– Что ты, что ты, господь с тобой! Откуда ж свет? Ликтричество ко мне не проведено, ни лампы, ни керосину…

Насчет же того, брехала у Изваловых ночью собака или нет, бабка Ганя так ничего путного и не сказала: то из ее слов выходило, что «страсть как брехала, заливалась», то – «ничегошеньки я, голуби мои, не слыхала. Да и где ж слыхать‑то? Плохо, дюже плохо, родименькие, слухмённа. Может, и брехала, кто ее знает…»

Оперативники плюнули да так и ушли, ничего от бабки не узнав.

В других домах тоже не могли сказать определенно – лаяла ли собака? Спали, не слышали. Правда, разбитная, бойкая на язык бабенка – тетя Паня, дружившая с Евгенией Васильевной, сказала, что этак близко к часу ночи Пират хрипло брехнул раза два и сразу замолчал, и после все было тихо. Но тети Паниным словам особой веры не дали: слишком уж трещала она, громоздила в кучу все, и к делу и не к делу, обрадовавшись слушателям и вываливая перед ними все деревенские сплетни.

Еще один сосед Изваловых, живший с ними двор в двор, совхозный шофер Петр Иваныч Клушин, или, как все его звали, дядя Петя, также ничего не смог сказать о том, что делалось ночью на изваловской усадьбе. Да, верно, он привозил Извалова и Артамонова на своем грузовике со станции Поронь, но тут же с одним из совхозных рабочих уехал на станцию снова, за удобрениями, и вернулся только утром, когда уже все Садовое, точно растревоженный улей, гудело о случившемся.

Когда насчет Пирата расследователи поуспокоились и примирились с тем, что эту неясность так и придется оставить нерасшифрованной, помощник Щетинина Костя Поперечный, имевший свойство дольше всех задерживаться на каждом из обстоятельств происшествия и размышлять там, где все уже казалось ясным и исчерпанным, выдвинул свою теорию относительно того, почему не слыхали лая собаки: преступник предварительно дал ей какой‑то яд или снотворное, чем и привел в состояние, в котором она не могла выполнить свои собачьи сторожевые обязанности.

В делах следствия никакая догадка не кажется лишней. В милицейской «Победе» Пирата повезли на исследование в областной город. В ветеринарной клинике сделали анализы Пиратовой крови, мочи и кала, особый врач‑специалист проверил физическое и психическое состояние собаки. Анализы не показали какого‑либо отклонения от нормы. Врач‑специалист тоже не подтвердил, что Пират испытал на себе действие каких‑либо одурманивающих веществ.

Городской капитан, уже было почти отказавшийся от своего утверждения в его категорической форме, снова принялся настаивать на том, что преступник был местный.

Вот в основных чертах то, о чем рассказывала рыжая папка, наполненная разного рода протоколами – на форменных бланках и на случайных, вырванных из ученической тетради, листках, справками, заключениями… На многие вопросы отвечала она. Из нее можно было узнать немало всяких подробностей о жизни Извалова, о быте, характере, привычках многих его односельчан, о том, где, когда и при каких сопутствующих обстоятельствах оборвалась его жизнь…

На спин только вопрос не отвечала пухлая папка «Дело № 127», на самый основной, тот, ради которого она возникла и на который обязана была ответить: кто убил? Кто, соблазненный банковскими бумажками, в ночь с восьмого на девятое мая, прокравшись к Извалову в дом, занес над ним. безмятежно спящим, им же самим купленный и остро отточенный топор?

 

Глава третья

 

– Ну ты как хочешь, – сказал Муратов, – а я пойду к тебе окрошку хлебать.

– Пошли, – улыбнулся Максим Петрович. – Моя Марья Федоровна нынче как раз свежачку приготовила…

Муратов был человеком не завистливым: ни успешное продвижение по службе кого‑нибудь из товарищей, ни чье‑то великолепное здоровье, ни какие иные житейские удачи других – ничто не нарушало его спокойствия, не выводило из душевного равновесия. К чужим успехам он был равнодушен, они, случалось, даже его радовали, а здоровья ему было не занимать. Единственный человек, кому он не то чтобы завидовал, а с кем не прочь был бы поменяться местами в бытовой устроенности, был Максим Петрович Щетинин. Сказать прямо, Муратову не повезло в этой самой устроенности; как‑то так все в его жизни складывалось, что у него, всегда спокойного, уравновешенного и обстоятельного, бытовая, житейская сторона шла кувырком, как попало, и не только не было в ней устроенности и слаженности, но, наоборот, – сплошное неустройство и неразбериха. По его характеру, ему и подругу жизни надо бы спокойную, рачительную, хозяйственную, чего никак нельзя было сказать о его Олимпиаде Львовне, женщине вздорной, ленивой, неряшливой, набитой нелепыми пустяками. По его душевному складу – ему бы тишину в доме, порядок, опрятность, а у них вечно стоял «содом и гоморра», как он сам выражался, вечно толклось какое‑то крикливое бабье – женины приятельницы – с их бесконечными сплетнями и пересудами, чего Муратов терпеть не мог. Да и самый дом, в котором он жил – многоквартирный, казарменного типа – стоял на неуютном пустыре возле базара, где всегда тучами носились мухи и едкая рыжая пыль, и – ни садика, ни цветочной клумбы, ни хотя бы какого ледащенького деревца возле, – всё было голо, вытоптано, неуютно. Прямо‑таки жить не хотелось в таком неустроенном месте. Но ведь не пойдешь же в райисполком, не попросишь, чтоб заменили квартиру, потому что, дескать, вид из окошка не устраивает… Дали – ну и спасибо, и живи, живут же другие‑то.

А у Максима Петровича все было благоустроено. Марья Федоровна – разумница, хозяйка, женщина серьезная, не сравнить с Олимпиадой. У нее в доме – порядок, тишина, располагающая к отдыху и размышлению; в зимнюю стужу – тепло, в июльскую жару – прохладно. Эта не станет в нестерпимый зной пичкать мужа жирным борщом, эта не оглушит глупой сорочьей трескотней, не будет назойливо приставать с какими‑нибудь бабьими пустяками, не станет совать нос куда не положено… И живет Максим Петрович в месте прохладном, чистом – возле реки. Домик скромный, крохотный, но в нем все вымыто, выскоблено, надраено не хуже чем на корабле; в сияющие стекла окон нежнейшей зеленью глядят кусты сирени, акации, пестреют нарядные мальвочки, радуют глаз… Нет, не сравнить щетининский домашний житейский обиход с муратовским… никак не сравнить! Единственный плюс у Муратова перед Максимом Петровичем – это великолепное здоровье, физическая сила. В свои шестьдесят лет он крепок, бодр и легок, как юноша, а Щетинин – слабосилен, ему частенько докучают то радикулит, то грыжа… А впрочем, что – грыжа! Коли уж начистоту сказать, так распрекрасная Олимпиада, супруга благоверная, десяти грыж стоит, – да, да, стоит, будем говорить откровенно!..



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: