Глава двадцать четвертая 18 глава




«Разве тут что сделаешь мешками!» – подумал Костя.

Но лихорадочно, исступленно работающие люди, видимо, все же верили, что беснующуюся воду можно одолеть. Они продолжали таскать и сбрасывать в пену, в рев водяных струй новые мешки, увесистые камни, корзины с песком. С железных кузовов самосвалов в поток с грохотом летели бетонные глыбы.

Подвалила новая орава парней. Франтовато разодетый парняга, танцевавший в клубе – в галстуке бабочкой, в расклешенных безманжетных брюках, вскинул на себя мешок, но не рассчитал силы – выронил его, а сам, поскользнувшись, под гогот приятелей сел в грязь.

– Ах, какие шкары были!

– Толик, друг, мне тебя жалко, чем теперь стилять будешь?

Хватаясь в азарте за очередной мешок, Костя столкнулся еще с чьими‑то руками. Крепенький парень в телогрейке, нажимая плечом, хотел его оттеснить, захватить мешок себе. Костя открыл рот, чтобы осадить нахала, и узнал Лешку Корчагина.

Он был измазан, как черт. Тельняшка на нем потемнела от пота. На щеке кровоточила длинная царапина.

Лешка весело, в задоре оскалил зубы, оттер‑таки Костю, взвалил на себя мешок и помчался бегом, смешно, косолапо вихляя ногами, шкрабая подошвами резиновых сапог.

– Подбирай пятки, Морфлот! – крикнул ему Костя, догоняя его и почти задыхаясь от тяжести мешка. На этот раз насыпавшие перестарались – набухали побольше ста.

А через минуту у Кости произошла еще одна встреча. Десяток парней, распугивая встречных нарочито шалыми окриками: «Берегись! Берегись!» – несли на плечах по гребню перемычки длинный крупнокалиберный ребристый шланг. Он покачивался, точно живой, и походил на откормленного африканского удава. В череде потных, измазанных фигур мелькнул и Костин знакомец – тот, в черной рубашке. Костю он узнал – да и не узнать было невозможно: Костя стоял на самой дороге, разминулись они лицо к лицу. Черный мотнул на него головой, и мотнул еще раз, уже миновав, отдалившись шагов на десять. «Сейчас вернется», – решил Костя. Но черный не вернулся; вместе с другими, несшими шланг, полез с перемычки под откос, в котлован.

Каким неодолимым казался размывший перемычку поток, но соединенными усилиями людей и механизмов промоину удалось‑таки запечатать и прекратить поступление воды в котлован. Однако угроза затопления по‑прежнему была велика: Лайва все поднималась, черная вода ее кипела уже у самого гребня перемычки, и тысячная людская масса продолжала ожесточенно работать в свете прожекторов и автомобильных фар, поднимая, наращивая тело плотины, втрамбовывая в нее глину и камни, беспрерывно доставляемые самосвалами.

Трудно сказать, сколько продолжался поединок с Лайвой, – на часы глядеть было некогда. Все новые и новые механизмы прибывали на перемычку, в помощь людям. Стрельба, завывание моторов, железный скрежет полузатопленных экскаваторов, ухающие, пушечные удары ковшей, падавших со стрел и врезавшихся в грунт, крики команд, пулеметная трескотня отсасывающих воду помп – весь этот слитный, плотный шум и гам, оглашавшие котлован, делали происходящее похожим на настоящий фронт, на битву. А человек в плаще, появлявшийся то тут, то там, выглядел полководцем, дирижирующим действиями людских масс, направляющим ход сражения…

Словно тыловой танковый резерв, подгромыхали бульдозеры, вызванные из тайги, с автомобильной трассы, – и сразу все вздохнули радостно: это была замена не одной сотне лопат. Теперь можно было сдать удержанные позиции технике, перевести дух.

Костя помыл руки в каком‑то чане, почистил, как сумел, пиджак. Спина и плечи ныли, ладони были исцарапаны острыми гранями пудовых камней, которыми он вместе со всеми мостил откос перемычки после того, как была ликвидирована промоина. Устал он так, что хотелось лечь прямо здесь же, на глину, и он с удовольствием вспомнил про свое место в общежитии и о том, что еще только половина ночи, и он успеет отоспаться и отдохнуть.

Чья‑то рука коснулась его сзади.

Перед Костей стоял младший лейтенант Ельчик.

Но, боже, какой же был у него вид! Младший лейтенант будто побывал в рукопашной. Новенький мундир его был желт от глины, две пуговицы на груди вырваны с мясом, один погон смят и висел криво… А сапоги, что поразили Костю днем своим зеркальным блеском, вообще нельзя было узнать. Похоже, Ельчик залезал в грязь по самые колени.

Да так это и было! Костя вспомнил – в какой‑то момент всеобщей жаркой работы он приметил Ельчика внизу, в глубине котлована, в куче людей возле молчащей помпы. Кто‑то по соседству, тоже кинувший взгляд вниз, на суетливые усилия ремонтников, еще сказал тогда удовлетворенно: «Ну, раз Васька Ельчик взялся, сейчас пустят!..» – «А причем Ельчик? – возразил другой голос – Он же милиционер». – «Это он теперь, – сказал сосед, – а сам‑то он механик по дизелям. Здесь же, на котловане, работал…»

– Пошли! – сказал Ельчик устало, проводя обшлагом рукава по мокрому лбу с прилипшими волосами.

– Куда? – не понял Костя. Происшествие на бетонном шоссе перед клубом уже полностью вылетело у него из головы.

– Как – куда? – в свою очередь удивился Ельчик. – В отделение. Ты что ж думал – это тебе так сойдет? Было хулиганство? Было. Теперь давай, отвечай!

– Звездочку потеряете, – показал Костя на помятый погон, на котором чуть держалась вырванная из гнезда металлическая звездочка.

– Спасибо, – сказал Ельчик, вынул звездочку и спрятал в нагрудный карман кителя. – Ни один случай хулиганства и нарушения общественного порядка не должен остаться без последствий. Новый Указ читал?

– Читал.

– Ну, и как?

– Одобряю…

– Значит, сознательный, – чуть иронично, тоном вывода, сказал Ельчик, и строгости в нем заметно прибавилось. – А чего тогда драку устроил?

– Так ведь кто дрался? Ведь дело совсем не так было…

– Ладно, ладно, в отделении расскажешь!

По дороге в центр поселка устало шагавший Ельчик произнес длинный монолог, в котором пространно излил свой гнев по поводу нарушений дисциплины и порядка, направляя его уже не столько на Костю, сколько вообще на местные дела.

– Ведь это что? – обращался он к Косте, приглашая того разделить его возмущение, как будто они были просто собеседниками, думающими заодно. – Пять лет назад тут даже никакой милиции не держали, не нужна она была. А теперь – семь человек штатных единиц, и справиться не можем! Дня не проходит без происшествий. А кто, спрашивается, на стройке? Что, шпана, что ль, какая, преступный элемент? Все вроде сознательные, каждый с образованием, со специальностью, каждый при деле… Из трех – два по путевкам комсомола…

– А тунеядцы?

– Да от тунеядцев, если хочешь знать, меньше всего хлопот! – голос у Ельчика даже сразу как‑то подобрел. – Они уже напуганные. Привезут их – а тут им не малина. Все лето скрозь – комары, на работу – по звонку, не заленишься… А если какой сачок, ему р‑раз, без долгих церемоний – и к сроку надбавку! Они это знают, как огня боятся, по струнке ходят…

Под конец дороги они разговаривали совсем уже мирно, почти что по‑приятельски. Но, отперев ключом дверь в милицейскую дежурку и включив в ней свет, Ельчик не оставил Костю в комнате, где были стол с телефоном и несколько стульев, а жестом показал следовать в тесный – два шага на два – закуток с деревянной некрашеной скамейкой, освещенный заляпанной при побелке лампочкой, и прихлопнул следом за Костей железную решетчатую дверь.

Кости потрогал, легонько потряс прутья. Тюрьма! Самая что ни на есть тюрьма! А он – самый что ни на есть настоящий арестант!

Сквозь прутья было видно, что делал в дежурке Ельчик. Он сначала сходил куда‑то и минут через двадцать вернулся обчищенный, но все равно грязный. Никакими щетками нельзя было уже вернуть его мундиру прежнюю новизну и свежесть. Даже чтобы придать ему относительно сносный вид – и то его надо было долго стирать, отпаривать и травить химическими специями, чтобы свести жирные пятна нигрола, которые Ельчик в изобилии насажал на китель, разбирая помпу. Одни лишь сапоги удалось ему отмыть дочиста, надраить почти до прежнего блеска.

Вернувшись, Ельчик налил из термоса в стакан чай, нашел в ящике стола сухарь и с хрустом сжевал его, запивая чаем. Потом зазвонил телефон. Кто‑то из начальства спрашивал сводку происшествий за день. Ельчик доложил: особых происшествий нет, всё по мелочам. Одна кража в мужском общежитии – с тумбочки похищен будильник. Видно, кто‑то из своих. Молодая женщина, замужняя, двое детей, обитающая в вагончике, облила другую помоями и побила веником – из ревности, за мужа. Были задержания за пьянство, матерную ругань в общественных местах. Да вот еще один, – Ельчик покосился на Костю, сидевшего за решеткой, – задержан за хулиганство: устроил драку возле клуба во время молодежного вечера…

Потом Ельчик достал бумагу, подлил в чернильницу воды из графина и стал допрашивать Костю.

Ни одному его слову он не поверил. И более всего не поверил тому, что нападал не Костя, что он только отбивался и отбивался от троих, даже от четверых.

– И рыжего, и в черной рубашке, про которых ты говоришь, я знаю. Парни, верно, баламутные. Рыжего Валька зовут, он электрик, и черный электрик, линейный монтер. Марчук его фамилия. Но это же детина – во! Он сам троих таких, как ты, одним махом уложит. Ты не с ними дрался, брось заправлять! Ты совсем другого какого‑то бил, поменьше себя… Да еще в воду его пхнул! Я ж это сам видел – как раз по шоссе к клубу шел. И возле клуба народ видел. Так что еще раз говорю: заправлять брось! Сам же себе хужей делаешь. Не хочешь по‑честному показывать – свидетелями уличим. Но свои законные пять суток – или сколько там тебе судья назначит – ты, мил друг, все равно получишь…

Твердо сжав тонкогубый рот и больше не задавая Косте вопросов, Ельчик стал быстро и размашисто писать на бумаге.

До сих пор ко всему происходящему с ним Костя относился лишь как к смешному и забавному. Ну разве это не смех, что вышла такая путаница, что его конвоируют, что засадили в арестанский клоповник, прутья решетки перед лицом… Но сейчас Костя понял, что забавное это происшествие заходит уже далеко. В преступника его Ельчик, конечно, не превратит и на пять суток не посадит, это – вздор, свидетели, если дойдет дело до них, подтвердят, что Костя ни в чем не виноват… Но ведь пока все это прояснится – сколько же пройдет времени! Нет, хватит длить этот анекдот!

– Занятная история! – сказал Костя громко бодрым тоном, усмехаясь. – Так, пожалуй, только в кинокомедиях бывает: сотрудник милиции другого сотрудника за решетку посадил!

Ельчик оставил без внимания Костины слова, даже не поднял головы. Он продолжал писать, держа свои тонкие, беспощадные губы крепко сжатыми.

– Слышите, что я говорю? – подождав, опять подал свой голос Костя. – Занятная, говорю, история…

– Слышу, – отозвался Ельчик, не отрываясь от бумаги.

– Я не шучу!

– Вот как? – сохраняя ту же позу, ответил Ельчик. – Может, ты еще и член‑корреспондент Академии наук? Почему бы тебе заодно не быть и членом‑корреспондентом, а? – Он отодвинул исписанный лист в сторону, достал из стола и положил перед собой другой, чистый. – Мы раз одного вот так‑то задержали на станции, по подозрению. «Я, говорит, ученый, кандидат наук! Видите – два синих поплавка имею, двух наук кандидат!» Стали проверять – рецидивист, спер где‑то пиджак со значками, а они его и выдали…

– Вы голову от стола хоть можете поднять? – Костя уже кипел: нашел же Ельчик аналогию!

– Могу, – сказал младший лейтенант спокойно и действительно поднял голову и посмотрел на Костю.

– Я говорю серьезно!

– И можешь это подтвердить? Например, соответствующими документами?

Светлые глаза Ельчика были насмешливо сощурены. Он откровенно издевался.

– Конечно, – сказал Костя.

– Пожалуйста!

Слегка небрежным жестом Костя отправил руку под борт пиджака, во внутренний карман. Он предвкушал, какое станет сейчас лицо у Ельчика… Вот он вынет документы…

В кармане не было ничего.

 

Глава двадцать седьмая

 

Косте стало даже нехорошо на секунду.

Даже не на секунду, а значительно дольше. Пока он не сообразил, что документы не потеряны им, а просто остались в старом пиджаке, в чемодане под Лешкиной койкой.

Ельчик только ядовито рассмеялся, когда Костя сказал об этом и попросил послать кого‑нибудь в общежитие за пиджаком. Обмакнув перо, Ельчик стал писать протокол дальше.

Костя, вцепившись в прутья, затряс решетку.

– Срок себе только надбавляешь, – сказал Ельчик, как бы даже сочувственно. – Здесь же культурное учреждение, и ты веди себя культурно.

Наконец он все же согласился послать за Костиными вещами. Не потому, что хоть отчасти поверил его словам, а потому, что для протокола требовалось документально установить Костину личность – его фамилию, имя, место постоянного жительства.

Послать было некого – час был поздний, ночной, в милиции они находились лишь вдвоем. Ельчик попытался дозвониться до общежития; телефонистка соединяла линию, давала долгие звонки, но телефон общежития безмолвствовал, никто к нему не подходил.

Тогда Ельчик вышел на улицу, дождался какого‑то знакомого прохожего и поручил ему операцию по доставке Костиных вещей. Пока посланный ходил, Ельчик съел еще один сухарь и выпил еще стакан чая из термоса. У Кости, как и в первый раз, только прибавилось во рту слюны от этого зрелища.

– Так… – сказал Ельчик, с лицом, не сулящим Косте ничего доброго, беря в руки и раскрывая его бумажник, когда дешевенький, поцарапанный Костин чемодан появился у него на столе.

Минуту‑другую он углубленно читал. Выражение его менялось. И наконец‑то Костя увидел в его лице то, что предвкушал увидеть. Но таким лицо Ельчика оставалось недолго. Оно тут же снова стало холодным и твердым. И подозрительным. Тонкие его губы сжались в ниточку. «Нет, ты меня не проведешь, не на такого напал», – как бы сказало лицо Ельчика Косте.

– Где ты взял эти документы? – спросил он строго.

– Как – где? Мои документы.

Ельчик опять впился в них глазами. Несколько раз взглянул он на Костю, сличая его облик с фотографической карточкой. Удостоверение личности он даже повернул перед собою вкруговую, чтобы прочесть буквы по ободку печати.

– Да‑а… – сказал он растерянно.

Он откинулся на спинку стула, запустил под фуражку руку, почесал в голове всей пятерней.

И вдруг захохотал.

Он захохотал так, что под ним заскрипел стул, а фуражка свалилась с головы и покатилась, как обруч, по полу.

– Значит… это все правда? С Марчуком‑то? Так это и есть, что ты его дважды с ног свалил?

– Так и есть. Святая, истинная правда, – сказал Костя.

– Да откуда ж в тебе сила? – продолжая неудержимо смеяться, Ельчик критически оглядел Костину фигуру, его плечи, руки.

– Это не сила, это техника. Школа Гаррика Мартыненко, – сказал Костя.

Ельчик закатился опять.

– Слушай, – сказал он, чем‑то страшно довольный. – Ты же его уничтожил! Морально! Марчука этого! Он же тут по дракам самый первый, всех побивает. Его же боятся, как черта, слава у него какая! Кто, может, и дал бы ему окорот, – так одной его славой уже запуган… А теперь он сам побит! Да как! Он же теперь сам бояться будет, теперь он и руку в кулак не сожмет – а вдруг снова такой же позор!

– Вот знал бы заранее, каков он, Марчук этот ваш знаменитый, так тоже, наверное… Ты все‑таки решетку отомкнуть думаешь? – сказал Костя, называя Ельчика на «ты» и начиная вдруг его любить. – А вообще не Марчук у них главарь, а другой, с усиками – Чик, что ли, его прозвище…

– Чик – это «чик»! – щелкнул в воздухе пальцами младший лейтенант. – Просто сказать – пустое место. Сам он не может ничего – и слабосилен, и трус. Но коварен. Тактика у него такая: за чужими спинами хорониться, чужими руками действовать. А руки его – это в основном Марчук. Нам с ними уже сколько возни было! И сажали их не раз, и штрафовали, и общественным судом Марчука этого однажды судили… Но теперь ты ихний авторитет подорвал! Всё! Главное – на глазах у народа. Ведь сколько людей это видело!

Здесь же, в милицейской дежурке, Костя и провел остаток ночи. Возвращаться в общежитие всего на три‑четыре часа, будить сторожиху, чтоб отперла наружную дверь, беспокоить соседей по комнате показалось ему не имеющим смысла. Ельчик устроил его на составленных в ряд стульях, собственноручно постелив для мягкости свою шинель. В головах у Кости лежали свернутые валиком милицейские плащи‑накидки, а еще один плащ накрывал его сверху…

Ельчик ходил по комнате на цыпочках. На электрическую лампочку он навесил кулек из газеты, чтобы ее свет не мешал Косте…

 

Клавдия Михайловна приехала с утренним поездом, и в полдень Костя уже сидел в ее комнатке и беседовал с ней об Артамонове.

Встретила его Клавдия Михайловна несколько недоуменно и первые минуты держалась замкнуто, пока, чтобы вызвать в ней доверие к себе и разговорить, Костя не объяснил ей все подробно, сказав также и про убийство. Клавдия Михайловна разахалась, побледнела, выпила даже какие‑то капли…

Она действительно могла многое порассказать, и, согласись Костя слушать все то, что она могла поведать, она бы, наверно, плела нить своих воспоминаний бесконечно.

– А что, Клавдия Михайловна, были ли у Артамонова враги? Такие, что хотели ему отомстить, сквитаться за что‑либо? – спросил Костя, когда уже довольно наслушался об Артамонове, узнал, каким болезненным и слабым он был человеком – после фронтовых ранений, плена; как, приехав сюда, не хотела соглашаться на жительство в Лайве его жена; при своем начале, десять лет тому назад, Лайва была совершеннейшим болотом, царством комаров и гнуса, и на всякого свежего, не обвыкшего человека производила впечатление не просто тяжкое, но прямо‑таки жуткое, угнетающее. Артамонов жену не удерживал, говорил: «Что ж, уезжай, коли не можешь… Но я тут поработаю. Это мой долг – человеческий, гражданский. Везде я буду человек необязательный. А тут я нужен».

Жена у Артамонова была хорошая, но жить ей здесь было не по здоровью: она страдала сердцем, а сырой климат ей вредил…

– Какие же у него враги! – даже всплеснула руками Клавдия Михайловна. – У Серафима Ильича‑то? Да он был душой такой мягкий, такой с людьми обходительный! А если б и были – так они ему тут бы и отомстили. А то – эва аж где человек пострадал – в деревеньке какой‑то, в какой сроду прежде не бывал, куда и заехал‑то ненароком, случайно…

Была у Кости еще надежда: если не люди, так, может, кое‑что объяснят оставшиеся от Артамонова вещи. Но и эту надежду пришлось откинуть – никаких таких особых артамоновских вещей в Лайве не осталось.

– У них‑то и не было почти что ничего, – сказала Клавдия Михайловна с горестью. – Платья какие от покойницы пооставались – так он, Серафим‑то Ильич, еще в тую же пору, как жену схоронил, соседкам пораздавал, старушкам, какие ее для гроба убирали… Посуду и так, по мелочи что, тоже разным людям раздарил, когда в Крым ехать собрался… Шкаф у него был, гардероб, – его он продал. И кровать тоже продал. А стол вот мне подарил – за ним вы сидите… В Крым он всего с двумя чемоданами да с постельным тючком уехал, совсем налегке. Здоровье у него сильно плохо стало, если в погоде перемена – его удушье давит, астма. А в Крыму, писал, полегчало…

Распрощавшись с Клавдией Михайловной, Костя снова вспомнил Максима Петровича и подумал: не вернуться ли? Он прикинул остающиеся дни, сосчитал деньги… Но, уже собравшись, в последнюю минуту он поступил по‑другому: отправился на местный аэродром, где сел в небольшой двукрылый самолет, доставивший его над сопками, над зеленым каракулем тайги, над петляющими лентами запруженных сплавным лесом рек на бетонное поле большого аэродрома.

Еще через час Костя сидел уже в мягком кресле трансконтинентального ТУ, готового к старту на Симферополь, возле круглого окна из толстого, слегка выпуклого в наружную сторону плексигласа, с мятной конфеткой во рту, которыми обнесла пассажиров бортпроводница, чтобы сосание мятной конфеты помогло им благополучно перенести неприятные ощущения при взлете.

ТУ мелко‑мелко дрожал. Двигатели его свистели. Казалось, снаружи дюралевого корпуса бушует ураганный ветер.

– Почему не раздают пакеты? – взволнованно спрашивал Костин сосед по креслу – тучный, с двойным подбородком товарищ, от которого довольно густо пахло пивом..

Свист снаружи усилился, поднялся на целую октаву выше, стал пронзительным, режущим. Даже свист тысячи Соловьев‑разбойников выглядел бы просто комариным писком в сравнении с визгом турбореактивных двигателей, запрятанных в обтекаемые серебристые гондолы у основания остроконечных, заведенных назад крыл.

– Безобразие какое‑то! – сказал Костин сосед. – Конфетки сунули, а пакеты не дают! Да еще ремнем к креслу привязали…

Подрагивая видными из окна крыльями, ТУ, набирая скорость, двинулся по бетонной дорожке, исчерченной черными следами от колес других ТУ и ИЛов. Кабина накренилась – самолет приподнял нос. Костю мягко, но властно вдавило в сиденье. Желтовато‑серая бетонная полоса неслась в окне со скоростью точильного круга…

Самолет встряхивало, крылья заметно подрагивали, прогибались, но вдруг и встряска, и прогибание крыльев прекратились; бетонная полоса, замедляя свой бег, свое мелькание, резко пошла вниз, и в окне стало шириться, расти зеленое земное пространство – лесистые холмы, долины, извивы рек.

Все детали быстро уменьшались, зеленый цвет тайги становился туманней, расплывчатей, голубей… Вдруг, будто хмарь, дымка набежала на эту картину. Еще… еще… Потом сразу, вмиг, землю затянуло облачной пленкой и она окончательно скрылась из глаз.

Задрав нос еще круче, самолет с явственно чувствуемой натугой шел вверх, пробивая облачные слои. Окна заткнуло грязно‑серой ватой, в кабине стало зловеще‑сумрачно. Двигатели пронзительно свиристели на одной ноте.

Так длилось минуту‑другую. Все было пронизано каким‑то крайним напряжением, – и крутой, почти вертикальный путь корабля вверх, и пронзительный свист реактивных турбин, и грязно‑серо‑белое стремительное струение за окнами.

Там начало белеть, обозначился какой‑то живой свет. Его все прибавлялось, он побеждал, теснил вялую серость. Вот уже только нестерпимая чистейшая белизна сверкала в круглых окнах длинной кабины, ставших своею яркостью похожими на зажженные прожекторы. Казалось, уже нельзя светить ярче, а свет усиливался еще и еще, перейдя уже все мыслимые границы, и вдруг это нарастающее горение оборвалось, и в окна, в глаза пассажиров ударила густая, с фиолетовой примесью синь бесконечно обширного, бесконечно глубокого стратосферного неба…

ТУ вырвался из плена околоземных облаков, и Костя даже внутренне ахнул и застыл, пораженный, увидав под собою никогда не виданную и не сопоставимую ни с чем из того, что он до сих пор знал, картину: под узким серебристым крылом с вертикальными пластинками тонких ребрышек плыли нагроможденные друг на друга снежные хребты, остроконечные вершины, разделенные синеватыми пропастями, тяжко‑глыбистые, как навечно смерзшийся лед, и слегка розоватые от солнца, космато, расплавленно и даже как‑то страшно сверкавшего посреди фиолетовой тьмы соседствующего уже с космосом неба…

 

Глава двадцать восьмая

 

Как ни нажимали заводские администраторы, как ни торопили они строителей, сколько ни всаживали денег на всяческие поощрения и премии, а все равно оздоровительная база была сдана лишь в первых числах сентября, когда уже и зори сделались прохладны, иной раз даже с серебряной россыпью раннего заморозка, и вода заголубела, попрозрачнела, и по утрам такое от нее исходило ледяное дыхание, что не только искупаться, поплавать, но и окунуться‑то далеко не всякий решился бы. Ночи заметно увеличились, стали темней; берега и лес опустели; на березах и кленах выкрасились ржавые, красновато‑желтые заплаты; осина затрепетала, побурела, засквозила прорехами; а главное, слишком уж тихо сделалось в лесу, не было того птичьего гомона, свиста, веселых, задорных перекличек, как еще совсем недавно, в августе. Лишь стеклянно и нежно позванивали синички, в робкий, ясный щебет которых время от времени нахально и резко врывался разбойничий крик вечно дерущихся и перебранивающихся соек…

И вот, когда на оздоровительной базе для приема первого потока отдыхающих все было готово, на фанерном щите, привезенном из города, красовалась надпись «Добро пожаловать», Дуська‑повариха нажарила тридцать порций свиных шницелей, наварила супов‑рассольников и яблочных компотов, а Ермолай Калтырин надел новый рябенький пиджачок и ослепительно сверкавшие на солнце резиновые сапоги, – к веранде столовой, украшенной сосновыми ветками, резво пыля и дурашливо сигналя, подкатил огромный сорокаместный заводской автобус, из которого вышел один‑разъединственный человек.

– Здоровеньки булы! – сделал он ручкой встречавшим его Ермолаю и поварихе. – Будем знакомы, сеньоры! Меня зовут Сигизмунд Сульпициевич, я человек простой, мы будем друзьями, не правда ли?

– Вот это номер! – обиженно сказала Дуська. – На тридцать едоков приготовила, а приехал один… Где же остальные‑то?

– Остальные, красавица, к первому мая собираются, – весело сказал водитель. – Вы бы еще к зиме свою базу открыли! Кому охота тут мерзнуть? На любителя только…

И он лукаво подмигнул поварихе в сторону Сигизмунда Сульпициевича.

Приезжий и впрямь оказался простым человеком и очень понравился и Ермолаю и поварихе. Причем как‑то так получилось, что приезжего с первого же вечера стали называть запросто – Сигизмундом, как, вероятно, из‑за трудности произношения его отчества, так и благодаря той простоте, которую он сам рекламировал и которой, действительно, отличался на редкость.

Возраста он был самого неопределенного, – есть такие как бы засушенные люди, которым можно дать и тридцать пять, и пятьдесят, – голову и бороду брил чисто‑начисто, лицо имел гладкое, загорелое дочерна, держался прямо, ходил не шибко, но твердо, головных уборов не носил вовсе.

От автобусного водителя Ермолай узнал, что Сигизмунд – инженер, главный конструктор, что он одинок и что у него «маленько не все дома», но получает, однако, много и даже в свое время был награжден государственной премией… А уж что прост, так действительно прост, – чистое дитё, возле него только дурак не поживится…

– Но вы, черти, все‑таки не очень его обирайте, – закончил водитель. – Больно уж человек‑то золотой!

– Ну дак ить! – неопределенно сказал Ермолай. – Конешна… мы – чего ж, отдыхай, рыбку лови, и так и дале… Мы ничего.

И жизнь на базе пошла безмятежная.

Сигизмунд подымался очень рано, еще до солнышка; чертом выскакивал из своего дощатого домика‑скворечника, и начинал делать гимнастику. Гимнастика была чудная: он то становился на одно колено, то воздевал руки кверху и для чего‑то тряс ими, то бежал на одном месте, то, как‑то смешно скрючившись, совал кулаками в невидимого противника, боксировал с тенью. Проделав все это, он кидался бежать и минут пять бегал взад и вперед по опушке леса, вдоль фонарей, которые, разумеется, с тех пор, как уехали строители, из‑за отсутствия не предусмотренного по штатному расписанию дизелиста, не зажигались.

Между тем восток пламенел, разгорался; медленно, торжественно выкатывался золотисто‑оранжевый, невероятно большой солнечный диск, окруженный розовыми облачками, предвещавшими отличную погоду. Сигизмунд отплывал на пузатой прогулочной лодке напротив, в камыши, ловил живцов и закидывал донки на окуня. Ермолай после ночного дежурства отправлялся на кухню – вздремнуть в укромном уголке, а Дуська принималась за свои поварские дела – гремела посудой, стучала ножом, колола щепки, растапливала плиту. Синий пахучий дым низко стелился над водой, путаясь с клочьями тумана; кричала сойка, непробойной темной тучей шумно проносились скворцы, – и так мало‑помалу начинался день…

Через неделю Сигизмунд знал все местные новости и лично или заочно, по рассказам Дуськи и Ермолая, был знаком со всеми наиболее видными жителями и всей незатейливой жизнью Садового. Ему очень нравилось здесь всё – и бесконечная трескотня тети Пани (она подрядилась носить ему молоко), и хитрая, путаная речь Ермолая, и свежесть и чугунная крепость Дуськиных телес, и таинственная тишина лесной ночи, когда слышны какие‑то неясные шорохи в опавшей листве и молодые совята, перекликаясь между собою, перелетают с дерева на дерево… Этакая непосредственность, младенчество народного духа представлялись ему во всем. Его поэтому особенно восхитила история с призраком, по следам которого пускали даже сыскную собаку и который сейчас выслеживался районной милицией… С высоты своих научных знаний, с добродушным скептицизмом много учившегося человека, он отнесся очень легкомысленно и шутливо к той тревожной суете, какая поднялась вокруг недавнего ночного приключения следователя Щетинина и участкового Евстратова. Такому легкому отношению к садовским событиям, разумеется, как нельзя лучше способствовали неудержимо‑фантастические вариации тети Пани на тему о крыльях призрака, его полетах, его жутких завываниях на изваловском чердаке. Сигизмунд только посмеивался да покачивал головой, но когда однажды вечером, возвратившись с рыбалки, увидел на берегу, недалеко от своего домика, милиционера и трех парней, разговаривавших с Ермолаем и, как выяснилось после, расспрашивавших его, не замечал ли он чего‑либо подозрительного во время своих ночных дежурств, он призадумался, и что‑то, какое‑то смутное чувство беспокойства зашевелилось внутри. «Совершенно врос в деревенскую жизнь! – насмешливо подумал он о себе, пытаясь иронией отогнать неприятное чувство. – Что называется акклиматизировался… Скоро, пожалуй, и сам включусь в добровольные поиски тети Паниного чудища…»



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: