Он пытался заглушить возникшее в нем чувство тревоги, а оно не заглушалось, не улетучивалось, стойко держалось, не давало заснуть. Ворочаясь с боку на бок, Сигизмунд лежал, таращил в темноту глаза. Вечером он попросил Дуську зажарить великолепную двухкилограммовую щуку, которую он подцепил на спиннинг, отлично поужинал, выпил стаканчик пахнущего дымком самогона, слегка пошалил на кухне с поварихой, – словом, все устроилось так, что приятный, спокойный сон казался обеспеченным, – ан сна‑то и не было: то чудилось Сигизмунду, что кто‑то, крадучись, прошел мимо домика, заглянул в окошко… То словно бы какое‑то чавканье вдруг послышалось…
Тут он вспомнил, что сковорода с рыбой осталась наружи, на столике, и, сообразив, что как бы не одноглазый Ермолаев пес со странною кличкою Арлети́н подобрался к его щуке, вскочил с раскладушки и, стараясь ступать как можно тише, подкрался к окну, перед которым стоял столик, и стал вглядываться и вслушиваться. Глаза пока что ничего не различали во тьме осенней ночи, но зато чавканье слышалось совершенно явственно. Вскоре, присмотревшись, разглядел он и какую‑то похожую на человека фигуру, возившуюся возле столика, и наконец понял: кто‑то нахально пожирал его щуку!
Обида и негодование закипели в Сигизмунде. Он распахнул дверь, стремительно кинулся на дерзкого пришельца и схватил его за полу длинного балахона. Но тот молча, с невероятной силой вырвался и исчез в прибрежных кустах лозняка, оставив в руках Сигизмунда оторванный клок своего нелепого одеяния. Чиркая спичками, Сигизмунд оглядел стол: сковорода была пуста, от дивной щуки остались лишь жалкие, дочиста обглоданные косточки, да черная, плохо прожаренная голова…
|
Он вернулся в домик, улегся и, как это ни странно, тотчас же заснул, справедливо полагая, что то, чему суждено было случиться этой ночью, уже случилось и больше не повторится.
Утром он проспал свое обычное время, его разбудила тетя Паня, принесшая молоко. Солнце уже стояло над лесом, река сверкала, как новая кровельная жесть. Поведав тете Пане о ночном приключении, Сигизмунд показал ей клок, вырванный из балахона ночного посетителя.
– Мать честная! – воскликнула тетя Паня, разглядывая брезентовый, четырехугольный, отпоротый по шву клок. – Да ведь это ж карман от Валерьян Александрычева плаща! Вот, глядите – и метка его…
В самом деле, на белом брезенте ярко, четко лиловели выведенные химическим карандашом буквы: В.А.И. – Валерьян Александрович Извалов.
Тетя Паня побежала в село разносить свежую новость, а Сигизмунд, позавтракав без аппетита, занялся чтением. Он решил нынче отдохнуть от рыболовных дел – потому, во‑первых, что проспал свою любимую пору – рассвет; во‑вторых, потому, что последние дни окунь почему‑то брал неохотно, и было скучно без толку махать спиннингом; в‑третьих, как он ни хорохорился, а ночное происшествие оставило какой‑то неприятный осадок на душе, и хотелось забыться, тем более что книга, которую он начал читать еще в городе, увлекала как своим содержанием, так и той изящной легкостью и литературным блеском, с какими она была написана.
Кроме всего и погода не радовала: второй день капризничало солнце, то на минуту появляясь среди седых, хмурых облаков, то надолго хоронясь за ними. Не раз принимался накрапывать дождик, шумел по веткам деревьев, то приближаясь, то уходя, – он мог, как обычно осенью, сбрызнуть слегка, а мог и наладить на целые сутки; у Сигизмунда же не было плаща – он в спешке, собираясь, забыл его на своей городской квартире.
|
Уютно пристроившись на скамеечке, возле своего игрушечного домика, он углубился в чтение. Книга, несмотря на то, что это был ученый исторический труд, читалась с необычайной легкостью, как роман. Грандиозные события, стремительно разворачивавшиеся в книге, очень скоро выхватили его из мелкого, ничтожного мирка береговой жизни, волшебно вознесли над временем и кинули в такой большой и кипучий мир человеческих страстей и исторических переворотов, что он и не заметил, как за домиками базы послышалось мычанье, треск сучьев и хлопанье пастушеского кнута: по берегу, вдоль великолепных фонарей, нещадно пыля и оставляя на чистеньком песочке коричневые лепешки, нахально вторгнувшись во владения оздоровительной базы, пестрой ордой шли полугодовалые телята. Иные заходили в воду и пили, иные лениво жевали тощие настурции, наспех посаженные возле веранды столовой; лиловатого цвета, крапчатый бычок простодушно чесался о художественное скульптурное произведение товарища Птищева. Всю эту шумную телячью банду вел сутулый длинноногий человек в болтающихся, как на вешалке, грязных штанах и в диковинной старой зеленой шляпе с такими маленькими полями, что они казались как бы вовсе оторванными.
– Что же вы, маэстро, не смотрите за стадом? – раздраженно сказал Сигизмунд. – Видите – цветы топчут…
|
– У, пропасти на вас нету! – пропитым хриплым голосом сердито заорал человек в шляпе. – Валандайся тут с вами!
Он кинулся к телятам, но тут же и остановился, махнул рукой и, подойдя к Сигизмунду, спросил:
– Закурить не найдется?
– Битте, камрад! – с шутливой церемонностью поклонился Сигизмунд, жестом приглашая телячьего предводителя к столику.
– Шпрехен зи дойч? – небрежно спросил человек в шляпе, с удовольствием затягиваясь ароматной сигаретой. – Кумекаете, вижу, по‑немецкому?
– О, да, маэстро! Кляйн вениг кумекаю.
– Гут, гут, – одобрительно кивнул пастух, – тоже, скажу, не лишнее… Сам в войну маленько насобачился. Вефиль ур, данке шон и такое прочее. Ничего табачок. Болгарский?
Он говорил отрывисто, небрежно, как бы кидая слова, желая показать, что привычен, как равный, вести беседу с людьми образованными, потому как и сам не лыком шит и повидал‑таки кое‑что на белом свете. Сигизмунд с любопытством присматривался к нему и тот, видимо, заметив это, стал вести себя еще более развязно, развалился, закинув ногу за ногу, сидел, поплевывая, попыхивая сигареткой. Дурными голосами жалобно, дико ревели телята, разбредясь по территории оздоровительной базы, безнаказанно топча настурции.
– Не боитесь, что телята разбредутся? – осторожно намекнул Сигизмунд.
– Кляп с ними, с телятами! – презрительно сплюнул пастух. – Вот, камрад, – горько усмехнулся он, как‑то по‑особенному, щелчком, ловко отшвыривая окурок сигареты, – вот, камрад, как она, жизня‑то, человека хомутае… Взять бы хоть меня такого‑то: командные посты занимал, не простой все ж таки человек, с полировкой, а вот – за телятами запрягли ходить… скажи, а?
– Да, – сочувственно согласился Сигизмунд. – Бывает…
– Что за роман? – раскрывая на титуле книгу, которую читал Сигизмунд, спросил пастух.
Он, видимо, не желал вдаваться в подробности своего бедственного положения и неожиданно повернул разговор на другое.
– А, Наполеон! – прочел он. – Знаю, проходил в шикаэ́ме… Чтой‑то толста больно? А‑ка‑де‑мик Та́р‑ле… Ну, раз академик, – он засмеялся с хрипотцой, закашлялся, покрутил головой, – раз академик, то – держись! Напишет чего было и чего не было…
– То есть – как? – удивился Сигизмунд такому решительному заключению.
– А так, за все просто! Дело давнее, кто его проверять будет?
– Ну, кто, кто! – пожал плечами Сигизмунд. – Прежде чем печатать книгу, ее редактор проверяет, ученые, профессора…
– Э! – отмахнулся пастух. – Знаем мы… Там у них – дай только вот это, – он потер друг о друга сложенные щепотью пальцы, – чего хошь напечатают!
Он сказал все это так уверенно, с такой категоричностью, словно самым привычным делом в его жизни было писать книжки и давать взятки придирчивым ученым и профессорам.
– Ну, да хрен с ними, с академиками, нам с ними детей не кстить… Как у вас, тихо тут, ничего? – он опять переводил разговор на новое. – Никаких происшествиев за истекшую ночь не было́?
– А вы, собственно, что имеете в виду? – растерянно спросил Сигизмунд. Его несколько озадачивала манера этого человека в нелепой зеленой шляпе скакать в разговоре с предмета на предмет. Да и что‑то, по правде сказать, неприятное было в нем, искусственное и даже недружелюбное. Зачем он подошел? Что ему нужно?
– Что в виду‑то? – с мрачной значительностью переспросил пастух. – А то, камрад, что всю милицию на ноги подняли, убивца изваловского шукают… Они дураки, милиция‑то, – криво усмехнулся он, сверля востренькими своими глазками Сигизмунда, – дураки, соленые ухи! Меня такого‑то с дурна‑разума – хвать; ты, мол, убил, больше никто! Фарштайн? Меня тут кажный‑всякий сто годов знает – и как я, и что, и такое прочее… А они – Авдохин! Это я, то есть… А? Это как? Не‑ет, извини‑подвинься, я этак несогласный! Ты каких прохожих‑приезжих получше проверяй, а Авдохина тут кажный кобель знает, он себе таких глупостев не позволит!
Как это часто бывает с людьми, давно и безнадежно втянувшимися в пьянство, Авдохин, заговорив о себе, о несправедливости, учиненной по отношению к нему, с каким‑то болезненным наслаждением сам распалял свою обиду, искусственно взвинчивая себя, доводя до исступления, почти до истерики. В его глазах весь мир тогда оказывался бесчестен, жесток и глуп, и лишь один он, безвинно страдающий из‑за людской подлости и глупости, был честен, добр и умен. Все в его сознании словно бы кверху дном переворачивалось в такие минуты. Он сразу, забыв о том, что только что благодушно говорил с человеком, угощался его сигаретами, шутил, ни с того ни с сего люто вдруг накидывался на него, бог знает почему приравняв и собеседника к тем людям, которые обидели его, ко всему тому, что казалось ему причиною его собственной неудачной и трудной жизни, что принудило его, умного, доброго, грамотного, имеющего хорошую специальность, пасти каких‑то шелудивых телят, ходить в рваных штанах и дурацкой зеленой шляпе, невесть для чего третьего дня подобранной им возле покинутой стоянки каких‑то прохожих туристов…
Он ушел, не попрощавшись, размашистым, тяжелым шагом устремившись в глубь леса, где разбрелось телячье стадо; и долго еще были слышны озадаченному, недоумевающему Сигизмунду его злобные хриплые крики и скверная, матерная брань, относящаяся не то к глупым телятам, не то к беззаботным, пустым и ничтожным людям, беспечно прохлаждающимся в дачных домиках, в то время как он, Авдохин, с его умом и знаниями, вынужден, обливаясь потом, спотыкаясь о корневища и бурьян, бегать по лесным дебрям и скликать, разыскивать непутевую скотину…
Легкое настроение, не покидавшее Сигизмунда с первого дня его пребывания на оздоровительной базе, улетучивалось, уходило, словно вода в прорванную запруду. Крепкое, радостное восприятие жизни в лесу, на берегу реки, среди красивой природы, сменилось тягостным чувством какого‑то обмана, разочарования. Неожиданно обнаруживались такие стороны этой, с виду чистой и поэтичной жизни, что сделалось вдруг страшно одиноко и неприютно, захотелось поскорее уехать отсюда, провести остаток отпуска в культурном, цивилизованном мире, где никто не посмеет тебя обидеть, причинить зло, испортить настроение, а если и посмеет, то, по крайней мере, есть кому пожаловаться, есть кому заступиться по справедливости – милиция, общество и прочее.
Но стоило Сигизмунду только подумать о милиции, как на тропинке, сбегающей с горы на берег, показались два человека, из которых один, помоложе, был в аккуратно и ловко сидевшей на нем милицейской форме, а другой – седоватый, щупленький – по своему внешнему виду, по скромному пиджачку, пыльного цвета брезентовым сапожкам, мог сойти за какого‑нибудь кладовщика или совхозного счетовода.
– Разрешите? – вежливо, по‑военному козырнул старичок, подходя к Сигизмундову столику. – Капитан милиции Щетинин. Хочу, если позволите, побеседовать с вами.
– Сделайте одолжение, – поклонился Сигизмунд. – Догадываюсь о цели вашего посещения, но… Послушайте, капитан, неужели все это в самом деле так серьезно?
– К сожалению, – вздохнул Максим Петрович. – Хотя на первый взгляд и создается впечатление какой‑то глуповатой мистификации.
Он попросил рассказать Сигизмунда о том, что произошло ночью и внимательно рассмотрел оторванный брезентовый клок с чернильной фиолетовой меткой «В.А.И.».
– В котором часу все это случилось? – спросил он.
– Да что‑то, вероятно, около двенадцати, – сказал Сигизмунд.
– Так… И в каком направлении он скрылся?
– К реке.
– Вы слышали всплеск воды?
– Да, кажется. По правде сказать, я был очень взволнован…
– Само собой, конечно.
Максим Петрович помолчал, видимо что‑то соображая.
– А вы не заметили, – наконец спросил он, – босиком или в сапогах был ваш ночной гость?
– Ну, где же! – пожал плечами Сигизмунд. – Сейчас такие темные ночи…
– Да, ночи удобные, – согласился Максим Петрович. – Давай‑ка все‑таки посмотрим, – поднимаясь, сказал он Евстратову.
Они долго бродили в лесу и береговом лозняке, присматриваясь к мокрому песку, шаря в кустах, в пожухнувшей траве, но все кругом было истоптано, испещрено копытами телячьего стада; и так, походив, они вернулись к столу, где Максим Петрович оформил показания Сигизмунда и попросил расписаться под текстом протокола, чем окончательно испортил его настроение.
Глава двадцать девятая
Однако и Максим Петровичево самочувствие было не из блестящих. Вместо троих обещанных Муратов выделил из райотдела только одного – старшину Державина; прибавилось, правда, пятеро комсомольцев‑дружинников, отобранных Евстратовым, да Кузнецов предоставил в распоряжение Максима Петровича троих клубных активистов, и, таким образом, получился отряд в одиннадцать человек, что все‑таки представляло собою некоторую силу, с которой уже можно было надеяться на успешные розыски преступника.
Но прочесали лес, километра два прошли вдоль берега, заглядывая в каждую подозрительную ложбинку, в каждую яму, обследовав самые непроходимые, потаенные уголки, – и ничего не обнаружили, кроме десятка покинутых бобровых жилищ, совершенно непригодных для того, чтобы в них смог укрыться человек, да лисьей норы, у входа в которую земля была усеяна разнообразными перьями и птичьими косточками.
В одном месте, на полугоре, там, где когда‑то в войну стоял запасный полк и где по буграм и полузасыпанным траншеям самосеем бушевала непролазная осиновая поросль, нашли какую‑то ветхую тряпку, которая оказалась старыми солдатскими штанами, истрепанными в клочья до такой степени, что их и за штаны‑то признать было почти невозможно, и лишь сквозящие, как сито, мешочки карманов да крючок на ширинке давали смутное понятие, что это такое.
Бережно, словно бог весть какую, драгоценную вещь, держал Максим Петрович в руках грязно‑белые, утратившие свой первоначальный цвет лохмотья, поворачивая их и так, и этак, пристально, внимательно изучая каждое пятнышко, разглядывая прозрачную ветхость ткани на свет. Он даже понюхал эту ничтожную тряпку. Как, почему попала она сюда? Кто совсем еще недавно носил этот хлам, это жалкое подобие человеческой одежды? В том, что штаны были кинуты их владельцем недавно, несколько дней тому назад, Максим Петрович был убежден: к материи еще и земля не успела прилипнуть, и металлический крючок застежки блестел, как новенький, без единого пятнышка ржавчины. Самым же веским доказательством того, что штаны эти всего несколько дней назад служили кому‑то не просто тряпкой, ветошкой, а именно как штаны, являлось то, что в одном из карманов Максим Петрович нашел отлично сохранившиеся, правда, сильно зачерствевшие, крошки хлеба.
Но кто был хозяином диковинных штанов? Кто заносил их до такой степени? И, заносив, снял и кинул не где‑нибудь на задворках, возле своего жилища, а почему‑то приволок сюда, в лес, в одно из самых его глухих и неисхоженных мест?
На бязевой полосе поясной подкладки смутно виднелся черный четырехугольник казенного штампа – какие‑то буквы и цифры, – но что они могли сказать? Решительно ничего. Ясно было одно: некто скинул эту удивительную рухлядь тогда лишь, когда у него явилась возможность заменить ее чем‑то иным…
– Стоп! – пробормотал Максим Петрович, озаренный догадкой. Уж не теми ли… ну, конечно же – теми самыми холщовыми подштанниками, что, так его напугав и озадачив, явились перед ним во мраке изваловского дома. Да‑да, конечно же, теми подштанниками, что он видел и про которые еще упоминал Евстратов, да он, Максим Петрович, старый растяпа, непростительно пропустил мимо ушей…
Докладывая третьего дня Щетинину о происшедших за последние дни в Садовом мелких кражах, Евстратов, между прочим, как‑то вскользь, как о предмете, не стоящем внимания, отметил и пропажу каких‑то подштанников, вывешенных для сушки на плетне и непостижимым образом исчезнувших ночью…
– Вы что, товарищ капитан? – спросил Евстратов, стоявший за спиной Максима Петровича все время, пока тот разглядывал найденные лохмотья.
– Да вот… штаны, – задумчиво сказал Максим Петрович, пересыпая с ладони на ладонь перемешанные с мусором хлебные крошки, которые он вытряхнул из кармана найденных брюк. – Думаю – не наш ли ночной приятель щеголял в них до самого недавнего времени, а?
– Похоже на то, – неожиданно охотно согласился Евстратов.
– Почему – похоже? – живо обернулся к нему Максим Петрович.
– Минуточку, – сказал Евстратов.
Он послюнявил палец и аккуратно подцепил им с Максим Петровичевой ладони из кучки хлебных крошек и мелкого сора одну за другой несколько твердых, поблескивающих тусклым серебром рыбьих чешуинок.
– Чуете? – усмехнулся Евстратов. – Изваловские подлещики‑то…
– Эй, старшина! – послышался вдруг откуда‑то из чащи голос Петьки Кузнецова. – Где ты там есть?
– Гоп‑гоп! – крикнул в ответ Евстратов.
В зарослях молодого осинника показался Петька с дружинниками.
– Шабаш, покурим! – утирая со лба пот и отплевываясь от налипшей к лицу паутины, сказал он. – Фу, черт, ну и местечко! Прямо‑таки Беловежская пуща какая‑то, честное слово…
– Ты чего кричал? – спросил Евстратов.
– Да что, старшина, все обшарили, ребята покурить сели. Какие будут приказания?
Он вынул из кармана круглое маленькое зеркальце и, вертя головой перед ним, стал выбирать из кудрявого чуба набившиеся туда мелкие листочки и обломки сухих хворостинок.
– Видали вы его! – покосился Евстратов. – Пижон какой, зеркальце носит… Словно девушка.
– А что ж такое? Культура, – невозмутимо сказал Петька, пряча зеркальце. – По‑твоему, значит, лучше, если я в голове мусор буду носить? А зеркальце это, кстати сказать, трофейное: я его сейчас вон там, на бугре нашел.
– Где? Где? – вскочил Максим Петрович.
– Да вон там, в буераках в этих… Какая‑то, видать, деваха обронила.
– А ну, давайте его сюда!
Чуть не вырвав из рук удивленного Петьки зеркальце, Максим Петрович жадно глянул на тыльную его сторону: там, под тонким слоем желтоватого плексигласа, была наклеена фотография, изображавшая Александровскую колонну и вид на Зимний дворец в Ленинграде.
– Ну? – Максим Петрович торжествующе поглядел на Евстратова. – Соображаешь?
– Не совсем, товарищ капитан, – озадаченно сказал участковый.
– Экой ты, братец! – укоризненно покачал головой Щетинин, бережно заворачивая в газетный лист лоскутья штанов, зеркальце и брезентовый клок с фиолетовыми инициалами, оторванный Сигизмундом от плаща ночного посетителя. – Да ведь зеркальце‑то чье? Ну? Изваловское! То самое, которое этот сукин сын с изваловского комода тиснул!
Глава тридцатая
Когда‑то (с точки зрения истории – совсем недавно, каких‑нибудь восемьдесят лет назад) местность, в которой располагалось село Садовое, была покрыта сильными, привольно растущими и даже разрастающимися вширь за счет новых посадок лесами, большей частью государственными, или, как их называли, казенными, а частью – помещичьими, принадлежавшими довольно крупным землевладельцам.
Но во второй половине прошлого века, вместе с ростом промышленности, началось повальное истребление лесов, истребление неразумное, без оглядки, без расчета, без мысли о том, что нельзя же так бесшабашно транжирить, не заботясь о будущем, что надо как‑то восстанавливать утраченное; а если чья‑нибудь беспокойная голова и задумывалась над этим, если кто‑то, одинокий, и подавал голос в защиту леса, его заглушали десятки и сотни других голосов, утверждавших, что «Россия наша матушка не какая‑нибудь там немчура голодраная», что «леса наши не меряны, не считаны» и что «как их ни руби – конца им все равно никогда не будет»…
В казенном лесном хозяйстве еще как‑то пытались уравновесить вырубку и насаждения; ученые лесоводы – такие, как Докучаев, Высоцкий, Графф – немало потрудились над этим, и благодаря им еще как‑то сохранялось богатство казенного леса; но в частных владениях царил совершенный произвол, леса тут уничтожались под корень, начисто, никто не заботился об их восстановлении, никого не тревожила их горькая участь, разве только что «плакала Саша, как лес вырубали»…
Был, например, в Садовом крупный помещик по фамилии Весела́го. Получив в наследство пять тысяч десятин отличного леса, он всю свою жизнь затем положил на то, чтобы лес этот уничтожить, – продавал промышленникам огромные площади, те их, разумеется, сводили вчистую, и так продолжалось до самой революции, незадолго до которой была вырублена последняя делянка из последних ста десятин, и от большого, старого, сильного леса остались одни лишь пеньки да замусоренные ложки́, где пробивалась тощая осиновая поросль…
И вот так получилось, что стояло некогда село Садовое кругом в лесу – с речной, низинной стороны вплотную к избам подступал могучий темный дубняк казенной дачи, с нагорной – пестрое разнолесье веселагинских рощ, а теперь были только низинные леса, а от помещичьих – по горе – и пней не осталось: кочковатое поле да смутное предание о том, какие тут когда‑то чащи шумели, «да ведь и не так‑то уж и давно», – говаривали старики…
Но и казенный лес поредел: гражданская война прошла по нему в девятнадцатом, отечественная – в сороковых годах. Таял, таял некогда могучий лес, но, верно, и в самом деле конца ему не предвиделось, если, несмотря на непрекращающиеся порубки, он мало где сквозил, веселая в нем пребывала птичья разноголосица, радостно, шумно лопотала густая листва под напором налетевшего ветра, и казался он все таким же сильным и привольным, как и пятьдесят, и сто лет назад…
Казался! Кому казался? Неискушенному взгляду горожанина, беззаботному туристу, переночевавшему у костра и с легким сердцем, взвалив рюкзак на плечи, отправившемуся дальше по своему увлекательному маршруту, красным карандашиком вычерченному на карте области вдоль голубой змейки реки по ярко‑зеленой краске, обозначавшей лес. Но можно ли было назвать лесом этот жалкий осиновый самосей? Эти корявые прибрежные ольшаники? Эту жиденькую кленовую и ореховую поросль? Конечно, нет. И эго хорошо знали и видели люди – как те, что сидели в бревенчатых конторах местных леспромхозов, так и те, чьи отличные, богато обставленные дорогой мебелью кабинеты находились в красивых громадных, блещущих стеклом и цветной облицовкой зданиях областных центров… Знали, видели – и все же находили возможным чуть ли не каждый год разрешать все новые и новые порубки, всякий раз находя им какие‑то формальные оправдания, а по существу бездумно, безответственно уничтожая созданное веками и при разумном пользовании послужившее бы человеку еще века и века! Хуже всего было то, что последние годы вырубки эти все чаще и чаще стали производиться по берегам рек; в официальных документах, в отчетах и всевозможных информациях они назывались прочистками, но на самом деле были пагубой лесов и тех рек, возле которых вырубались деревья.
Но отчего же происходили такие неразумные дела, такое неразумное хозяйствование? Да очень просто. К примеру, тому же директору совхоза требовался материал для постройки новых коровников. Ему было желательно построить их, так сказать, «в темпе», потому что промедление грозило многими неприятностями и по служебной, и по партийной линиям. Нужный лес находился и в десяти километрах от усадьбы, и совсем рядом, возле реки, – близехонько, рукой подать. Экономя деньги и время, директор просил отвести ему тот, что поближе, и леспромхоз, не глядя на то, что лес растет в береговой полосе, отпускал, давал команду лесничему, тот – объездчику, и так далее, кончая лесником Жоркой Копыловым, в обходе которого значился обреченный участок леса.
И вот этот Жорка, двадцатипятилетний дебелый малый, не по возрасту раздобревший, вечно хмельной от магарычовых поллитровок, посвистывая, ухарски сдвинув на затылок форменную фуражку, сопровождаемый совхозными лесорубами, шел по прибрежной дуброве и по́ходя клеймил обушком произвольно назначенные им к смерти деревья…
Так вышел он на ту полянку, где, окруженный притомившимися участниками безрезультатных поисков, сидел Максим Петрович, обсуждая с Евстратовым, где и кого расставить в ночь на посты наблюдения. Судя по всему, неизвестный человек в своих ночных похождениях пользовался тропинкой, проходящей через буераки, оставшиеся после стоянки запасного полка, и далее – по территории оздоровительной базы – в гору, через перелаз в изваловском саду, через изваловский двор. Решено было, таким образом, установить три поста: первый – здесь, среди покинутых солдатских землянок, второй – на базе, и, наконец, третий – в саду, возле перелаза.
– Привет начальству, – развязно, с хохотком, сказал Жорка, подходя к Максиму Петровичу. – Слышал, слышал – погоня за призраком, неуловимый Ян, чудо двадцатого века… На данную местность подозрение? Местечко, действительно, еще то! Но имейте в виду, товарищ начальник, с завтрашнего дня тут такая потеха пойдет, что если кто до сей поры и хоронился в этих буераках, – так больше уже не схоронится… Ну, давай, орлы, располагайтесь! – скомандовал он сопровождавшим его рабочим.
Через каких‑нибудь полчаса лес наполнился стуком топоров, пересвистом и перекличкой людей, лошадиным ржанием. Прочистка началась.
И когда Евстратов и Петька с наступлением темноты пришли сюда, чтобы занять свой пост, «залечь в секрет», как значительно и таинственно говорил Петька, отбывший армейскую службу в пограничных войсках, – тут уже пылал костер, закипал котелок с кондером и, розовея лицами и рубахами в ярком свете веселого пламени, кружком расположились порубщики. Сидя в центре, мордастый Жорка рассказывал что‑то смешное, в лесу стоял такой гогот, что стреноженная, пущенная на ночь пастись лошадь, чутко поводя ушами, время от времени поднимала тонкую красивую морду и удивленно оглядывалась на костер.
Увидев участкового и Петьку, вооруженного охотничьей двустволкой, у костра притихли.
– Вот так так! – озадаченно воскликнул Жорка. – Значит, и вправду караулить собираетесь? А ведь я, Евстратыч, признаться, думал, что это у вас одни разговорчики…
– Разговорчики! – усмехнулся Евстратов. – Вы лучше сапоги да одежу убирайте на ночь подальше.
Отойдя шагов двести от костра, участковый и Петька залегли в небольшой канавке, сбоку едва заметной тропы, петляющей по обрывистому берегу над самой водой.
Беловато‑серыми клочьями шибко бежали облака, нет‑нет да и закрывая чуть недоспевшую, немного срезанную с одного бока луну, и то выхватывались из глубины леса белесые стволы старых осин, ярко высветленные на фоне черного дубняка, то смазывались темнотой, растворялись во мраке.
У костра наступила тишина. Дальние, приехавшие с других отделений рабочие, лишь понаслышке зная о садовских чудесах, не придавая им значения, а то так даже почитая их за выдумки, бабьи сплетки, – теперь, увидев милицию, убедившись в реальном существовании таинственного призрака, встревоженно насторожились и, сдержанно, вполголоса переговариваясь, разбрелись на ночлег по своим наскоро построенным шалашам. Вскоре костер погас, только белая дымная полоса еще какое‑то время маячила над рекой, но вот и она развеялась. Светящиеся стрелки Петькиных часов показывали без четверти десять. Лежать без дела было скучно.
– Эх, закурить бы! – вздохнул Петька. – А, Евстратов?
Участковый промолчал.
– Слушай, я пиджаком накроюсь, – шептал, не отставая, Петька. – Ну, прямо мочи нету, до чего курнуть охота…
– А тебе больше ничего не охота? – насмешливо сказал Евстратов. – А то уж вали до кучи всю самодеятельность – песню давай, «яблочко» спляши… Ты на границе так‑то службу справлял?
Петька сконфузился.
– Все равно, напрасно мы тут торчим, – после минутного молчания обиженно сказал он. – Эти порубщики такой базар подняли, что, если даже он тут и был, так небось давным‑давно уже смылся…
– Ну, это дело не наше, – строго сказал Евстратов. – Раз старший опергруппы назначил, то будь добр…
Он не договорил, оборвал свои наставления: со стороны погасшего костра кто‑то пробирался по тропе, шел не скрываясь, посвечивая фонариком под ноги.
– Вот еще несет нелегкая! – тихонько выругался Евстратов, узнавая в грузной фигуре идущего человека Жорку.
– Где вы тут, черти, запрятались? – водя лучом во все стороны, позвал лесник.
– Потуши свет! – сердито прошипел Евстратов. – Бестолковый ты человек…
– Это можно, – примащиваясь возле и гася фонарь, сказал Жорка. – У меня там все, понимаешь, спать завалились, дрыхнут, как сурки… Скучно. У вас, ребята, закурить не найдется.