Рассказ об Алеше Молокане




 

– Дедушку моего Егор Филиппыча знаете? – начал Петька свое повествование. – Ну, когда еще коров не отымали, в пастухах ходил. Его по‑уличному Кунаком кличут. Он смолоду в солдатах на Кавказе служил, пришел оттуда – всё кунак да кунак, его и прозвали Кунаком. За‑а‑ме‑чательный старик, сроду не пил, не курил, если выругаться, так у него «лихоманка» – самое распоследнее слово, ей‑богу… Чудак! – засмеялся Петька. – Он самое про Алешу‑то про этого рассказывал. Вот.

Дело давно было, конечно, до революции. Был тут у нас барин Веселаго, слыхали небось? Веселагинский ложок – по этому барину до сих пор называют.

И вот леса у него были.

Сейчас, допустим, автобус до самого шоссе – как идет? Полем. Фацелия, потом – свекла, двенадцать километров по спидометру – чик в чик. А в те времена тут лес был. Вот. Веселагинский. Богатое было имение. Только дедушка сказывал – не жил тут барин. Ни грамма не жил. Все в Ленинграде да по заграницам. А деньги мотал – о! Лошадей шампанским поил, честное слово, ну? Дедушка говорил, он врать не будет.

Вот так‑то промотается барии – да и сюда. Давай лес продавать. По сто гектаров, по двести, когда как, но всё – помногу. До того расторговался, – раз приезжает таким манером, а продавать – нечего! Всё. Одни пеньки. Ну, тут – хлоп! – революция. В тот момент другие господа плачут, убиваются – ах, все пропало! ах, все отобрали! – а у барина у Веселаги и отбирать нечего – дочиста просадился!

– Ловко! – с восхищением воскликнул лесник.

– А то не ловко? Ну, это я, извиняюсь, немножко с барином в сторону заехал. Про Алешу начал. Этот Алеша мужик был. Лохмотовский. Мельницу держал вот тут, маленько повыше, где ручей впадает.

– Это где столбы в воде? – спросил Евстратов.

– Во‑во! Эти столбы‑то вроде бы от Алешиной мельницы. Да. Жил Алеша бирюк бирюком, один как есть: кругом – лес, болото, а он жил, хоть бы что… Между прочим, мозглявенький был мужичишка, неприметный: азямишко рваный, лаптишки… Другой побирушка против него – барин, честное слово! И вовсе неграмотный. Если роспись или что – вместо фамилии крестик накарякает и ладно. Вот.

А веры был не нашей, молитвы эти всякие, попов ни грамма не признавал, насчет мясного – ни‑ни, одно молочное. Такая, стало быть, вера была, молоканская. Его так и звали: Алеша Молокан.

Теперь приезжает это барин Веселаго. Дает извещение – так и так, желаю, дескать, рощу замахнуть, гектаров сколько‑то. В общем, назначает торги, будьте любезны, кто дороже даст. Вот. И тут к нему являются купцы.

Ну, конечно, угощение – коньячок пять звездочек, водочка, пивко, всякое там жарево‑парево, идет дело. Выпивают, закусывают – чин‑чинарем, анекдоты всякие, разговорчики, вроде бы про торги и речи нету. Это он их, стал быть, специально вздрачивает, чтоб злей торговались. Вот.

Таким манером – дело к вечеру Видит – забурели, можно начинать. «Так, говорит, господа купцы, желаю рощу замахнуть, не купите ли?» – «Почему ж, дорогой товарищ, не купить? Купить можно, вопрос в цене». – «А цена моя, говорит, такая: десять тыщ и кто больше».

Вот у них пошло! Один – сотню накидывает, другой – полторы, третий форс не теряет – две, шумит. Да. Пошли это у них споры‑раздоры, а барину того и надо, – уже и двенадцать тыщ, и тринадцать. Теперь в самую в эту ихнюю войну заявляется Алеша Молокан, в этом в своем в азямишке, в лаптишках, садится чинно‑благородно на стульчику, от водки, от угощенья отказывается, конечно, сидит, слушает, посмеивается. Барин ему: «Ты что ж, Алеша? Ай тебя не касается? Торгуйся, мол, чего оробел!» – «Дак ведь как, барин, не оробеть? Ишь они тыщами‑то швыряются, чисто подсолнушки клюют, право… Посижу, говорит, послушаю, может, говорит, умишка какого наберусь…»

Ну, барин посмеялся, конечно – ладно, мол, сиди, что ж с тобой сделаешь! А те купцы между собой переглянулись: чтой‑то за мужик за такой сиволапый тут расселся? Но видят – барин с ним ласково, взашей удалиться не просит, ну и они – молчок в тряпочку, раз такое дело. Давай дальше торговаться. Вот.

И дошло у них, ребята, до пятнадцати тыщ.

Леликов, что ли, не то Маликов – как‑то так, одним словом, самый из них богатей, в городе своя лесопилка была, – этот шумнул пятнадцать тыщ, всех отшил враз. «Нуте, – говорит барин, – уважаемый товарищ Маликов, считайте – лесок за вами. Какие, – говорит, – у нас с вами на сей предмет будут расчеты‑условия?» – «А расчеты‑условия такие: пять тыщ на руки, пять тыщ – к рождеству и пять – к святой». – «Прекрасно, давайте документацию производить. Будьте любезны».

Тут этот Алеша и говорит: «А что, говорит, барин, ведь и я, пожалуй, пятнадцать дам…» Все так и сели: вот те и сиволапый! Да. Этот Леликов, конечно, в бутылку – «как так! я первый пятнадцать надавал!» И барин тоже подтверждает: «Правильно, они, говорит, действительно, первые». – «Первые‑то первые, – говорит Алеша, – это я ни боже мой, не воспоряю, да только, может, мои расчеты‑условия будут поинтересней…» – «Как, то есть, тебя понимать?» – спрашивает барин. – «Да как? Вот, значится, получите все пятнадцать на руки – да и го́ди!» С этими словами вынимает он из‑за пазухи денежки, пятнадцать тыщ, и – будьте любезны – подает барину. Те купцы рты поразевали, Маликова этого чуть кондрат‑миокард не хватил. А тут еще барин: «Ну что ж, говорит, господин Маликов, сами видите, ваши расчеты против Алешиных не потянут. Будьте здоровы, спокойной ночи, заезжайте, пожалуйста, когда нас дома нету. Мерси за внимание, а мне в Париж ехать пора!»

Ну, купцам что ж делать? Сели на своих на извощиков, да и – нах хаус, драла по домам, значит… Вот так‑то, дедушка рассказывал, дело было.

– А роща? – спросил Евстратов.

– Роща! – засмеялся Петька. – Я давеча про веселагинский ложок помянул – так, да? – вот тебе самое тут эта роща и была… В две недели свел ее Алеша и пеньки выкорчевал. Безо всякой без науки! – подтолкнул он лесника. – Не то, что у вас: прочистка или как ее там…

– Ну, и выходишь ты дурак! – обиделся Жорка. – Безо всякого понятия. Нам в лесной школе на уроке конкретно преподавали, что…

– Стоп! – тихонько сказал Евстратов. – Слышите?

Все затаили дыхание. Далеко‑далеко, в глубине леса, там, где была непролазная топь моховых болот, где ни тропок, ни дорог сроду не водилось, а прямо из трясины, на зыбких зеленых полянках коряжились четырех– и пятиствольные коблы черных ольх с нависшими на развилках длинными бородами из камышового хобо́тья, засохшей, превратившейся в белую корку тины и всяческого речного мусора, – где‑то в том месте, которое называлось Гнилым Урочищем, робко, но явственно раза два‑три пиликнула гармошка, – «дри‑та‑ту, дри‑та‑ту!», – пиликнула и замолчала. И так странны, так нелепы были эти бессвязные, бог весть откуда в лесной трясине, в гнилой топи, в глухую ночную пору вдруг родившиеся звуки, что у каждого мелькнула мысль: да полно, не ослышались ли? не показалось ли?

– Ну и занесла ж кого‑то нелегкая! – покачал головой Евстратов.

– Под этим делом – куда не занесет! – пощелкав по толстой короткой шее, сочувственно сказал лесник. – Я сам вот так‑то раз, не хуже того, под мухой, конечно, в эти самые Гнилушки всадился… Тоже вот так‑то – осень, дождь, чичер… А. Зинка‑булгахтерша, – я тогда с Зинкой гулял, – пояснил он, – пристала это: приходи да приходи! «Ну тебя, говорю, ближний, говорю, след – в эти в твои в Лохмоты переться…» Да‑а. Вот вечерком выпил, конечно, скука взяла – что делать? Дай, думаю, пойду…

– Да погоди ты со своей Зинкой! – шикнул на лесника Евстратов.

Шагах в двадцати, у самой воды, явственно хрустнула ветка, под чьею‑то осторожной ногой зашуршала опавшая листва. Затем послышался легкий всплеск… Евстратов вскочил и кинулся к реке. Освещенные ярким лучом фонаря, еще шевелились кем‑то задетые, полузасохшие стебли камыша. На черной воде еще шли, волновались широкие круги. Несколько ошкуренных осиновых палок четко белели, покачиваясь на легкой волне…

– Эх ты, Пузиков, деревенский Шерлок Холмс! – хихикнул в ладошку лесник. – Да ведь это ж бобер нырнул!..

 

Глава тридцать первая

 

Пост наблюдения на оздоровительной базе возглавлял сам Максим Петрович. Он пришел туда в сопровождении двух комсомольцев‑дружинников, братьев Охлопковых, которых Евстратов рекомендовал ему как самых смелых и самых исполнительных изо всех пятерых отобранных им ребят. Недавно демобилизованные, отслужившие по четыре года на Морфлоте, рослые, плечистые, по‑военному подтянутые, они действительно производили впечатление людей, на которых смело можно положиться в любой сложной и опасной обстановке.

Но неожиданно оказалось, что на базе сам собою, так сказать стихийно, уже возник наблюдательный пост в лице пострадавшего от воровского набега Сигизмунда и присоединившегося к нему Калтырина. Дело в том, что ровно через сутки после истории с Сигизмундовой щукой, тоже ночью и, по всей вероятности, тем же таинственным ворюгой у Ермолая были похищены новые резиновые сапоги.

Утром, едва только Сигизмунд вернулся с рыбалки, к нему пришел Ермолай и сказал:

– Вы ничего не знаете?

– Ничего, – удивленно сказал Сигизмунд, – а что?

– Дак ить – что, – начал разматывать Ермолай свою словесную сетку, – ить вот вы тут, конешно, спите… как сказать, в обчем… ну, и так и дале…

Он принялся скручивать толстенную папиросу и крутил ее очень долго, обстоятельно; затем, прикрывая ковшиком ладоней спичку, прикурил, затянулся раза два и лишь тогда только сказал:

– Обокрали меня, вот что… туды иху мать!

После чего довольно связно рассказал, как вчера еще днем развесил на колышках сапоги для просушки, вечером забыл их прибрать, а ночью они исчезли.

– Как же это, сеньор, – усмехнулся Сигизмунд, – вы же караульщик, а у вас же и сапоги сперли?

– Да ить как сказать, – слегка смутился Калтырин, – конешно, это… ну, в обчем… ходишь‑ходишь, она ночь‑то теперь какая! Сомлеешь этта… как сказать, и так и дале… живой человек!

Новые сапоги Ермолая и двухкилограммовая Сигизмундова щука взывали к мести и каре. Возмущение обоих потерпевших было так велико, что они договорились меж собою – хоть ночь, хоть две не спать, а накрыть‑таки дерзкого грабителя…

– Ну, раз такое дело, – сказал Максим Петрович, узнав об их намерении, – то нечего нам тут такое скопление народа устраивать.

И он велел братьям идти наверх, в село, патрулировать по улицам, а сам остался на базе и присоединился к Ермолаю и Сигизмунду.

Расположившись у подножия известной читателю птищевской скульптуры, откуда отлично была видна вся территория оздоровительной базы, они сперва тихонько, затаясь, сидели, изредка перекидываясь незначительными фразами, чутко вслушиваясь в таинственные ночные шорохи, всматриваясь в словно бы шевелящуюся темноту, сосредоточив все свое внимание на одной‑единственной мысли – увидеть, услышать и не упустить.

Медленно, скучно, томительно тянулось время, скупо отсчитывая минуты,, легкими вздохами ветерка, нежным мелодичным лепетом сбегающих с горы родничков навевая сладкую дрему… Сиди Ермолай с Сигизмундом вдвоем, как они предполагали, одни, не будь они скованы присутствием официального лица – милицейского капитана, у них, разумеется, куда как веселее проходило бы их добровольное дежурство: и тот, и другой любили и умели поговорить, рассказать, вспомнить кое‑что из своей жизни; и тот и другой были людьми, повидавшими на своем веку такое, что далеко не всякий видывал.

Действительно, как Калтырину, прошедшему через три войны – первую империалистическую, гражданскую и отечественную, в девятьсот пятнадцатом побывавшему с русским экспедиционным корпусом во Франции, так и Сигизмунду, исколесившему в служебных командировках всю Европу, дважды пересекшему по дороге в Америку Атлантический океан, в свое время удостоенному чести с группой других инженеров побывать на приеме у самого Сталина, было что рассказать, что вспомнить бессонной ночью. Но им казалось неловко в присутствии Максима Петровича, то есть как бы находясь при исполнении служебных обязанностей (как пожилые, серьезные люди, они так понимали свое дежурство), затевать пустопорожние разговорчики и звуком голосов нарушать потребную для такого ответственного дела тишину.

Однако час проходил за часом, кругом стояло такое невозмутимое спокойствие и так неудержимо клонило ко сну, что они все‑таки не выдержали и завязали негромкую беседу.

Первым начал Ермолай.

– Вот вам и на руку, – сказал он, обращаясь к Сигизмунду, – этак ночку скоротаете – и зорьку не проспите… Поедете небось за окунями‑то?

– Что за вопрос? – пожал плечами Сигизмунд. – Конечно, поеду. Но послушай, дорогой товарищ, что же у тебя все лодки так безбожно протекают?

– Да ить оно, как сказать, – охотно принялся за свое словесное плетение Ермолай, – ить этта лодку… ее, как сказать, надо приготовить – ну, в обчем, шпаклевка, проолифить, покраска, и так и дале… С ней, знаешь, с лодкой, делов‑то! Вагон да еще и маленькая тележка… Что? Нет, скажешь?

– Премудрость какая! – засмеялся Сигизмунд. – Вот ты бы и делал эти дела, поскольку тебя начальство поставило смотреть за порядком…

– Премудрость не премудрость, – сказал Ермолай, – а я в лодках, как сказать, собаку съел. Вы, конешно, это, ну… по своей части ученые – как и ваша должность, и так и дале… Я же, как сызмальства при реке, значит, и мое понятие – по части лодок, в обчем, и как, и что… как сказать – своя образование. Ить оно – как сказать? – приступил, допустим, к лодке, – первое дело что? Первое дело, будь добрый, проолифь, как следовает – и раз, и два, а есть усердие – давай и в третий. Теперь дай ей просохнуть, конешно, и уж тогда – свинцовым суриком, а впоследствии того…

– Постой, постой! – перебил его Сигизмунд. – Что ж ты их – олифил?

– Как же не олифил? Фактически ясно, олифил.

– А суриком?

– Пиндюриком! – ядовито усмехнулся Ермолай. – Прыткой какой! Где я тебе его возьму?

– Карамба! – удивленно воскликнул Сигизмунд. – Как это – где? В магазине, конечно.

– Вы бы, товарищи, потише! – недовольно заметил Максим Петрович.

– В магазине! – зловещим шепотом зашипел Ермолай. – Там его для нас приготовили… Свинцовый сурик, парень, если хотишь знать, только у частника добудешь.

– То есть как это – у частника? Какой в наше время может быть частник?

– Такой самый! – Ермолай искоса взглянул на Максима Петровича. – Сопрет где‑нибудь на стройке ай где – и будь здоров – пожалуйте, пять целковых за кило… Хоть пуд.

– Ну и дела! – покачал головою Сигизмунд.

– Как же не дела! У него, у частника, то есть чего хочешь достанешь, чего душе твоей угодно. Хотишь резину для автомашины, хотишь – шифер, хотишь – что…

– И все – ворованное?

– Дак ить – как сказать… – затруднился сразу ответить Ермолай. – Конешно, этта, в обчем сказать, вроде того… Теперь возьми это, – продолжал шипеть Ермолай, – по сейчасошнему делу – видал? Все строятся. Легко ли? Хо! Сбираешься, допустим, ты избу поставить, ну этта… деньжишки какие‑никакие завелись, и так и дале… А ить ничего нету из матерьялов, как сказать, куда ни кинь. Лесу, допустим, на избу тебе – это самое малое шашнадцать кубов требовается, а лесничий резолюцию на три накладает. Понял? Теперь что? Теперь ты дальше соображаешь? Идешь это, как сказать, к Ваньке к рыжему в магазин, берешь две пол‑литры. Ну? И прямиком, значит, прямым, как сказать, ходом – до Жорки до лесника… Теперь ставишь ему, конешно, угощение, ну… денег там, это, как сказать… в обчем, с полсотни ай сколько – как с ним договоритесь, и в завтрашний день ведет это он тебя в лес, клеймит – чего рубить…

– Что значит – клеймит? – спросил Сигизмунд.

– Ну, как сказать, этта… насечки, стал быть, производит на дереве – одну пониже, под корень, другую – чуток повыше. Пили промеж насечками. Свалил, в лесину – и вот тебе: одна насечка на пенькю, другая – на дереве. Навроде бы как в конторе – фитанцию на руки, а корешок – при деле… Вот так‑то пометит, стал быть, чего рубить, и вот тебе – все шашнадцать, стройся на здоровье!

– Позволь, – сказал Сигизмунд. – Как же это – все шестнадцать? Отпущено‑то три ведь только? Что ж он, лесник‑то, невзирая на резолюцию, сам своей волей отпускает лишние тринадцать кубометров?

– Зачем? Избавь бог! Как написано – три, так три и клеймит.

– Так как же, сеньор, получается шестнадцать?

– А полсотни‑то ты ему давал? Магарычу литру ставил? – засмеялся Ермолай, явно потешаясь над бестолковостью образованного инженера. – Это, как сказать, в обчем, соглашение такая: три валяй смело, а что сверх того… как сказать, ну… с оглядкой.

– Но ведь это же преступление! – ахнул Сигизмунд.

– Дак ить – как сказать… оно, конешно, тово… чего ж исделаешь‑то? А ну как старая завалюшка‑то детишков придавит – это как? То‑то вот и есть… Тут, парень, такая чепухенция!

Все время молчавший Максим Петрович встал и неторопливо зашагал по тропинке в сторону лодочной пристани.

– Что ж ты при нем так откровенно? – Сигизмунд кивнул на удаляющегося Щетинина. – Милиция все‑таки. Неловко.

– Хо! Милиция! – у Ермолая что‑то заклокотало, защелкало в горле, и это надо было понимать как смех – опять‑таки над Сигизмундовой простотой. – Милиция! Да им про всю эту потеху не хуже нашего известно. Так ведь сигналов к ним не поступает, ну? А раз не поступает – им, как сказать…

– Но как же так? – возмутился Сигизмунд. – Как же вы допускаете, чтоб какой‑то Жорка наживался на вас, грабил…

– Зачем – грабил? – невозмутимо сказал Ермолай. – Он государственную цену не превышает. Ежели в ценнике за кубометр шесть целковых – и он, стал быть, берет шесть.

– Да, но эти деньги он кладет себе в карман!

– Ну ясно, к себе, – согласился Ермолай. – Не ко мне же…

– Черт возьми! – воскликнул Сигизмунд, наконец‑то разобравшись, что к чему. – И все у вас лесники такие? – помолчав, спросил он.

– Кабы все! – вздохнул Ермолай. – А то такие собаки попадаются, не приведи господь… Этта вон до Жорки, значит, какой был, Валерка Долгачев, тоже, сказать, молодой малый, из армии возвернулся… Ну, с энтим мы, конешно, хватили горюшка! Ты ему – пол‑литры, он тебя – в шею, ты ему, как сказать, в обчем, по‑хорошему, дескать, – ну, погоди, мол, Валера, постой, иди потолкуем… как сказать, ну, не по шесть, ну, по семь возьми – об чем, парень, разговор! Куда! «Я, шумит, тут – что? – постановлен государственные антиресы соблюдать, ай с вами, с чертями, спекулянничать? Я, шумит, научу вас, дьяволов, моральному кодексу! Понял?

Ермолай с искренним негодованием произнес последние слова и даже плюнул и махнул рукой, как бы и вовсе не желая вспоминать про такого несуразного и злого человека.

– Постой! – спохватился он. – Куда ж наш начальник‑то подевался? А, вон он!

Ермолай кивнул куда‑то в темноту, но как Сигизмунд ни вглядывался в ту сторону, так ничего и не мог разглядеть.

– Возле лодок пристроился, – прошептал Ермолай. – Ну, бог с ним, нехай его там…

– Это ты капитана своими разговорами расстроил, – засмеялся Сигизмунд.

– Как так?

– Да очень просто: как никак – блюститель порядка, а ты в таком свете все представил…

– В каком таком свете?

– Ну, сам посуди: ведь по‑твоему – что получается? Все, кому не лень, тащат.

– Зачем – все? Я про всех этта, как сказать… ну, в обчем, ничего про всех не говорю. Мы с тобой такие‑то – чего утащим? А кто, конешно, ну, как сказать, к чему приставлен – к какому там матерьялу, допустим, и так и дале…

Сигизмунд от смеха уже и говорить не мог, он только руками махал.

– Чудно ему! – с некоторым как бы раздражением сказал Ермолай. – Конечно, как вы там у себя, в городе, на производстве… жалованье вам идет хорошая, и так, в обчем, как сказать… ну, фатера там, допустим, и топка, и вода подогретая… вам чего? Сиди, бумажки пиши ай что… Вам этта, стал быть, чего сообразить – ну, как сказать, без надобности… Ты ворованный пинжак покупать будешь? Нет, не будешь. Твоя дело – пошел в нивермаг, выбил чек, – пожалуйте, товарищ, получайте ваш пинжачок! Так ай нет?

– Ну, допустим, – согласился Сигизмунд, понимая, что у Ермолая зреет какая‑то притча и с любопытством ожидая ее.

– А мне, – продолжал Ермолай, – мне, дорогой товарищ, по хозяйству иной раз так приспичит – хоть верть круть, хоть круть верть, а частника не миновать. Это как, по‑твоему, дюже сладко? Не приведи господь! Ить как сказать, весь издрожишься с этим делом – а ну как накроют, а? Ить это – что? Тюрьма!

– Не связывайся, – назидательно сказал Сигизмунд.

– Да, не связывайся! Нужда прижмет – свяжешься… У меня летось с кровельным железом такая, парень, приключение вышла! – горячо зашептал Ермолай. – Чистый спектакль, ей‑богу! Хотишь, расскажу?

– Интересно, – сказал Сигизмунд.

– Ну, тогда слухай…

 

Рассказ о железе

 

Мне летось железо добыть понадобилось, ну, просто, понимаешь, как сказать, край… Тык‑мык – игде его возьмешь? Я, конешно, и в город – в стройматериалы, и в райпотреб – до самого товарища Малахина достиг… туда‑сюда, в обчем, – нигде ни хрена! А дело, между прочим, как сказать, к осени – за все просто так и зазимуешь без крыши…

Однова так‑то лежу на пече́ ночью, все, конешно, спят без задних ног, один я ворочаюсь – все, значит, железо из головы не идет – как, мол, быть, что делать… Уже и радио замолчала, самая что ни на есть пора глухая, одни собаки гомонят. А я все лежу, соображаю. Думаю про себе это, как сказать, как прежде старики болтали – вот бы какая нечистая сила, что ли, пришла… какой бы, как сказать, в обчем, вражи́на, – душу б за эту самую железо – не задумался б, продал! Да‑а… Теперь это – только я про нечистого подумал, слышу – тук‑тук! В окошко стучится ктой‑то, осторожно этак, вроде бы по тайности. «Что, думаю себе, за черт? Накликал, дурак, на свою шею!»

Ну, сробел, конешно, прижук на пече́, а он обратно – тук‑тук! Вижу, делать нечего – надо иттить. Вот вышел в сенцы, шумлю: кто? А он мне: «Да не шуми ж ты, хозяин, за ради бога! Отопри, дело, мол, есть…» – «Ишь ты, говорю, едрена‑ворона, ловкой какой! Отопри! Какое ночью может быть дело?» – «Фу ты, говорит, какую прению развел! Раз, говорит, я к тебе ночью пришел, стал быть, как сказать, и дело, говорит, у меня ночная… Тебе, говорит, хозяин, я слухом пользовался, железо нужно?» – «Нужно‑то нужно, дак что? Привез, что ли?» – «Привезть не привез, а ежли, в обчем, сговоримся, дак и привезу за все просто, сколько требовается…» Понял? – «Ах, думаю, так твою наперекосяк! А ну как – взаправду? Погоди, шумлю, сейчас отопру!» А сам, конешно, в избу, сына толкаю: вставай, мол, такой‑сякой! Объясняю ему – что как. Сам, ну, этта… двустволку беру, сыну на топор моргаю. В конец того зажигаем фонарь, – у нас в ту время еще электричества не было, – выходим, стал быть, в сенцы, отпираем. Он, как увидел огонь, так еще из‑за двери шумит: потуши! Ну, ладно, потушили. Вижу – махонький такой, чисто мальчонка, в дождевику в брезентовом, колпак надвинул, личность ничуть не видать. «Тебе, говорит, сколько железа требовается?» – «Да вот, мол, столько‑то». – «Это, говорит, можно, со всей удовольствией. Двести пятьдесят целковых осилишь?» – «Почему не так? Осилю. Когда привезешь?» – «Через неделю, в эту ж пору». – «Ладно, говорю, давай, действуй!» – «Ну, говорит, тогда, хозяин, гони задатку четвертной». – «Ишь, умный какой! Привози – тогда и расчет». – «Нет, говорит, так не пойдет. Давай задаток, а нет – будь здоров, без тебя найдем, кому загнать…»

Что делать? Э, думаю себе, четвертной деньги не велики, давай рыскну! Отсчитал ему, стал быть, двадцать пять целковых. «Жди, говорит, через неделю, самое большое – дён десять». Ну, вот жду. Проходит неделя – что ж ты думаешь? Нету моего продавца! Эх, соображаю, фукнули мои денежки! Да‑а… Сын смеется: «Ну, папа, нагрел, видно, нас с тобой энтот, в дождевику‑то!» – «Молчи, говорю, сынок, сам вижу, что нагрел!»

Вот так‑то, стал быть, еще неделя проходит. Обратно лежу ночью на пече, шариками ворочаю – ах, думаю, вклепался, старый дурило! И такая, понимаешь, зло меня взяла, – ну, думаю себе, попадись он мне сейчас – задушил бы, ей‑богу! Да ить это легко сказать – попадись! А как его признаешь, когда я его и в личность‑то не видал…

Ну, хорошо. Лежу, стал быть, ворочаюсь. Баба проснулась. – «Не то, – говорит, – Ермолаша, блохи одолели?» – «Блохи, – говорю, – блохи, лежи, спи, не вякай…» – «Вот то‑то, – говорит, – и меня загрызли в отделку. Надо, говорит, как в район поедешь, дусту купить пачки три». Эх, думаю, тебя и с твоим дустом!

И только, понимаешь, стал это меня сон смаривать, слышу: тук‑тук! – в окошко. – «Он! – думаю. – Кроме некому!» Ну, обратно сына разбудил, выходим в сенцы. – «Кто?» – «Принимай, хозяин, железо, готовь расчет. Только, говорит, избавь бог, огня не зажигай!» Ну, все ж таки, конешно, пришлось зажечь – деньги‑то впотьмах как сочтешь? Зашел, в обчем, в чулан, отсчитал за энтим задатком двести двадцать пять рубликов, иду на двор. Опять, какой тогда был – в дождевику, опять – колпак надвинутый. Стоит – один, ни машины, ничего нету. – «Где ж, мол, железо‑то?» – «Иди сюда…» И ведет он меня, братец ты мой, в мой же собственный сарай, а там – в уголку, листик к листику – вся железо лежит… – «Ух ты, черт! – говорю. – Да когда ж ты это управился? Ни машины у тебя, ничего такого, а железо – вот она! Чтой‑то уж тихо‑то больно…» – «Ну, дак, – смеется, слышу, – ежели мы в таком деле с тобой шуметь будем – не миновать нам тогда садиться… Деньги‑то, говорит, правильно счёл? Двести двадцать пять?» – «Точно, говорю, – хотишь, проверяй». – «Ладно, – мол, – верю… В нашем деле, – говорит, – хозяин, все на честности держится… Бывай здоров!» Да с теми словами и смылся – ну, чисто, скажи, растаял, пропал, паразит! Словно и не было его. Уж когда‑когда это я в избу взошел, слышу – гдей‑то вроде бы, за огородом, что ли, машина зафурчала…

– Что ж, так и не знаешь, кто тебе железо привозил? – спросил Сигизмунд.

– На кресте побожусь – не знаю, – сказал Ермолай. – Вот поставь их передо мной, хоть десять гавриков, спроси: кто? Ну, нипочем не угадаю!

В этот момент подошел Максим Петрович и, приложив к губам палец, таинственно произнес:

– Тс‑с‑с…

И они услышали доносящиеся откуда‑то из глубины леса бестолковые переборы гармошки…

 

Глава тридцать вторая

 

На посту, расположенном у перелаза, возле изваловского сада, находились трое: прибывший из района милиционер с громкой фамилией Державин и два паренька – сельские дружинники Гоша и Леша, первый – клубный киномеханик, а второй – тракторист из садовского отделения совхоза.

Сперва, как и на других постах, у них соблюдалась секретность: не курили, молчали или изредка переговаривались шепотом, прислушивались, присматривались; но в одиннадцатом часу к ним неожиданно присоединились еще два добровольца – Авдохин и Чурюмка, оба чуток под мухой, возвращавшиеся с реки, куда они ходили с фонариком собирать выползавших на песчаные отмели раков. С их появлением атмосфера секретности и таинственности сразу развеялась, и пошли разговоры, шуточки, пошло́ балагурство.

Началось с того, что вновь прибывшие, невзирая на строгое предупреждение милиционера, закурили. Это еще было бы, как говорится, полбеды, но получилось так, что, помимо нежелательного в секрете огня, на посту и шум поднялся от спора Чурюмки с Державиным и особенно с Гошей, которого Чурюмка в сердцах обозвал сопляком; немного – и, пожалуй, не миновать бы драки, да в эту самую минуту до споривших явственно донесся пронзительный голос тети Пани: «Мо‑тю‑у́! Мо‑тю‑у́!» – кричала она, и что‑то, видимо, такое распознал Чурюмка в интонации своей супруги, что сразу же сник, замолчал, и, как ни уговаривал, как ни упрекал его Авдохин в малодушии и измене товариществу, – быстро, судорожно затягиваясь, докурил папиросу и, принужденно смеясь и отшучиваясь, побрел домой.

– Скажи, что с человеком баба делает! – сокрушенно проговорил Авдохин. – Мужик как мужик, куда хошь за компанию полезет, хоть к черту на рога, а вон поди ж ты… Ох, эти бабы! – вздохнул он. – Одна, скажу я вам, ребяты, от них, от этих баб, беспокойство и боле ничего. По мне, на мой карахтер – чем война была хороша? Баб там над нами не было, визгу этого ихнего, будь он неладен!

– Сморозил! – презрительно сказал милиционер. – Ты и войну‑то небось настоящую не видал, раз она тебе так понравилась…

– Кто? Я не видал?! – запальчиво воскликнул Авдохин и даже привстал на коленки, видимо готовый ринуться в самый жестокий спор. – Я не видал?! Не‑ет, это уж, брат, извини: кто‑кто, а я эту самую войну на своих плечах вынес, от Москвы до самого Берлина протопал, да и не как иные‑прочие (он знал, что Державин – также садовской уроженец – все военные годы ухитрился прослужить старшиной в каких‑то авиационных мастерских), – да, да, не как иные‑прочие, – с нажимом, значительно, намекая, повторил он, – в холодке, возле каптерки… А я – на переднем крае, в самом что ни на есть пекле!..

Кое‑как, с трудом, удалось ребятам унять расходившегося Авдохина. После минутной вспышки, он, как это с ним всегда случалось, весь обмяк, тяжело дыша, сидел, дрожащими руками сворачивал папироску, обрывая бумагу, сыпля на колени табак…

Наступила тишина, прерываемая лишь сердитым сопеньем Авдохина да нежным, сонным лепетом листвы под налетевшим легким ветерком. И тогда, в этой тишине, бог весть из какой лесной дали донеслось неумелое, приглушенное расстоянием пиликанье гармошки – все то же самое «дри‑та‑ту», непостижимым образом прозвучавшее в глухую ночную пору откуда‑то из мрачных зарослей непроходимых болот, куда и днем‑то не захаживали, не то что ночью…

– Похоже, в Гнилушках, – прислушавшись, сказал Гоша.

– Точно, – подтвердил милиционер, – в Гнилушках. Потопнет, шалава! – покачал он головой. – И когда только этому алкоголизьму конец придет?

– Кто бы это такой? – задумчиво произнес Леша. – Вроде бы инструмент знакомый… Стоп!

Он сам был гармонист и даже года три проучился в музыкальной школе. Отлично развитый слух позволял ему безошибочно на расстоянии по звуку определять, кто и на какой гармошке играет. И гармонистов он знал не только своих, садовских, но и во всех соседних селах.

– Не угадал – кто? – спросил Гоша.

– Алик‑сапожник, – ответил Леша. – Его баян. У него верхнее ля бемоль западает, я сразу узнал… Но что он – играть, что ли, разучился? Ишь, плетет…

– Ты сейчас у него, у пьяного дурака, спроси: как, мол, твоя фамилия? – презрительно сказал милиционер. – Хрен он тебе ответит. Ишь куда, дуролом, затесался со своей деревяшкой!

Алик‑сапожник был инвалид и такой запивоха, что о его пьяных похождениях легенды сочиняли. Однажды он, хмельной, приплелся на кладбище и улегся там среди могил. В другой раз его зимой подобрали в лесу – он спал в сугробе, подложив под голову свой баян, и, не наткнись на него какие‑то проезжие мужики – так бы ему и замерзать, потому что дело было к ночи и подымалась пурга.

Словом, вышло так, что таинственная ночная гармошка в лесу, когда Леша определил, чья она, никого из сидящих на посту у перелаза не только не насторожила и не встревожила, но, наоборот, даже как‑то всех примирила. Гоша потихоньку стал рассказывать еще что‑то из Аликовых приключении, и все смеялись.

Авдохин тоже смеялся, слушая Гошины россказни, а потом и сам разговорился.

– Вот ты меня, Державин, поддел, – миролюбиво обратился он к милиционеру, – а сказать тебе, что я в войну повидал, так ты, брат, и сам поймешь – мало из вояк найдется, какие этакое бы повидали!

– А что ж вы такое видели? – с любопытством спросил Гоша.

– Да уж, парень, пришлось! – важно и многозначительно сказал Авдохин, покручивая головой, словно и сам удивляясь, на что только не нагляделись за войну его глаза.

– Ты про Ситкинскую мадонну знаешь? – некоторое время помолчав, прищурясь, задал вопрос Авдохин.

– Чего ж не знать, конечно, знаю, – не сморгнув глазом, ответил Гоша. – В «Огоньке» была, в «Работнице»… еще где‑то…

– В «Огоньке», в «Работнице»! – смешно гундося, передразнил его Авдохин. – Это, брат, непродукция называется… А я ее самоё в натуре наблюдал. Вот, как, допустим, тебя такого‑то. Руками щупал…

 



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2022-07-08 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: