Сегодня мы, словно английские туристы, устроили пикник высоко в горах, на перекрестке дорог. Отсюда открывается прекрасный вид. Рене наслаждается им, лежа на спине, спрятав голову в куст лаванды и надвинув на нос шляпу. Проснувшись, он станет уверять, что слушал пение жаворонков. Я сижу на камне, высоко над дорогой, и единственное облачко, омрачающее сейчас мое счастье, — это облако пыли, поднятое старухой и осликом, который тащит тележку с луком. (Я знаю, что в такой божественный день тележке полагалось бы быть нагруженной нектаром и амброзией или, на худой конец, виноградом и персиками, но я человек правдивый: то был просто лук.) Однако пыль уже оседает, и опять за мной — вся Франция, а передо мной — вся Италия, справа — Средиземное море, слева — Альпы, а надо мной — сапфировый купол. И все пять — совсем рядом; они так сладостно спокойны и так близки, что стоит мне протянуть руку, и я могу выбрать из них, что захочу, и послать вам в подарок. Но если даже почтовые власти не заявят, что перевозка их связана с затруднениями (снова формальности — проклятие всякого ведомства), их прелесть пропадет в пути, и когда они достигнут вас, они станут громадными, грозными, страшными. А посему я посылаю вам на память лишь эту веточку дикого розмарина.
Но все же я сердит на старуху. Она появилась со своим ослом как раз в середине сказки, которую я себе рассказывал, и все испортила. А вы когда-нибудь рассказываете себе сказки? Или вы уже совсем большая? Моя сказка была похожа на фреску Беноццо Гоццоли: по горам едет верхом маленький царь, очень нарядный и щеголеватый, как и подобает уважающему себя самодержцу; на его голове сияет зубчатая корона из чистого золота. За это я и люблю старых мастеров — они никогда не скупились на золото, никогда не морочили зрителей желтой краской и игрой света и тени, как теперешние умники. Для них царь был царем, и если ему нужна была золотая корона, художник вырезал ее из листового золота и надевал на него, как положено. Но мои цари были еще великолепнее и с презрением отвернули бы свои царственные носы от короны из простого золота, — их одежды сверкали драгоценными каменьями, и ехали они в Италию.
|
Ну вот, Рене наконец проснулся и собирает для костра ветки розмарина. Мне нужно помочь ему, а то и цари, и луковицы, и старуха с ее осликом успеют добраться до Италии, прежде чем закипит наш чайник».
Маргарита перечитывала письмо, пока не выучила его наизусть. Каждое слово, полученное от Феликса, было ей дорого, но причудливо-веселое настроение, которым дышало это письмо, было столь неуловимо и в то же время столь восхитительно, что, поддавшись его странному очарованию, она забывала даже горечь, порожденную случайным признанием:
«Мне приходится напоминать себе, что вы мне не сестра».
— Мне бы тоже хотелось увидеть на пыльной дороге царей в коронах и драгоценных нарядах, — сказала она задумчиво Феликсу, когда друзья заехали за ней в Мартерель. — Но я бы не увидела ничего, кроме старухи и лука.
— Не сокрушайтесь, — беззаботно ответил он, — и лук и старуха имеют свои достоинства.
Когда они вернулись в Париж, Маргарита прочла Рене кусочек из письма-сказки. Он доставил ей много радости, утверждая, что и не думал спать.
— Я действительно лежал под кустом лаванды, и слушал пенье жаворонков, так почему же мне нельзя этого утверждать? Между прочим, ты еще не видела акварельного наброска этого места?
|
— Твоего?
— Да. Я сделал для Феликса шесть этюдов. Они у него дома, но я возьму их, чтобы показать тебе перед отъездом в Амьен.
— Ты уезжаешь на этой неделе?
— В субботу. Я вернусь через несколько дней, мне надо прочитать там только две лекции,
В пятницу Рене, вернувшись домой поздно вечером, принес с собой папку.
— Феликса не было дома, — объяснил он утром Маргарите, — но он оставил мне наброски. Я написал ему, что тебе хочется взглянуть на них, только он почему-то забыл набросок того перекрестка, но я нашел его у него на столе.
Раскрыв папку, Маргарита заметила на обороте одного из листков написанные карандашом слова.
— Он здесь что-то написал, — сказала она. — Не это ли вид перекрестка? Он, наверно, потому и отложил этот рисунок. Может быть, это не предназначено для посторонних глаз?
— Ну, вряд ли, — отвечал Рене. — Это стихи?
— Кажется, да.
— Тогда я знаю, что там. Он собирался повесить этюд у себя над кроватью в рамке с вырезанными на ней стихами. Наверное, это они. Не знаю, на чем он остановился, — он подумывал об отрывке из «Лисидаса». Набросок слишком плох, чтоб вставлять его в рамку, но дает некоторое представление об этом пейзаже. Вон те голубые горы вдали — уже Италия. Но я заболтался, мне давно пора уходить. Ну конечно я буду писать тебе каждый день. Разве бывало иначе?
После ухода брата Маргарита взяла акварель, изображающую перекресток, и попыталась представить себе блестящую процессию царей. Потом она вспомнила о надписи и перевернула листок, желая взглянуть, какую цитату выбрал Феликс.
|
ПЕРЕПУТЬЕ
В пыли. где сошлись три дороги,
На камне я сел отдохнуть.
Дорога сбегает с предгорий,
Дорога ведет от моря,
А третья — в Италию путь.
Земные цари прискакали
К дорогам, уснувшим в пыли.
Сверкали их латы стальные,
Короны сияли железом,
Железом и горем земли.
И стали цари совещаться,
Куда же теперь повернуть:
Дорога сбегает с предгорий,
Дорога ведет от моря,
А третья — в Италию путь.
Одежды их были покрыты
Узорами злата и тьмы,
Пестры, как гниющая падаль.
И следом за ними летело
Дыхание черной чумы.
Глядели направо, налево,
Как звери в чаще лесной:
Ведь с гор повеяло ветром,
И с моря повеяло ветром,
Но в Италии-мертвый покой.
Сижу я в пыли перепутья,
Видны мне дороги-все три.
Сижу я в пыли перепутья,
А в Италию едут цари.
К вечеру неожиданно пришел Феликс.
— Рене принес вам акварели? — спросил он Маргариту. — Ах, вот они. Не правда ли, он очень хорошо передал перспективу? Если бы удалось победить его необычайную скромность, он бы написал немало вещей, гораздо лучше тех, что мы видим на выставках. У него все выходит так искренне и от души.
— Да, — еле слышно ответила Маргарита, не поднимая глаз.
Он посмотрел на нее с нежной заботливостью.
— Вы бледны. У вас болит голова? Мне, пожалуй, лучше уйти.
— Нет, нет, останьтесь, прошу вас. Я чувствую себя совсем хорошо.
Феликс стал просматривать наброски.
— Между прочим, один из них я отложил, чтобы вставить в рамку, — беззаботно продолжал он, — а теперь никак не могу его найти. Может быть, Рене прихватил и его? Нет, здесь его нет.
Маргарита отперла ящик своего стола.
— Вот он, — и протянула ему листок стороной, где были написаны карандашом стихи.
Феликс едва заметно вздрогнул.
— Вы прочли?
— Да, случайно. Рене решил, что это отрывок, который вы выбрали для рамки. Он не читал. Я дочитала почти до конца, прежде чем поняла, что это не для посторонних глаз. Простите меня.
Маргарита говорила тихо и неуверенно, по-прежнему не глядя на него. Феликс сразу овладел собой.
— О, какая ерунда. Не стоит обращать внимания. Конечно, я сам никогда бы не стал показывать такой в-вздор знакомым, но раз уж так случилось… Ведь это просто другой вариант нашей маленькой фрески во вкусе Беноццо Гоццоли. Вам никогда не приходило в голову, что почти все сказки имеют два смысла? Искусство жить и состоит в том, чтобы следовать тому, который приятен, и н-не думать о… Маргарита… Что с вами? Почему…
Девушка разрыдалась.
— Ах, как вы жестоки! Как жестоки! Я не имею права знать правду, но не рассказывайте мне сказки!
Феликс, растерявшись, смотрел на Маргариту. Слезы душили ее.
— Беноццо Гоццоли! И я, закрыв глаза, пыталась увидеть их… и шутила с вами… а в глубине скрывалось это! Ах. как вы только могли!
Феликс присел около Маргариты и стал нежно гладить ее по голове.
— Но, дитя, не могу же я навязывать вам свои отвратительные фантазии? Их надо хранить для себя. Нашим друзьям принадлежит только хорошее. Не плачьте, дорогая, мне так больно, что я огорчил вас. Мне не следовало посылать вам этого глупого письма. Ну что вас так расстроило? Просто вы узнали, что я пишу плохие стихи. Но ведь у меня хватает самолюбия не печатать их.
Она поглядела ему прямо в лицо.
— Чем заслужила я это? Разве я когда-нибудь старалась узнать ваши секреты или докучала вам своей любовью? Зачем вы притворяетесь и лжете мне, забавляете меня и рассказываете мне сказки, словно я ребенок, который ушибся и хочет, чтоб его утешили? Вы и с Рене такой же? Но я не в силах… Как я могу заставить вас поверить, что вы мне дороги…
Собрав все силы, Маргарита взяла себя в руки.
— С моей стороны глупо сердиться — вы ведь иначе не можете. Это ваша болезнь.
— К-какая болезнь, дорогая? — смиренно спросил Феликс. — С-страсть к рифмоплетству? Это всего только дурная привычка, и я позволяю себе забавляться лишь на досуге. Зачем же так огорчаться?
Она обернулась и посмотрела ему в глаза.
— Я о другом. Вы всегда всех подозреваете, всех дурачите и не верите, что вас действительно любят. Неужели вы до самой смерти будете носить маску? И никогда никому больше не поверите только потому, что один человек вас предал?
Феликс вскочил и, отвернувшись от Маргариты, нагнулся над акварелями. Его пальцы нервно перебирали листы.
— А з-знаете, — наконец заговорил он нарочито легким тоном, — наш разговор напоминает мне английскую игру в перекрестные вопросы и запутанные ответы. Мне очень жаль, что я настолько туп, но я не имею ни м-малейшего представления, о чем вы говорите.
— Конечно, не имеете, — с горечью ответила Маргарита. — Иначе разве стали бы вы обращаться со мной как с шестилетним ребенком? — Она схватила Феликса за руку. — Но не в этом дело! Не все ли равно, как вы обращаетесь со мной… Но что вы делаете с собой… я знаю, любимый…
Она снова разрыдалась. Феликс не двигался и продолжал смотреть в сторону. Она прижалась щекой к его руке.
— Я знаю, вы верили одному человеку… и он обманул вас. Я знаю, это разбило вашу молодость… уничтожило вашу веру в бога… Любимый мой…
Маргарита с криком откинулась. Феликс смеялся.
— Не надо! — вскрикнула она. — Не надо! Лучше бы вы меня убили — только не это.
Он продолжал тихонько смеяться.
Она упала лицом в подушки, а когда отняла от ушей пальцы, он все еще смеялся. Наконец смех умолк, и наступила тишина. Легкое движение, треск разрываемой бумаги, и звук осторожно закрытой двери.
Маргарита лежала не шевелясь. От стука наружной двери перед ее глазами вспыхнул белый огонь. Она подняла голову и осмотрелась.
Она была одна, рядом с кушеткой валялась акварель со стихами, разорванная пополам.
Возвратившись из Амьена, Рене нашел Маргариту как-то странно переменившейся, но не мог понять, в чем дело. Она уверяла, что совершенно здорова, но вид у нее был совсем больной. И за все время его отсутствия она не написала ему ни строчки. Прежде этого не случалось. Рене решил, что, вероятно, она без него болела или перенесла тяжелое потрясение, а теперь, не желая его огорчать, скрывает это. «Если что-нибудь случилось, Феликс должен знать об этом», — подумал он и решил зайти к нему в тот же вечер.
В окнах сиял яркий свет и по лестнице, впереди Рене, поднимались трое мужчин во фраках. Хозяйка с удивлением посмотрела на дорожное платье Рене.
— У господина Ривареса званый вечер.
— О, я и не знал. — Рене был озадачен. — Тогда я не буду входить. Попросите его, пожалуйста, выйти ко мне на минутку. Мне нужно поговорить с ним.
Феликс вышел улыбаясь, его глаза сверкали. И у Рене впервые промелькнула мысль, что Гийоме, пожалуй, был прав, утверждая, что он похож на пантеру в лесах Амазонки.
— К-какой приятный сюрприз! Я думал, вы еще в Амьене.
— Я вернулся сегодня. Мне надо поговорить с вами всего одну минуту…
— Да входите же.
— Нет, нет, у вас гости.
— Т-так что же? Вы тоже будете гостем.
— Но я не могу, я же не одет.
— Чепуха! Вы всегда прекрасно одеты, всегда л-лучшс всех. Заходите, п-прошу вас, я хочу представить вас одному человеку.
Рене вошел в полную гостей комнату.
— Т-такая удача, барон. Н-неожиданно вернулся мой друг, господин Мартель. Мой небольшой прощальный вечер без него был бы неполным. Господин Мартель — барон Розенберг.
С дивана, заискивающе улыбаясь, грузно поднялось прилизанное, лоснящееся существо, надушенное, сверкающее орденами и драгоценностями. От прикосновения его пальцев Рене захотелось убежать и вымыть руки.
— Тот самый господин Мартель, участник экспедиции в Южную Америку?
— Тот самый, — отвечал Феликс. — Мы с господином Мартелем д-давнишние знакомые. Мы бывали с ним во всевозможных переделках и стали большими друзьями.
— Счастлив познакомиться с вами, — сказал барон. — Я питаю к исследователям особое пристрастье. Жизнь, полная опасных приключений, всегда была моей несбыточной мечтой.
Рене что-то невнятно пробормотал и в совершенном изумлении повернулся к Феликсу, собираясь спросить его, что все это означает, но увидел, что тот наблюдает за ним, прищурив глаза. Ему показалось, что в них горят зеленые огоньки.
— Вы будете скучать без господина Ривареса, не правда ли? — спросил барон. — Я уже говорил, что, заманив его в Вену, мы его не отпустим.
— В Вену? — машинально повторил Рене; перед его глазами заплясали искры.
— Господин Мартель т-только что вернулся из Амьена, — любезно объяснил Феликс. — Он еще не знает об этом. Я уезжаю из Парижа и проведу эту з-зиму в Вене. Пока я еще не знаю, где я поселюсь потом. Я уезжаю завтра вечером. Прошу прощения, барон. Пришли новые гости.
Рене смотрел ему вслед. Нудный голос барона не утихал ни на мгновенье.
— Какой обаятельный человек. И такой оригинал! Ну кто бы еще, приняв подобное решение, успел за одну неделю окончить все приготовления и устроить прощальный вечер…
— Мартель! На минутку. Рене обернулся.
— Маршан! Маршан… что случилось?
— Погодите. Пойдемте туда.
Рене почувствовал, что его ведут по комнате.
— Сядьте. Помолчите немного. Выпейте вот это. Выпив коньяку, Рене выпрямился.
— У меня закружилась голова. Надеюсь, никто не заметил?
— Никто, я вас загородил. Мартель, вы понимаете, что происходит?
— Я ничего не понимаю. Я только что узнал.
— Поговорим потом. Подождите, пока уйдут все эти дураки. Осторожней, он на нас смотрит.
Маршан отошел, а Рене повернулся спиной к гостям и стал смотреть в окно.
— Вы, конечно, меня не помните, господин Мартель? Перед ним стоял маленький экспансивный неаполитанец Галли, с которым он познакомился на каком-то званом обеде.
— Вам, наверное, очень тяжело расставаться с господином Риваресом? Париж без него уже будет не тот, не правда ли?
— Вероятно, — пробормотал Рене.
— Он, видимо, очень популярен, — не унимался маленький неаполитанец, весело поблескивая белыми зубами. Я с ним едва знаком. Мы встречались два года тому назад, во Флоренции, после мятежа в Савиньо. Ваша сестра, должно быть, тоже опечалена его отъездом?
— Моя сестра?
— Он сию минуту сказал мне. что вы и ваша сестра — его лучшие друзья. Она живет в Париже?
— Да, — отвечал Рене, хватаясь за подоконник.
Ему казалось, что его медленно убивают, вонзая в него маленькие иголки.
Поскорее бы ушли эти люди! Пусть случилось самое страшное — он все перенесет, лишь бы узнать, в чем дело;
эта неизвестность мучительнее всего.
Ему кое-как удалось отделаться от Галли, но в него снова вцепился барон.
— Господин Риварес только что рассказал мне, как вы чудом спаслись от когтей пумы. Никогда не слыхал более захватывающей истории! Поразительно, как вовремя он подоспел! И как он остроумен! Порой прямо не знаешь — шутит он или говорит всерьез. Например, он уверял меня, что на близком расстоянии таракан гораздо страшнее пумы, и, право же, можно подумать, что он действительно верит этому. А с каким серьезным видом он сообщил мне, что намеревался застрелить вас и был крайне обескуражен, когда ему пришлось спасти вам жизнь. Перебежали друг другу дорогу! Должно быть, замешана дама? Сhеrсnеr lа fеmmе:[143]Сударь, это оскорбление! Ведь я с вами разговариваю…
Но Рене уже исчез. Он стремглав бежал по лестнице, а хозяйка квартиры кричала ему вслед:
— Господин Мартель! Господин Мартель! Вы забыли вашу шляпу.
Феликс стоял в дверях, провожая гостей. Улыбаясь, как автомат, он повторял одну и ту же фразу, когда гость, прощаясь, любезно желал ему счастливого пути или выражал сожаление, что они теперь долго не увидятся. Он был очень бледен, усталость затуманила лихорадочно блестевшие глаза.
Маршан уходил последним. Он остался до конца и надеялся посоветоваться с Рене, прежде чем говорить с Феликсом. Но когда толпа гостей поредела, он с удивлением заметил, что Рене исчез.
Все ушли. Феликс по-прежнему стоял в дверях, явно дожидаясь, чтобы доктор последовал примеру остальных. Неровной походкой, словно расталкивая толпу, Маршан подошел к Феликсу и положил руки ему на плечи.
— Итак, мой мальчик, что все это означает? Феликс улыбнулся ему в лицо.
— Спросите Мартеля.
— Я спрашивал. Он знает не больше моего.
— Неужели? — спросил Феликс, поднимая брови.
— Помочь вам? — спросил Маршан.
— Благодарю вас. Мне уже п-пора учиться рассчитывать только на с-себя. Н-нельзя же все время зависеть от друзей.
Руки Маршана медленно сползли с плеч Феликса. Несколько секунд они молчали.
— Значит, вы собираетесь порвать со своими друзьями?
— Мой дорогой доктор! — Феликс протестующе показал на стол, уставленный чашками для кофе. — Р-разве меня только что не п-посетило семьдесят моих друзей?
Снова наступило молчание. Маршан вышел в коридор и взял шляпу. Когда Феликс подал ему пальто, он вздрогнул.
— Ну что ж, вероятно, это конец, — сказал Маршан. — Видит бог, я вас не виню. Прощайте.
Доктор вышел на улицу. «Это моя вина», — подумал он, и его щеки коснулись крылышки «той, что раскрывает секреты». Только когда захлопнулась дверь парадного, Феликс понял, что подумал Маршан. Доктор решил, что он собирается застрелиться. Что ж, это, пожалуй, недалеко от истины. Он действительно покончил с личной жизнью, а то, ради чего он должен жить, Маршана не касается. Как бы то ни было, он выдержал этот вечер, а завтра ночью он будет уже далеко от Парижа.
Все еще улыбаясь, Феликс позвал хозяйку, помог ей собрать грязную посуду и привести в порядок комнату. Убрав сор и расставив по местам стулья, хозяйка задержалась в дверях, чтобы спросить, не помочь ли ему собраться.
— Спасибо, не надо, — отвечал он. — Сейчас уже слишком поздно. Уложим все утром. Вы, наверно, очень устали.
— Конечно, час уже поздний, но ради вас я готова не спать хоть всю ночь. Мне жалко, что вы уезжаете, сударь. Такого хорошего квартиранта… — Она поднесла к глазам фартук.
Феликс зевнул.
— Мне хочется спать, мадам Рамбо; нам обоим пора в постель. Спокойной ночи.
Он запер дверь и, прислонившись к ней, устало улыбнулся. Сначала Рене, потом Маршан, а теперь еще мадам Рамбо. Она-то, во всяком случае, горюет искренне — он платил всегда аккуратно.
Ну что же, пора приниматься за работу. Вещи могут подождать, но язвы надо выжечь немедленно. Он обошел комнаты, собирая каждую вещицу, которая напоминала о Рене и Маргарите. Акварели, вышивки, рисунки в рамках — все, что они сделали, украсили или выбрали для него, было разломано или разорвано с холодным бешенством и брошено на пол. Потом наступила очередь писем, хранившихся в бюро, — немногочисленных писем Рене из Лиона, в которых он пытался выразить то, что не решался сказать при встрече, и коротенькая робкая записка, подписанная «Маргарита». А вот и письмо от Маршана, полученное два года тому назад, сдержанное и деловое: советы психиатра избегать лишних страданий и подробные объяснения, как это сделать. Тогда он не совсем понял это письмо и отложил его, чтобы потом поразмыслить над ним. Сейчас он перечел его снова.
«…Раз вы решили не сдаваться, вам следует знать, какие опасности угрожают психике человека в вашем положении. Я не думаю, чтобы вам грозило какое-нибудь обыкновенное нервное заболевание, в равной мере я ни на минуту не допускаю — хотя порой не выдерживают и самые мужественные люди, — что у вас не хватит силы воли и вы будете искать спасения в опиуме. Но физическая боль коварный враг, нет конца ловушкам, которые она расставляет нашему воображению. Остерегайтесь прежде всего полюбить одиночество, на которое вы обречены, и не окружайте себя стеной из переборотых вами физических страданий».
Он заколебался, ясно понимая, что это серьезное предостережение очень мудрого человека. Но потом вспомнил «ту, что раскрывает секреты». Нет, за стенами он в безопасности — туда не проникнет ни одна бабочка. Он разорвал письмо и бросил его на пол, к остальным. Лучше покончить со всем сразу. Если Рене мог предать…
Его снова охватило холодное бешенство. Он никогда бы не оскорбил даже предателя, — просто ушел бы, без единого слова, не упрекнув даже взглядом, как ушел он тогда от Маргариты. Исчез бы из их жизни и пошел своим путем. Но Рене пришел к нему домой! Пришел нагло, чтобы еще раз заставить его смотреть на свое лживое лицо, которое он считал таким честным. Может быть, он пришел, чтобы первым перейти в нападение, чтобы бесстыдно потребовать объяснений: «Почему вы так обошлись с ней? Она сказала мне, что вы…»
Эта воображаемая фраза заставила его снова рассмеяться. О, несомненно она многое наговорила. Они, конечно, сплетничали. Уж если человек рассказывал девушке, о чем бредил его больной друг, а она слушала его и, наверное, расспрашивала, сгорая от любопытства, то рассчитывать на их сдержанность не приходится.
Ну, если уж Рене пришел требовать объяснения, барон Розенберг ему все хорошо объяснил! Если Рене допустил в святая святых тайны, доверенной ему другом, кого-то третьего, почему бы не допустить и всю улицу?
Он развел огонь, сел перед камином и стал кидать в пламя то что валялось кучей на полу. На это потребовалось много времени. Когда съежилась и стала исчезать подпись Рене, он зажал рот, чтобы удержать крик боли. Ведь это горел он, он сам.
Он обжег пальцы, пытаясь выхватить письмо из огня, но оно выскользнуло и сгорело. Все сгорело. Остался пепел, и остался он. Теперь до самой смерти он будет одинок.
Но пепел лучше предательства. И ему не впервые приходится порывать с губительными привязанностями. Давнишние смутные воспоминания — мальчик, который, смеясь, разбивает молотком распятие. Он не думал, что на протяжении жизни ему придется еще раз совершить этот очистительный акт. Но, оказывается, человек закутывается в привязанности, точно зимой в теплую одежду. А потом они воспаляются, начинают въедаться в тело, и их приходится выжигать. К счастью, для этого нужно немало времени, а жить ему осталось немного.
Однако он совсем зря разволновался по пустякам — ему и раньше причиняли боль, и было гораздо больнее. И все же, хотя Рене никогда не владел его сердцем, удар он сумел нанести неплохой. Можно восхищаться его находчивостью. Он нашел изумительно простой способ предать. Достаточно воспользоваться болезнью человека, преданно ухаживать за ним, подслушать его бред, проникнуть в самые сокровенные его горести и начать рассказывать о них направо и налево.
Забавно, сколько же есть способов предать человека? К тому же это совсем излишне — человек сумеет погубить себя и без всякого предательства. Ведь не было запятнано предательством жестокое равнодушие синьора Джузеппе. Он просто пожертвовал в силу политической необходимости чужим ему человеком. Непрерывные мятежи питали душу Италии. И хотя каждую вспышку безжалостно подавляли, кровь, в которой ее топили, смывала с народной души яд покорности. Когда восстание в Савиньо потерпело поражение, великий человек невозмутимо заявил о своей полной к нему непричастности. А почему бы и нет? Это тоже было политической необходимостью, а потому вполне оправданно.
Да, синьор Джузеппе может спать спокойно, — он действовал честно, и мстительный призрак не будет тревожить его совесть. Он с самого начала предупредил: «Меня не интересует ваша личная судьба». Он не просил и не предлагал любви. Дело должно было быть сделано, а во что это обойдется исполнителю, его не интересовало. Дело было сделано, и он пошел дальше своим путем. Как Гурупира, но не как Иуда. Предать любовь может только тот, кого любят…
Сидя около камина и глядя на догорающие угли, Феликс перебирал в памяти тех, кто обманывал его. От рождения он, вероятно, был очень доверчив — процессия получилась весьма внушительная. Мать, которая лелеяла его и лгала ему; обожаемая мать, которая умерла в его объятьях с поцелуем и ложью на устах. Священник, выдавший тайну исповеди. Юноши, которые называли его своим товарищем и при первом же слове клеветы сразу поверили, что он способен на подлость. Девушка, которая была чутким другом, пока он, в минуту смертельного горя, не попросил ее о помощи, а тогда она дала ему пощечину. И был еще один друг — и святой, и отец, и лгун…
Он вскочил и расправил плечи. Какая глупость — уже давно за полночь, впереди долгое путешествие, а он сидит не двигаясь, словно решил подхватить простуду. Эти воспоминания принадлежат той жизни, которая уже кончилась; подобно пеплу, они бледны и хрупки. А сейчас пора ложиться.
Он вошел в спальню и стал раздеваться. Сзади что-то шевельнулось — оттуда пахнуло зловоньем, сверкнули зубы, блеснули белки глаз.
— Значит, все твои благородные друзья предали тебя? Тогда попробуй довериться мне.
Это был негр, торговец фруктами. Он с воплем отскочил, обеими руками оттолкнув гнусное черное лицо. Оно рассыпалось и расплылось на полу отвратительным пятном.
Он стоял задыхаясь, весь мокрый от пота, и его била дрожь. Какой холод, какой невыносимый холод! Нужно вернуться к огню, или он умрет от холода. Он осторожно переступил через ковер, обойдя место, где упало лицо. Но оно уже совсем сгнило, от него не осталось и следа. В гостиной он опустился на колени перед камином и, поправив поленья, стал раздувать огонь. Но пламя не вспыхивало. Он нагнулся, чтобы подуть на угли, и в лицо ему пахнул густой запах мускуса.
Женщины — накрашенные, бесстыдные мулатки!.. Они обступили его со всех сторон, они льнули к нему, заигрывали… Их руки обвивали его шею, их жирные волосы липли к губам…
— Почему ты так ненавидишь нас? Мы никогда тебя не предавали. Если ты терял на арене сознание, мы смеялись. Но ведь смех — это пустяки. Ну же, поцелуй нас, будем друзьями.
И не было сил оторвать их руки, снова и снова обнимали они его. Жеманные голоса уговаривали и увещевали, хихикали и визжали.
— Доверься мне, я не предам!
— Нет, не верь ей, доверься мне!
Голоса слились. в издевательский смех, кудахтающий, пронзительный негритянский смех. О, если они не умолкнут, он сойдет с ума, сойдет с ума.
— Хайме! Хайме, отгони женщин! только женщин…
Он лежал на полу, обнимая ноги пьяного метиса, рабом которого он был.
— Хайме, я никогда больше не сбегу! Буду у тебя шутом до самой смерти — только отгони женщин…
— Теперь ты видишь, что есть кое-что похуже старого Хайме! Я, правда, бил тебя, но я не подслушивал твоих секретов, мне не было дела, о чем ты там бредишь.
— Спасите! — взмолился он и попытался встать. — Спасите!
— Приди ко мне, я спасу тебя, carino![144]О, только не этот голос! Лучше уж негры и накрашенные женщины — их он никогда не любил.
— Вы лгали мне, лгали! Скорее я брошусь в окно, разобьюсь о мостовую, чем приму вашу любовь!
Холодный, ночной воздух ворвался в комнату. Вздувшаяся штора взвилась и опала, окутав его, как саван. Из мрака ночи распятый Христос насмешливо протягивал к нему руки.
— Приди ко мне. Вокруг тебя — призраки, прыгай и не бойся. Если упадешь, то ко мне в объятия.
— Ложь, ложь! — закричал он. — Все ложь! Он швырнул оконную раму в лицо видению, и мир, с грохотом рухнув, исчез.
Он очнулся на полу около окна. Его окутала разорванная штора, а на щеке, которую он, падая, ушиб, ныл синяк. Ухватившись за подоконник, он с трудом приподнялся и выглянул наружу.
Заря… заря… Она пришла, и наступила передышка. Даже в аду бывает несколько кратких часов передышки.