— Не надо! Что-то я сегодня места себе не нахожу… Неужели она действительно прошла навсегда? Подумать только — навсегда! А вдруг он ошибся? Что же мне тогда делать? Придется положить этому конец. Я больше не выдержу… Однако, Рене, вам надо успеть к вечернему дилижансу. И захватите для вашей сестры куст роз, он дожидается вас на станции.
— Когда же вы успели достать цветы?
— Я послал за ними сегодня утром. В магазине не нашлось тех темно-красных бархатных роз, которые, вы говорили, она так любит. Пришлось взять белые.
Рене внес розы в комнату Маргариты и развернул корзину. — Девушка, ревниво наблюдавшая за ним, подумала: «Будь эти цветы от кого-нибудь другого, Рене не трогал бы их таи осторожно».
Злая неприязнь к незнакомому другу Рене стала для нее постоянным источником мучении. В жизни Маргариты любовь брата была единственной радостью и утешением. Сейчас, как и все эти двенадцать лет, в нем был сосредоточен весь ее мир, и до прошлого лета ей думалось, что и она для брата — все. Но когда Рене вернулся домой, оказалось, что в его мире теперь два центра, что еще кто-то завладел его привязанностью. Для Маргариты это было тяжким ударом. Она полагала, что любовь не может быть беспредельной и чувство, питаемое к одному человеку, неизбежно ослабляет любовь к другому. Прежде Рене любил ее одну, теперь его любовь разделилась между ней и Феликсом, и значит — этот счастливый, блестящий, преуспевающий Феликс, которому и так выпало на долю гораздо больше того, что заслуживает один человек, украл у нее половину ее единственного сокровища. Она не могла понять, что эта дружба возвышала ее брата и тем самым обогащала и ее.
Однако, если бы не Феликс, она бы потеряла Рене навсегда, — об этом тоже нельзя было забывать. Она, терзаясь, упрекала себя в неблагодарности, но. вспоминая, какие права имел на ее расположение этот незнакомец, ненавидела его еще больше.
|
Если бы Маргарита знала, что Феликс болен, она, возможно, отнеслась бы к нему снисходительнее. Но Рене обнаружил, что не может ни с кем говорить об этом, — в его сознании болезнь Феликса была слишком тесно связана с чужой трагической тайной. Он инстинктивно страшился освежать в своей памяти-то, что открылось ему в долине Пастасы. И Маргарита считала, что, кроме «легкой хромоты», в жизни Феликса нет никаких неприятностей. И она ненавидела этого человека, у которого все обстояло благополучно. Ненавидела и цветы, присланные им. Только из боязни огорчить брата не приказала она выбросить эти розы и терпела их в своей комнате. Глядя на недолговечное, дорогостоящее великолепие цветов, Маргарита повторяла себе, что когда человек богат, здоров и осыпан всеми милостями судьбы, ему ничего не стоит зайти в цветочный магазин и заказать для калеки дорогие розы.
Боясь сделать Рене больно, Маргарита не открывала брату чувств, которые питала к его другу. А Рене, никогда не знавший ревности, даже не догадывался о том, что творилось в душе сестры. Ему всегда казалось, что человек, дорогой тому, кого ты любишь, светом этой отраженной любви становится дорог и тебе, даже если ты его не знаешь. Он не представлял себе, как можно, любя его, не полюбить и Феликса; и не потому, что Феликс спас ему жизнь, а потому, что он сделал ее такой полной.
Наконец настало лето. Несмотря ни на что, Маргарита продолжала упрямо надеяться. После одиннадцати месяцев неудач и разочарований она все еще поддерживала в брате мужество. Родные в письмах умоляли ее отказаться от бесполезной, мучительной борьбы. Маркиз приехал в Лион, чтобы попытаться уговорить ее. Но она только упрямо качала головой и, стиснув зубы, твердила одно: «Я не откажусь, пока не откажется Бонне».
|
Тяжелее всего было то, что Рене пришлось опять расстаться с сестрой, и на целых два месяца. Ему предложили на севере Франции временную хорошо оплачиваемую работу, а длительное лечение стоило так дорого, что он не мог отказаться. На этот раз Маргарита позволила тетке заменить брата.
Возвратившись осенью в Лион, Рене сразу понял, что дела идут хорошо. Впервые за все время лечения состояние сестры заметно улучшилось. Спустя месяц всем стало ясно, что упорный недуг наконец сдается. Лечение постепенно становилось все менее мучительным, и по мере того как болезнь проходила, улучшалось и общее состояние больной.
— Еще несколько месяцев, — сказал Бонне, и вы будете вполне здоровы.
— Еще несколько месяцев! А я думала… Маргарита умолкла, и нижняя губа у нее задрожала.
— Терпение! Некоторое время я еще не разрешу вам двигать ногой, а потом вам придется заново учиться ходить.
— Ты так долго терпела, дорогая, — мягко сказал Рене, — потерпи еще немного.
— Несколько месяцев! — повторила больная и подняла глаза на брата. Значит, в будущем году мы все-таки снимем в Париже квартиру.
И у Феликса дела шли хорошо. Чувствовал он себя прекрасно, в Париже и Лондоне за ним упрочилась репутация талантливого журналиста; в обеих столицах у него было много друзей, а врагов — не больше, чем у любого человека, быстро сделавшего блестящую карьеру. Со временем многие начали обнаруживать, что под блестящим остроумием Ривареса скрывалась масса самых разнообразных познаний. Встретив как-то на званом обеде одного весьма ученого и красноречивого кардинала, Риварес ошеломил присутствующих, затеяв с ним спор относительно писаний греческих отцов церкви. В конце концов кардинал вынужден был признать, что допустил ошибку в датах.
|
— Сдаюсь, господин Риварес. Если бы я подозревал, что вы чувствуете себя среди трудов Иоанна Златоуста как дома, я был бы более осторожен.
— Я должен извиниться перед вашим преосвященством: я забыл, что «золотые уста» принадлежат законному наследнику.
Кардинал улыбнулся.
— Боюсь, что у вас золотые уста льстеца.
— Откуда вы все это знаете, Риварес? — спросил после ухода кардинала один из гостей. Феликс пожал плечами.
— Да так — займешься то тем, то другим.
Его, очевидно, занимало многое. Иногда, если ему случалось встретить интересного человека, он оставлял свой обычный легкомысленно-шутливый тон. Так, например, однажды, на вторую зиму своего пребывания в Париже, он встретил в одном из фешенебельных салонов невысокого спокойного итальянца с прекрасными черными глазами и усталым лицом.
— Синьор Джузеппе… — невнятно произнесла хозяйка дома, торопливо представляя их друг другу.
Услышав фамилию известного политического эмигранта, Феликс с любопытством взглянул на своего нового знакомого и сразу заговорил по-итальянски о всяких пустяках. После первых же фраз эмигрант с удивлением посмотрел на своего собеседника.
— Но вы же… итальянец!
— О нет, я говорю по-итальянски, только и всего.
Риварес искусно допустил несколько грамматических ошибок.
Синьор Джузеппе искоса посмотрел на него и вскоре перевел разговор с пустяков на Италию, а затем на политическое положение в стране.
Когда хозяйка через час снова подошла к ним, они все еще разговаривали. В беседе приняли участие и другие гости. Говорили по-французски.
— О, да у вас тут настоящие политические дебаты, — заметила она. — Признайтесь, синьор, что, отправляясь сегодня на мой вечер, вы не ожидали обнаружить здесь такой интерес к Италии.
Итальянец поднял глаза и серьезно улыбнулся.
— Я сам слушаю с интересом, сударыня. К сожалению, не многие из моих соотечественников так хорошо понимают положение дел в Италии, как господин Риварес, хотя их это касается непосредственно. Надеюсь, мы еще встретимся, — добавил он, обернувшись к Феликсу.
Они обменялись визитными карточками, и через несколько дней синьор Джузеппе, приехав к Риваресу домой, продолжил прерванный разговор. Феликс нанес ответный визит, но не сразу. «Хотя синьор Джузеппе несомненно один из замечательнейших людей нашего времени, — думал Феликс, — но он способен говорить только об одном». К тому же в Париже итальянца считали неисправимым конспиратором, вечно поглощенным тайными заговорами и политическими интригами. Феликс, как всякий решивший преуспеть журналист, считал себя бесстрастным наблюдателем жизни, поэтому его все интересовало, но он не хотел заходить слишком далеко. И уж во всяком случае ему не хотелось чтоб его имя упоминали в связи с человеком, нажившим так много врагов. Он решил уклониться от дальнейшего знакомства. И как раз итальянская политика… Что угодно, только не это. Та самая итальянская политика, из-за которой он в девятнадцать лет погубил свою жизнь.
Эта дверь закрыта и заперта. Так чего же он хочет, заглядывая в замочную скважину? Ныне он — космополит, гражданин мира и быстро превращается в преуспевающего парижанина. Он помнит свою жизнь лишь с того момента, когда, одетый во все новое, отправился с экспедицией в горы. Итальянские дела интересуют его столько же, сколько политическое положение любой другой страны. И если синьор Джузеппе не может говорить ни о чем другом, он найдет в нем, как и во всяком образованном иностранце, лишь вежливого слушателя.
На сей раз, однако, итальянец совсем не касался политики, он оживленно и 'занимательно беседовал о самых различных предметах. В дальнейшем они еще несколько раз встречались и обменивались иногда несколькими ничего не значащими фразами, как люди, относящиеся друг к другу с дружелюбно-вежливым безразличием.
В апреле, в день ежегодного банкета Географического общества, Феликс, расположившись у окна в залитой солнцем гостиной, писал письмо Рене. Комнату наполнял аромат фиалок и нарциссов; за окном в лучах весеннего солнца сверкала река. И на душе у Феликса было солнечно. Хорошие вести о Маргарите обрадовали его так, словно он был знаком с сестрой друга и любил ее. Она наконец по-настоящему излечилась и с каждым днем набирается сил и бодрости. Она уже научилась ходить на костылях, хотя это далось ей нелегко, выезжала в коляске вместе с Рене и два раза гуляла в саду. «В будущем месяце, — писал Рене, — мы уедем отсюда. На лето отправимся в Мартерель, а в сентябре думаем снять квартиру в Париже. Если мне удастся получить место в университете, мы будем вполне обеспечены. Маргарита надеется осенью познакомиться с вами. К тому времени она уже будет обходиться без костылей».
— Вас спрашивает какой-то господин, — сказала, входя, квартирная хозяйка.
То был синьор Джузеппе. Он заявил, что пришел по делу. Не уделит ли ему господин Риварес несколько минут; он должен обсудить с ним один важный вопрос.
Феликс отложил письма, стараясь угадать, что же потребует от него синьор Джузеппе: денежной помощи для своей партии или серию статей о положении в Италии?
Он был крайне изумлен, услыхав суть дела. В четырех северо-апеннинских легатствах готовится вооруженное восстание. Эти «маленькие частные преисподние» официально находятся под управлением кардиналов — папских легатов, на самом же деле там самодержавно правят их фавориты, вымогатели и любовники их любовниц. План таков: тайно снабдить оружием недовольных горцев; и по сигналу из городка в легатстве Болонья, переданному из провинции в провинцию при помощи зажженных в горах сигнальных костров, вооруженные повстанцы двинутся к четырем главным городам провинций, возьмут приступом дворцы, захватят в качестве заложников легатов и продиктуют свои условия Риму.
Изумленный Феликс не сразу нашелся, что ответить.
— Прошу прощенья, — наконец сказал он. — П-подобные планы либо пустая болтовня, либо должны держаться в строжайшем секрете. Почему вы говорите все это мне, иностранцу, человеку совершенно постороннему и вам почти неизвестному?
Синьор Джузеппе улыбнулся.
— Лично мне — неизвестному, это правда. Но постороннему…
— Да, — отвечал Феликс, прямо глядя ему в глаза. — Поймите меня, пожалуйста, правильно. Постороннему.
— Вы хотите сказать, что мы не можем на вас рассчитывать?
— На меня рассчитывать?
Синьор Джузеппе положил локти на стол и подпер подбородок ладонями.
— Мне нужен человек, который помог бы организовать восстание. Он должен уметь обращаться с самыми отчаянными людьми, справляться с внезапными трудностями, должен уметь провести через горы людей и вьючных животных. И он должен знать, как заставить себе повиноваться. Здесь пригодился бы опыт, который вы приобрели в Южной Америке. Меня не интересует ни ваше прошлое, ни почему вы выдаете себя за иностранца. У вас несомненно имеются на то свои причины. Я не прошу, чтобы вы мне доверились, — я доверяюсь вам. Я знаю, когда человеку можно верить. Ну как, вы согласны?
Феликс слушал молча, но в углах его рта трепетала легкая улыбка.
— Когда-то и я, синьор, был молод, — сказал он, выслушав итальянца.
Синьор Джузеппе кивнул.
— Вот именно, и вы будете молоды снова.
— О нет, не думаю, — пробормотал Феликс, подняв брови.
Гость не стал его убеждать, он отвернулся и принялся любоваться открывавшимся из окна видом. Несколько минут поболтали о пустяках. Феликс взглянул на часы.
— Я должен просить вас извинить меня. Сегодня предстоит еще произнести речь на скучнейшем ежегодном банкете, и мне пора одеваться. Вероятно, мы больше не встретимся? При моем отношении к задуманному вами было бы насмешкой желать вашим друзьям успеха, но я пожелаю им благополучно вернуться назад и испытать не столь горькое разочарование, какое, боюсь, уготовано и им и вам.
— Благодарю, — невозмутимо отвечал синьор Джузеппе, — и раз вы к нам не присоединяетесь — прощайте. Что до меня, то я уезжаю завтра, время не ждет.
Он взял свою шляпу и, почистив ее рукавом, мимоходом добавил:
— Сегодня я ночую дома.
Феликс посмотрел на него из-под опущенных век.
— Да? И, разумеется, ляжете пораньше, чтобы хорошенько отдохнуть перед дорогой. Прощайте.
На банкете Риварес, оправдав ожидания собравшихся, несколько минут непринужденно и изящно болтал о всяких пустяках, не приумножив, однако, своей славы остроумца.
Феликс, спускаясь по лестнице, услышал, как один журналист говорил другому:
— Конечно, он блестящий застольный оратор, но сегодня он не совсем в форме. Послушал бы ты его в прошлом году! Это был настоящий фейерверк!
Риварес обогнал журналистов и, улыбаясь, вышел на улицу. Да, сегодня он был «не в форме» и никогда больше не будет он «в форме»… Знали бы они, что вызвало прошлогодний «фейерверк»…
Да, в тот памятный вечер, год тому назад, он был так забавен, что все хохотали до слез, а когда он сел на место, присутствующие стали барабанить по столу и кричать: «Продолжайте!» Он слушал смех, слушал аплодисменты, а в голове стучало: «Приступы возобновятся, и тогда останется только одно — выпить яд, только одно…»
Но теперь он в безопасности, в полной безопасности, «если исключить кораблекрушение». С этим кошмаром, как и со всей трагедией, со всеми муками его юности, покончено; и больше никогда не придется ему отгонять демона страха напускной веселостью. И никогда больше не бросится он в бездну, потому что какой-то друг оказался предателем, а какой-то бог — фальшивым идолом; он разделался с богами и с демонами и стоит ногами на твердой земле.
С друзьями он, правда, разделался еще не полностью. Пожалуй, это было бы разумнее, но человеку приходится считаться со слабостями собственной натуры: так уж он устроен, что не может жить совсем без привязанностей. Ну что ж, он позволит себе одного друга. Он и тут в полной безопасности: никакая дружба не сможет занять в его жизни такое место. чтобы это угрожало его душевному спокойствию, а привязанность Рене — хорошее прибежище от полного одиночества. Душа у Рене чистая, и он ни на что не притязает. Рене можно довериться — он никогда не станет допытываться, никогда не предаст… А если вдруг… И это не страшно. Страшно было только одно предательство, но это случилось так давно, что все уже изгладилось из памяти. Риварес перешел через мост и свернул к острову Святого Людовика. Идти домой было еще рано, он не чувствовал усталости, и чудесная ночь располагала к прогулке. Он всегда больше любил Париж ночью, к сейчас тишина вокруг гармонировала с глубоким спокойствием души, сбросившей павшее на нее в юности проклятье.
На мосту между двумя островами он остановился, бездумно глядя на отражение фонарей в спокойной воде, на клочья разорванных облаков, мчавшихся в небе, скрывая тонкий серп луны. Как ветрено и тревожно там, наверху! Какое спокойствие царит здесь, у дремлющей реки. Огни горят не мигая, и тени мирно спят под пролетами моста… Да, воистину ветер дует, где хочет, увлекая к погибели все, что не прочно и шатко. А для него, в нем самом и вокруг него, царит мир…
Они шли на блеск твоих стрел, на сиянье копья твоего.
Выходи, выходи, мой народ,
Выходи на войну!
Я — пена
На гребне первой волны.
Волна, разбиваясь, уходит.
И вместе с ней пена.
Выходи, выходи, мой народ,
Встречать прилив.
Я — пламя
На крыльях далеких туч.
Приблизятся тучи —
И молния гаснет.
Выходи, выходи, мой народ,
Встречать ураган!
Я — знамя,
Зовущее в битву.
Проходит смерть —
И ногами армий
Растоптано знамя.
Выходи, выходи, мой народ,
Выходи на бой!
Я — голос
Грядущего гнева,
Он, зазвучав, умолк.
Задушенный тишиной.
Но там, где гремел он,
Трепещет имущий
И ярко пылает
Манящий огонь!
Выходи, выходи, мой народ,
Будут твоими и счастье, и солнце,
И сладостный вольный воздух.
И я, что не встречу рассвета,
Захваченный тьмой,
Я, которого выпустил ад,
Чтоб вновь поглотить,
И я буду с вами
Шагать сквозь мглу.
Выходи, выходи, мой народ,
Выходи на войну!
Он вернулся из далей забытья и ударился о стену сознания.
Он по-прежнему стоял, облокотившись о парапет, но река была теперь иной. Тени облаков больше не закрывали месяца, и каждая струйка воды горела серебром. Он поднял глаза и в чистом просторе увидел сиявший серп, смятые облака прятались на горизонте — забытые, ненужные обломки, отброшенные в самый дальний край неба.
Воистину, ветер дует, где хочет, и увлекает к погибели людей и их замыслы…
В окне у синьора Джузеппе горел свет. Заспанная женщина отодвинула засов в парадном и посветила свечой на лестнице. При первом легком стуке итальянец отворил дверь и, ни слова не говоря, протянул вошедшему руку.
На столе ждал скромный ужин на двоих. Феликс сел в старое кресло около печки, и синьор Джузеппе молча подвинул ему сигары. Риварес взял сигару и прикурил от лампы. Рука его не дрожала.
— Так вот, — заговорил наконец итальянец, — что касается оружия…
Глава 8
Медленно спускаясь по крутой тропинке, Феликс едва держался в седле, пальцы его выпустили поводья, голова склонилась на шею лошади. Он так ослаб, что, попытавшись взобраться на лошадь, едва не потерял сознание, но пастухи больше не хотели его прятать. Они напомнили ему, что другие на их месте давно бы выдали его солдатам, — ведь за него обещана награда. А они позволили ему лежать у них в хижине целых две недели, потому что пожалели его и потому что не отдали бы в руки ищеек синьора Спинолы даже дворняги. Ведь они слыхали, что творится в Болонье. Но приходится думать и о собственной безопасности. Только вчера опять видели отряд, разыскивающий повстанцев. В нынешние времена за укрывательство беглецов могут и пристрелить. Он хорошо заплатил, и им его от всей души жалко, но он должен уйти.
Лошадь скользила и оступалась на крутой тропинке, но качающийся в седле всадник не помогал своему коню. Его уже не волновало, что лошадь может упасть и сбросить его в пропасть. Если она упадет, то он сломает себе позвоночник и несколько часов будет корчиться, а потом затихнет, и настанет конец. А если нет, преследователи все равно схватят его прежде, чем он успеет добраться до границы. Тогда конец будет более медленным и мучительным — побои и оскорбления, возвращение под конвоем в Болонью, тюрьма, подобие «судебного процесса». Но тем не менее это тоже конец; а как все произойдет — не имеет значения. Для него теперь ничто на свете не имеет значения, ничто.
Он сделал все от него зависящее. Восстание провалилось не по его вине. Он успешно справился со своей задачей, но горцы не откликнулись на сигнал. После схватки, закончившейся поражением повстанцев, он отвел остатки своего отряда в самое безопасное место, дал им необходимые указания и ушел от товарищей ради их собственного спасения. Карательные отряды, прочесывавшие предгорья, не пощадили бы никого из пойманных вместе с ним. Даже если его не узнают, сабельная рана на щеке, полученная в стычке с карабинерами, сразу изобличит его, и всех расстреляют на месте. Он ушел один, пешком, надеясь добраться до Тосканы. Он кружил, заметая следы, лгал, разыграл целое представление и одурачил даже солдат, у которых было описание его наружности, а когда они уснули, ускакал на их лошади и почти добрался до границы. Но тут — о, он здесь ни при чем — всему виной рана на щеке. Он приоткрыл захлопнутую дверь и вызвал призрак прошлого. На миг он утратил рассудок, и раз его не смогли погубить враги, погубил себя сам.
Он повернул лошадь на восток и целый день ехал под хлеставшим дождем и пронизывающим ледяным ветром, мучимый голодом и палящей жаждой. В сумерках он добрался до какой-то бедной деревушки, и там в кабачке узнал, что с опоздал.
— Бризигелла? Вам еще далеко ехать. Да вы все равно уже не застанете там епископа. Его карета проезжала здесь сегодня утром. Говорят, он отправился в Болонью к легату — просить пощады для мятежников. Каких мятежников? Да разве вы не слыхали о мятежах около Савиньо?
Он стоял как оглушенный, глядя вокруг и ничего не понимая: мир вдруг стал совсем пустым. Трактирщик подошел по ближе — надежда получить награду зажгла огонек в его алчных глазах.
— А вам, видно, кое-что известно о делах в Савиньо Кто ж это располосовал вам щеку?
Но тут в нем снова проснулся инстинкт затравленно зверя. Он опять что-то придумал — и снова вывернулся, вырвался из сетей и скрылся среди мрачных скал, где свистел ветер. И там, скорчившись на камнях рядом со своей лошадью, умирая от голода, он провел эту ночь, голодный смертельно усталый, не в силах двинуться дальше. А безжалостное небо без устали обрушивало на него потоки ледяного дождя. На рассвете он не смог взобраться в седло. Он привел лошадь к ближайшей пастушьей хижине и у самого порога упал лицом в грязь.
Он страшился вспоминать, что было потом. Иногда по ночам его мучил кошмар — он снова в цирке, среди метисов, а последние годы — всего лишь сон. Порой в бреду, среди нестерпимых мучений, перед ним, словно в насмешку, возникало лицо. Он отверг единственный шанс на спасение, чтобы увидеть это лицо, и не увидел. А потом, когда серый свет зари прокрадывался в грязную хижину и падал на угрюмые лица спящих горцев, видение исчезало, оставляя его один на один с кошмарами нового дня.
Сколько же дней прошло с той схватки? Он потерял счет времени, но пастухи говорят, что две недели. Теперь уже все его товарищи или схвачены, или в безопасности. Для них он больше ничего сделать не может. Остался только чудовищный кошмар ощущения, что он жив, — кошмар, который должен был бы давно оборваться, но по какой-то причине все не кончался. Лошадь вздрогнула и, прижав уши, шарахнулась в сторону от кучи лохмотьев у подножья скалы. Феликс даже не повернул головы. Но тут комок лохмотьев ожил, с глухим криком бросился на тропинку и, всхлипывай, обнял шею лошади.
— Овод!.. Овод! Святые угодники, я спасен… спасен!
Феликс выпрямился и натянул поводья. Едва он услышал прозвище, которое ему дали товарищи, как отупевший мозг тут же пробудился к действию. Он опять был командиром, отвечающим за безопасность своих подчиненных.
— Погоди-ка! — сказал он отрывисто. — Дай я взгляну на тебя. Это ты, Андреа! Где остальные?
— Нас выследили карабинеры… Брата убили, когда мы бросились бежать… Томмазио убежал, но Карли схватили… Я видел… Звери! Бедняга Карли!
Паренек принялся горестно причитать, потом, всхлипывая, продолжал свой рассказ. Он говорил на местном диалекте, и Феликс с трудом понимал его.
— Я спрыгнул в каменоломню… потом спустился к дороге… какая-то старуха посадила меня в свою повозку… Награди ее бог! Я боялся оставаться на дороге… Снова ушел в горы и заблудился… я ходил… ходил… От голода совсем ослаб. Вчера опять проехали солдаты.
Феликс напряженно думал, хмуря брови.
— Дай-ка мне твой шейный платок, — сказал он. — Что ты спросил? Да, я был болен. Но это не важно. Сложи платок вот так. Я повяжусь, как будто у меня болят зубы. Постой, я еще спущу на лоб волосы. Видно рану? Совсем не видно? Сними мой левый башмак — в нем деньги. Ну вот, теперь спустись вон туда к ручью. От деревни держись подальше — трактирщик тебя выдаст. Дожидайся меня в кустах и смотри, чтоб никто тебя не увидел. Я пойду вон в тот дом — купить еды. Да, конечно, они могут послать за карабинерами. Придется рискнуть. Если я до вечера не вернусь, уходи один: значит, меня схватили. Вот тебе на всякий случай немного денег.
Через два часа Феликс пришел к ручью, где его ждал Андреа. Он принес немного черного хлеба, козьего молока и засохшего сыра. До темноты они прятались в кустах, а потом обогнули деревню и отыскали тропку контрабандистов, о которой рассказали Феликсу пастухи. На другой день, перейдя границу, они оказались на территории Тосканы. В первом же городке Феликс нанял повозку, чтобы добраться до Флоренции, где условились встретиться организаторы восстания. Он оставил Андреа лошадь, дал ему немного денег и рекомендательное письмо к знакомым тосканцам, которые сочувствовали восстанию, с просьбой подыскать ему место. Прощаясь, мальчик целовал Феликсу руки, а когда повозка тронулась, горько заплакал.
Поездка была нескончаемым кошмаром, но останавливаться в грязных придорожных трактирах не имело смысла. Нет, лучше, не задерживаясь, ехать во Флоренцию — так по крайней мере все кончится быстрее. Там можно будет просто лечь и умереть.
Но во Флоренцию стекались уцелевшие повстанцы. Феликс прибыл последним, и все уже решили, что он погиб или схвачен. И снова ему пришлось быть сильным, чтобы вдохнуть силы в других, когда все их надежды рухнули, — так же как он дал Андреа силы вынести голод и перебороть страх. Восстание потерпело неудачу, в Болонье свирепствовал военно-полевой суд, и все были растеряны и подавлены — все, кроме него, потому что ему теперь все было безразлично. Четыре дня он шутил и смеялся, работал и думал, одного отвлекал от мысленно самоубийстве, другому подсказывал, как заработать на хлеб, живя на чужбине, и даже ночью в постели продолжал строить всевозможные планы, изобретать остроты, страшась дать мозгу хоть минутную передышку.
Рана на щеке, заживая, стягивала кожу, и флорентийский хирург Риккардо, сочувствовавший восставшим, вскрыл порез и наложил шов, чтобы шрам не был уродливым. Феликс перенес эту операцию, чуть поморщившись, удивляясь про себя, почему он почти не ощущает боли. Быть может, наступает полная потеря чувствительности и он в конце концов превратится в тупого ухмыляющегося идиота?
Вскоре эмигранты разъехались кто куда — одни во Францию, другие в Англию, остальные рассеялись по Тоскане. Феликс решил вернуться в Париж. Он ехал с группой эмигрантов и без устали развлекал их и подбадривал. Но в Марселе он сказал им, что должен задержаться в городе дня на два. Он проводил товарищей до дилижанса и, все еще улыбаясь, вернулся в отель. Ему было нечего делать в Марселе, но он хотел остаться один, совсем один. Больше ни о чем не надо думать, можно пойти в курительную и почитать газету.
Очнулся он в постели. Ноздри щекотал неприятный запах коньяка, над ним склонились незнакомые люди. Кто-то щупал у него пульс. Феликс отдернул руку.
— Что вам угодно? — раздраженно спросил он.
— Не волнуйтесь, — ответил чей-то голос. — Вы упали в обморок в курительной. Выпейте вот это и не шевелитесь.
Он повиновался и снова закрыл глаза. «Быть может, я умираю? — подумал он. — Это не важно, но все-таки глупо. Хоть бы немного согреться».
Феликс пролежал почти неделю, за ним ухаживали больничная сестра и слуги. Денег у него было много, и поэтому ухаживали за ним хорошо, хотя и безбожно обсчитывали, пользуясь его полным ко всему безразличием.
Почти все время Феликс лежал в полузабытьи, без сна, не чувствуя боли, ничем не интересуясь. Приступ не повторился, но пульс был очень слабым и обмороки — длительными.
Объясняя приглашенному к нему доктору происхождение сабельного шрама, Феликс сочинил что-то о своих приключениях в Алжире, но чувствовал такую апатию, что не сумел солгать достаточно правдоподобно. Француз доктор, искоса взглянув на больного, заметил:
— Ну, меня это не касается. Однако как врач я должен вас предупредить: если вы будете впредь подвергать свой организм таким испытаниям, то в одно прекрасное утро проснетесь на том свете.
— Это было бы неприятно, — пробормотал Феликс и тихонько засмеялся.
Вскоре силы вернулись к нему, а с ними и панический страх. «Если исключить кораблекрушение…» — сказал тогда Леру. Но ведь это и было кораблекрушение. Если уж этот кошмар повторился, он может повториться еще раз. Едва встав на ноги, он бросился в Париж, даже не задержавшись в Лионе, чтобы узнать, там ли еще Рене и Маргарита. Скорее в Париж — услышать приговор.
Стоял август, и Леру в городе не было, но Риварес отыскал Маршана, который без отдыха работал над своей новой книгой. Увидев Феликса, старик ахнул, вскочил на ноги и некоторое время молча всматривался в его лицо.