Подстегиваемый похвальным честолюбием проникнуть в тайну честного отцовского промысла и постичь его искусство, Джерри‑младший ни на минуту не упускал из виду почтенного родителя и жался как можно ближе к стенам и воротам, совсем так же, как его собственные глаза жались один к другому.
Почтенный родитель направлялся, по‑видимому, в северную часть города; довольно скоро к нему присоединился еще один последователь Исаака Уолтона[38], и они зашагали вместе.
Примерно через полчаса ходьбы они оставили позади тускло мигающие фонари и уже не мигающих, а смеживших очи сторожей и вышли на пустынную дорогу. Здесь к ним примкнул еще один рыболов, – причем он появился так беззвучно, что будь Джерри‑младший склонен к суеверию, ему, вероятно, показалось бы, что второй приобщник этого тихого братства вдруг каким‑то таинственным образом распался надвое.
Все трое двинулись дальше, а Джерри‑младший крадучись следовал за ними, и, наконец, вся троица остановилась под крутым откосом, выступавшим над самой дорогой. Наверху по откосу шла низкая каменная стена с железной оградой. Трое рыбаков свернули с дороги и пошли по тропинке вверх вдоль стены, возвышавшейся здесь футов на девять‑десять. Юный Джерри, спрятавшись в тени за стеной, выглянул на тропинку и в бледном свете луны, пробивавшейся из‑за облаков, увидел своего почтенного родителя, ловко перелезающего через ворота ограды. В то же мгновенье он исчез по ту сторону стены; за ним следом полез второй рыболов, потом третий. Все они мягко прыгали на землю и некоторое время лежали в траве, должно быть прислушиваясь. Потом поползли на четвереньках куда‑то вглубь.
Наконец и юный Джерри, затаив дыхание, приблизился к воротам. Выбрав уголок потемнее, он присел на корточки и, прижавшись лицом к прутьям ограды, увидел, как три рыболова, один за другим, ползут по густой траве, а кругом, как привиденья, все в белом стоят могильные памятники, – оказывается, это было громадное кладбище, – и над ними, словно призрак какого‑то страшного великана, возвышается церковная колокольня. Они ползли недолго, тут же невдалеке остановились, поднялись на ноги и принялись удить.
|
Сначала они удили заступом. Потом почтенный родитель закинул какую‑то другую снасть, похожую на громадный штопор. Чем бы они ни удили, они удили старательно, и юный Джерри следил за ними, не отрываясь, до тех пор, пока зловещий бой часов на колокольне не напугал его до смерти: вихры у него стали дыбом, как у отца, и он не помня себя бросился бежать сломя голову.
Однако снедавшее его любопытство узнать побольше про эти таинственные дела пересилило страх, и едва только он остановился, как его потянуло обратно. Когда он второй раз заглянул через прутья ограды, рыбаки все еще усердно удили, но на этот раз рыба, должно быть, клюнула. Из‑под земли доносился жалобный скрипящий звук, а согнувшиеся в три погибели рыболовы, надрываясь от усилий, тащили, по‑видимому, что‑то страшно тяжелое. Наконец этот тяжелый груз пробил державшую его землю и вылез наверх. Юный Джерри давно догадался, что это такое; но когда он увидел это своими глазами и когда на его глазах почтенный родитель принялся отдирать крышку, его охватил ужас – ведь он первый раз в жизни видел такое зрелище, – и он опять бросился бежать, и, должно быть, милю с лишним бежал не останавливаясь.
|
Не перехвати у него дыхание, он бы так и бежал без оглядки, потому что это был бег не на жизнь, а на смерть, – он спасался от призрака. Ему казалось, что гроб, который он только что видел, гонится за ним; он чуть ли не слышал, как, став стоймя, он скачет за ним по пятам и вот‑вот нагонит, запрыгает рядом и, того гляди, схватит за руку. Только бы успеть добежать, спастись от этой погони! А он такой неуловимый и вездесущий, этот адский призрак! Он и там, за его спиной, в этой необъятной тьме, и вот здесь, в одном из этих темных переулков, – Джерри кидался на самую середину дороги – вот он сейчас бросится на него из‑за угла, подскакивая, точно разбухший бумажный змей без крыльев и без хвоста; он прятался в темных подъездах, высовывался из дверей и смотрел на него оскалившись, подрагивая страшными плечами, словно давясь от хохота; он забирался в любую тень, протянувшуюся через дорогу, и, распластавшись, поджидал, что Джерри о него споткнется. И в то же время он неотступно гнался за ним вприпрыжку, скакал за ним по пятам, – и вот уже совсем настигал его, так что не удивительно, что Джерри примчался домой еле живой, и даже тут он не отстал от него, а гнался за ним по лестнице, стукая по каждой ступеньке, и только Джерри юркнул в постель, как он навалился ему на грудь, мертвый, тяжелый, – а дальше Джерри уже ничего не помнил, потому что тут же заснул. Солнце еще не взошло, но уже начало светать, когда Джерри‑младший проснулся у себя в чуланчике от тяжкого сна, разбуженный голосом отца и какой‑то возней в комнате. По‑видимому, у него опять что‑то сорвалось, так по крайней мере заключил юный Джерри, когда увидел, как отец, схватив за уши мать, колотит ее головой о стенку кровати.
|
– Я тебя предупреждал, предупреждал! Ну, вот и получай, – приговаривал мистер Кранчер.
– Джерри, Джерри, Джерри! – всхлипывая, умоляла его миссис Кранчер.
– Ты мне вредишь, срываешь все дело, – говорил мистер Кранчер, – и я и мои компаньоны терпим убыток. Твой долг почитать меня и слушаться, а ты, черт тебя возьми, что делаешь?
– Я стараюсь быть тебе хорошей женой, Джерри, – всхлипывая, говорила бедная миссис Кранчер.
– Вредить мужу – это называется быть хорошей женой? Какая жена, почитающая мужа, станет порочить его честный промысел? Или это, по‑твоему, значит слушаться мужа – постоянно перечить ему в самом главном и не давать ему заработать на хлеб?
– Ты ведь раньше не занимался этим ужасным промыслом, Джерри.
– С тебя довольно знать, что ты жена честного труженика, – огрызнулся мистер Кранчер, – и не твоего бабьего ума дело какие‑то там счеты вести, с каких пор, чем, да когда он промышляет. Почтительная, послушная жена не станет совать нос в дела своего мужа. А еще святошу из себя корчишь! Знал бы я, что они такие, святоши, лучше бы я себе нечестивицу взял, Где у тебя понятие о долге? Все надо в тебя силком вбивать, все равно как вон ту сваю в дно Темзы.
Это семейное объяснение велось вполголоса и кончилось тем, что честный труженик стащил с ног свои облепленные глиной сапоги, швырнул их в угол, а сам растянулся на полу. Робко высунув голову из чуланчика и убедившись, что отец спит, подложив под голову вместо подушки бурые от ржавчины руки, Джерри‑младший тоже улегся и заснул.
Никакой рыбы к завтраку не было – завтрак был более чем скромный. Мистер Кранчер, мрачный, недовольный, сидел насупившись, положив около себя на столе крышку от кастрюли в качестве метательного снаряда для вразумления миссис Кранчер и для пресечения ее попыток прочесть молитву перед едой. К положенному часу он привел себя в порядок, умылся, почистился и отправился вместе с сыном на свою дневную работу.
Джерри‑младший, со складным табуретом под мышкой, шагал рядом с отцом по солнечной многолюдной Флит‑стрит, и был совсем непохож на того Джерри, который, не помня себя от страха, бежал сломя голову ночью по темным пустым улицам, спасаясь от страшной погоня. Едва наступил день, присущее ему озорство снова проснулось в нем и вместе с ночной темнотой рассеялись все его страхи. Вполне возможно, что в это погожее утро со многими из прохожих, сновавших по Флит‑стрит, произошла подобная же счастливая перемена.
– Папенька, – сказал Джерри‑младший, поспевая за отцом, но стараясь держаться от него на расстоянии вытянутой руки и на всякий случай прикрываясь табуретом, – папенька, что такое гробозор?
Мистер Кранчер даже остановился от неожиданности.
– Почем я знаю? – буркнул он, помолчав.
– Я думал, вы все знаете, папенька, – промолвил простодушный сынок.
– Хм… – хмыкнул мистер Кранчер и, приподняв с головы шляпу, чтобы освежить свой частокол, зашагал дальше. – Это человек, который поставляет товар.
– А какой у него товар, папенька? – не отставал любознательный Джерри.
– У него товар по ученой части, – подумав, отвечал мистер Кранчер.
– Мертвые тела, папенька? – подсказал смышленый мальчик.
– Да, что‑то в этом роде.
– Ах, папенька, как бы я хотел стать таким поставщиком, когда вырасту большой!
Мистер Кранчер заметно смягчился, но, приняв наставительный вид, с сомнением покачал головой.
– Для этого надо в себе способности развивать. Вот старайся, развивай в себе способность, научись держать язык за зубами так, чтобы никогда слова лишнего не сказать, – и кто знает, может, из тебя что и выйдет, может, ты еще далеко пойдешь.
А когда поощренный этим наставлением Джерри побежал вперед, чтобы поставить табурет в тени у Тэмплских ворот, мистер Кранчер промолвил, обращаясь к самому себе: «Похоже, брат Джерри, честный труженик, что сын твой будет тебе опорой и утешеньем в награду за то, что приходится терпеть от его матери».
Глава XV
Она вязала
В этот день с раннего утра, много раньше обычного, в погребке мосье Дефаржа было полно посетителей. Чуть ли не с шести часов изможденные лица, заглядывавшие сквозь прутья решетки, уже видели внутри, за столиками, такие же изможденные лица, склонившиеся над стопками вина. Мосье Дефарж и в самые лучшие времена держал только дешевое вино; но вино, которое он отпускал сегодня, горчило и хмель от него был тяжелый, судя по тому, что посетители, пившие его, только мрачнели. Вино мосье Дефаржа не искрилось буйной вакхической радостью: оно жгло каким‑то скрытым огнем, тлеющим в его осадке.
Уже третье утро в погребке мосье Дефаржа люди сходились пить спозаранку. Это началось с понедельника, а сегодня была среда. Пили, впрочем, не так много, больше сидели и помалкивали, потому что среди этих ранних посетителей немало было таких, у которых гроша не было за душой, и, однако, они забрались сюда, едва только стали пускать, и с тех пор так и сидели здесь, слушали, перешептывались. И, по‑видимому, они чувствовали себя здесь вполне на месте, как если бы могли заказать по меньшей мере бочку вина; они сновали от стола к столу, присаживались то там, то тут, и с горящим взором жадно упивались не вином, а тем, что им рассказывали.
Несмотря на такой наплыв посетителей, хозяина не было видно в погребке. Его отсутствия не замечали; никто из переступавших порог не искал его глазами, не спрашивал о нем, никто не удивлялся, видя за стойкой одну только мадам Дефарж, которая отпускала вино и бросала в стоящее перед ней глубокое блюдце мелкие монетки, стертые, потемневшие, захватанные и совершенно утратившие свой первоначальный вид, так же, должно быть, как и та человеческая мелочь, которая извлекала их из своих оборванных карманов.
Какое‑то сдержанное любопытство и рассеянность владели собравшимися здесь людьми, и, должно быть, это замечали и королевские шпионы, снующие здесь так же, как и в других местах, начиная с королевского дворца и кончая темницей. Карточная игра шла вяло; люди, игравшие в домино, надолго задумывались и, машинально перебирая костяшки, складывали из них домики и башни; те, что сидели за стаканом вина, рассеянно чертили какие‑то фигуры, размазывая оставшиеся на столе капли и лужицы: даже сама мадам Дефарж, рассеянно обводя зубочисткой узор на своем рукаве, вглядывалась во что‑то незримое и прислушивалась к чему‑то надвигавшемуся издалека, чего еще не было слышно.
Так обитатели Сент‑Антуанского предместья, собравшиеся в этот день в погребке, сидели до полудня. В двенадцать часов дня по улице Сент‑Антуанского предместья под длинным рядом висячих фонарей прошли два человека, покрытые с ног до головы пылью, – один из них был мосье Дефарж, другой – знакомый нам каменщик в синем картузе. Усталые, наглотавшиеся пыли, истомившиеся от жажды, они вдвоем вошли в погребок. С их появлением словно пожар охватил Сент‑Антуанское предместье, и огонь побежал, перекидываясь из дома в дом, вспыхивая багровыми отсветами на лицах людей, толпившихся у каждых ворот, выглядывавших из каждого окна. Но никто не последовал за ними, когда они вошли в погребок, никто не проронил ни слова, только глаза всех присутствующих устремились на этих двоих.
– Добрый день, друзья! – приветствовал собравшихся мосье Дефарж.
И, точно это было условным знаком, все языки развязались и все ответили хором: «Добрый день!»
– Скверная погода, господа, – сказал мосье Дефарж и покачал головой.
Все переглянулись и молча опустили глаза. Все, кроме одного, – тот поднялся и вышел.
– Женушка, – громко сказал Дефарж, повернувшись к жене, – мы отшагали несколько миль с этим добрым каменщиком, он чинит дорогу, а зовут его Жак. Мы встретились с ним случайно – в полутора днях ходьбы от Парижа. Он добрый малый, этот Жак. Налей‑ка ему выпить, жена!
Еще один человек поднялся и вышел. Мадам Дефарж поставила вино перед каменщиком Жаком, а тот, сняв свой синий картуз, поклонился честной компании и отхлебнул глоток. За пазухой у него был припрятан кусок черствого темного хлеба; он уселся возле стойки мадам Дефарж и, прихлебывая вино, закусывал хлебом, пил и жевал. Третий человек поднялся и вышел.
Дефарж тоже выпил стаканчик вина, только значительно меньше того, что налили этому чужому – для него ведь это не было чем‑то таким редкостным, – и теперь он стоял и ждал, когда малый кончит закусывать. Он не смотрел ни на кого из присутствующих, и на него тоже никто не смотрел, даже мадам Дефарж, которая опять взялась за свое вязанье и углубилась в работу.
– Ну, как, друг, подкрепился? – спросил он немного погодя.
– Да, спасибо.
– Ну, тогда идем! Я тебя провожу на квартиру, как обещал. Там тебе хорошо будет, отлично устроишься.
Они вышли на улицу, свернули во двор, поднялись по крутой лестнице на верхнюю площадку и прошли на чердак – тот самый чердак, где когда‑то на низенькой скамейке сидел согнувшись седовласый человек и прилежно тачал башмаки.
Теперь здесь уже не было седовласого человека – а были те трое, которые один за другим поодиночке покинули погребок. Между ними и тем седовласым человеком, который был далеко отсюда, только и была та неощутимая связь, что они когда‑то приходили сюда смотреть на него украдкой через щель в стене.
Дефарж осторожно закрыл дверь.
– Жак Первый, Жак Второй, Жак Третий! – тихо промолвил он. – Вот свидетель, с которым я, Жак Четвертый, встретился, как было уговорено. Он вам сейчас все расскажет. Говори, Жак Пятый!
Каменщик, который стоял, вертя в руках свой синий картуз, вытер им свой загорелый лоб и спросил:
– А с чего мне начать?
На что Дефарж рассудительно ответил ему:
– Начинай с начала.
– Так вот, значит, нынче летом год будет, как я его тогда увидел под каретой маркиза, на тормозной цепи. Стало быть, дело так было: кончил я свою работу, собрался уходить, вижу – солнце уже садится, а тут карета маркиза едет, медленно подымается в гору, а он сзади под ней – повис на цепи – вот так…
И он тут же очень живо изобразил всю эту сцену; вот уже почти год он с неизменным успехом занимал этим представлением всю деревню и, должно быть, весьма усовершенствовался в этом.
Его перебил Жак Первый, который спросил, видел ли он когда‑нибудь раньше этого человека.
– Нет, никогда, – отвечал каменщик, возвращаясь в исходное положение.
Жак Третий поинтересовался, как же он тогда узнал его.
– А он такой долговязый был, потому вот я и узнал, – тихо отвечал каменщик, приложив палец к носу. – Когда господин маркиз спросил меня в тот вечер: «А какой же он из себя?» – я ему так и сказал: «Длинный, как привиденье».
– Что бы тебе ответить – низенький, сущий карлик? – вмешался Жак Второй.
– Да почем же я знал? Ведь тогда еще ничего не произошло, коли бы он мне хоть слово сказал! Вы поймите, как оно все получилось, разве я сам вылез показывать на него? Господин маркиз остановил карету у водоема и прямо на меня пальцем тычет и говорит: «А ну сюда! Приведите ко мне этого олуха!» Вот вам крест, господа честные, ведь не сам я вызвался!
– Он прав, Жак, – шепнул Дефарж тому, Второму Жаку. – Рассказывай дальше!
– Так вот, значит, – с таинственным видом продолжал каменщик, – этот долговязый пропал. Искали его, уж не знаю сколько месяцев, девять, не то десять или одиннадцать.
– Неважно, – сказал Дефарж. – Он хорошо прятался, да вот по несчастью попался. Рассказывай дальше!
– Работаю я опять там на горе. Гляжу – день уже к концу идет, солнце садится; я стал домой собираться, – дом‑то у меня внизу, в деревне, а там уже темнеть начало. Только я глаза поднял, гляжу – конвой идет – шесть солдат, а посередке между ними рослый человек, и руки у него к бокам прикручены, вот так!
И он с помощью своего незаменимого картуза туг же изобразил связанного по рукам человека.
– Ну, я, конечно, стал у своей кучи щебня и смотрю, как солдаты арестанта ведут, – наши места глухие, редко когда кто пройдет или проедет, как же на такое не поглядеть? И пока они еще не подошли, вижу только: идут шесть солдат, посреди высокий связанный по рукам человек, и в сумерках только и видно, что черные фигуры движутся, а с той стороны, где солнце садится, красные лучи их будто каймой обвели. И тени от них такие длинные через дорогу ползут, и по ту сторону обочины тянутся, и дальше по склону холма, громадные, черные, ну прямо как тени великанов. И еще я вижу – пыль над ними облаком висит, и так за ними это облако и движется, и уже слышно, как они шагают – трамп, трамп! И когда они уж почти поравнялись со мной, я смотрю – а это он самый долговязый, и он тоже узнал меня. Эх, и рад бы он был теперь прыгнуть головой вниз прямо с горы в овраг, как в тот вечер, когда мы с ним в первый раз встретились, да чуть ли не на этом же самом месте.
Он рассказывал так, точно сам участвовал в видно было, что все это и сейчас стоит у него перед глазами; должно быть, ему не так много пришлось видеть на своем веку.
– Я, конечно, и виду не подал солдатам, что узнал долговязого, и он тоже не подает виду, что узнал меня, мы только глазами говорим друг другу, что узнали. «А ну прибавь шагу, – командует начальник конвоя и показывает вниз на деревню. – Живей пошевеливайтесь, скорей бы уж сдать его в могилу!» И они прибавляют шагу. А я иду за ними следом. Руки у него распухли, так туго затянуты веревки, на ногах огромные деревянные башмаки, нескладные, еле держатся, и он не может идти быстро, потому как он хромой, спотыкается, а они его мушкетами подгоняют – вот так!
И он изобразил человека, который идет спотыкаясь, а его сзади ружьями подталкивают.
– Стали они с горы спускаться, бегут как очумелые, и он у них упал. Они к нему, тычут его прикладами, хохочут, поставили на ноги. Лицо у него все в крови, грязное, и утереться нельзя, а они прямо от хохоту надрываются. Ведут его в деревню, вся деревня высыпала смотреть, ведут дальше, мимо мельницы, туда на гору, в тюрьму; вся деревня видит, как уж совсем в темноте ворота тюрьмы распахнулись и проглотили его, вот так!
И он широко раскрыл рот и тут же захлопнул его, громко лязгнув зубами.
– Ну, что же ты, продолжай, Жак! – сказал Дефарж, видя, что он так и не разжимает рта, дабы продлить впечатление.
Рассказчик, привстав на цыпочки, продолжал шепотом:
– Вся деревня собирается у водоема, стоят кучками, шепчутся, потом все уходят к себе спать, и всей деревне снится этот несчастный за решеткой, за железными засовами, в темнице, откуда ему уж не выйти до тех пор, пока его не поведут на смерть. Утром я, как всегда, взвалил инструмент на плечо, иду на работу, жую по дороге кусок черного хлеба, только иду не прямой дорогой, а кругом, так, чтобы мимо тюрьмы пройти, и вижу его высоко‑высоко за решеткой, все такой же окровавленный, грязный, смотрит он сквозь прутья своей железной клетки, а руки
у него, верно, закованы, помахать не может. Я не смею его окликнуть, а он смотрит на меня, будто уж и не живой человек.
Дефарж и те трое мрачно переглядываются. Они слушают с угрюмыми, замкнутыми и зловеще‑непримиримыми лицами. И держатся они как‑то отчужденно и вместе с тем необыкновенно властно. Точно суровый трибунал, собравшийся судить преступника. Жак Первый и Жак Второй сидят на соломенном матраце, подперев голову рукой, и не сводят глаз с каменщика. Жак Третий, опустившись на одно колено, присел позади них и тоже глядит на него не отрываясь, беспрестанно поднося руку к лицу и поглаживая сеть тонких прожилок возле рта и носа: Дефарж стоит посредине между этими тремя и рассказчиком, которого он нарочно поставил против окна, чтобы на него падал свет, и то и дело переводит взгляд с него на них, с них на него.
– Ну, что же ты замолчал? Продолжай, Жак, – говорит Дефарж.
– Вот, так, значит, идут дни, а он все сидит в своей железной клетке. Вся деревня ходит смотреть на него, только тайком, потому что боятся. А уж издали все нет‑нет да и поглядывают на тот утес, на тюрьму: и вечером, как сойдутся у водоема, так и стоят, обернувшись в ту сторону, на тюрьму смотрят. Прежде, бывало, все на постоялый двор оборачивались, а теперь – нет, все на тюрьму смотрят. Ну, конечно, промеж себя шепчутся; прошел слух, будто он хоть и осужден, а казнить его не будут; будто кто‑то прошение подал в Париже и свидетели есть, что он с горя ума решился, потому что ребенка его задавили; будто самому королю прошение подано. Оно, конечно, возможно. Может статься и так, а может и нет.
– Слушай, Жак, – сурово прервал его тезка номер первый. – Знай, что такое прошение действительно было подано королю и королеве. И все, кто здесь есть, кроме тебя, все мы своими глазами видели, как король ехал с королевой и ему подали в коляску прошение. И это не кто иной, как Дефарж, которого ты видишь здесь, бросился, рискуя жизнью, под ноги лошадей с прошением в руке.
– И вот что еще выслушай, Жак, – сказал сидевший на корточках Жак Третий, судорожно проводя пальцами возле рта с таким алчным видом, как будто его томила не жажда, не голод, но что‑то такое, чего он не мог утолить, – сейчас же к просителю ринулась стража, конная, пешая, все бросились бить его. Слышишь?
– Слышу, сударь.
– Рассказывай дальше, – сказал Дефарж.
– Потом прошел другой слух, опять же у нас там, у водоема, – продолжал каменщик, – будто его затем в наши края и привезли, чтобы тут же на месте казнить, и конечно казнят. И говорили даже, будто его за это убийство – потому как господин маркиз своим крестьянам отец родной – лютой казнью казнят, как отцеубийцу. Один у нас старик говорил, что ему в правую руку нож вложат и сожгут ему руку у него на глазах, а потом рассекут ему плечи, грудь, ноги и нальют в раны кипящее масло, потом расплавленный свинец, горячую смолу, воск и серу, а под конец привяжут к четырем сильным коням и те разорвут его на части. Старик наш говорил, будто с одним осужденным, который на жизнь покойного короля покушался, все точь‑в‑точь так и проделали. Ну, а может, он все это и наврал, откуда мне знать. Я человек темный.
– Слушай, Жак! – сказал опять тот же человек с алчным лицом и беспокойно двигающимися пальцами. – Имя того осужденного Дамьен[39], и все это проделали над ним среди бела дня, на виду у всех, на людной площади города Парижа! И в толпе, что собралась смотреть на эту казнь, особенно выделялись нарядные знатные дамы, которым так понравилось это зрелище, что они не отрываясь следили за ним до самого конца – до конца, Жак! – а оно затянулось до темноты, и к этому времени несчастному оторвали обе ноги и руку, а он все еще дышал. И все это происходило… постой‑ка, сколько тебе лет?
– Тридцать пять, – сказал каменщик, а на вид ему можно было дать все шестьдесят.
– Выходит, тебе тогда было уже больше десяти. Ты мог бы увидеть это.
– Довольно! – нетерпеливо и мрачно перебил Дефарж. – А ну их к дьяволу! Продолжай, Жак!
– Ну, вот, значит, шепчутся у нас там у водоема, один так говорит, другой этак, но только ни о чем другом больше не говорят, другой раз кажется, даже вода в водоеме только про то и журчит. И вот, стало быть, в ночь под воскресенье, когда все уже спали, вдруг, слышу я, у нас на улице мушкетами стучат, – сверху, оттуда, из тюрьмы солдаты пришли, рабочих пригнали; принялись те что‑то копать, молотками дубасят, а солдаты песни орут, хохочут. А утром, глядим, у водоема высоченная виселица стоит, футов сорок вышиной, прямо у водоема торчит, воду поганит.
Запрокинув голову и показывая рукой вверх, каменщик глядит куда‑то, словно проникая взглядом через потолок, как будто где‑то там, высоко в небе, торчит эта громадная виселица.
– Вся работа в деревне стала, все дела побросали и скотину в поле не гонят, толпится народ у водоема, и коровы тут же. В полдень забили в барабаны. Ночью в тюрьму пригнали много солдат, и вот они теперь его и привели, целым отрядом. Руки у него, как и тогда, связаны, а во рту кляп, и так у него этим кляпом рот растянуло, что кажется, будто он смеется. – И каменщик тут же изобразил это, оттянув большими пальцами углы губ до самых ушей. На виселице, на перекладине, нож всажен, острием вверх. Под тем ножом его и вздернули – высоко, сорок футов от земли, так он там и посейчас висит; воду поганит.
Все четверо переглядываются, а каменщик, которого от этих воспоминаний снова бросило в пот, скомкав свой синий картуз, старательно вытирает лицо.
– Страшное дело, люди добрые, ведь только подумать! Как же теперь детям да женщинам за водой ходить! И вечером ни постоять, ни поговорить под этой черной тенью. И какая тень‑то! Вот уже в понедельник под вечер, солнце садилось, когда я из дому пошел; поднялся я на гору, оглянулся назад на деревню, смотрю, а тень эта через всю деревню легла и дальше туда перекинулась, – через церковь, через мельницу, через тюрьму, словно по всей земле протянулась, до самого того края, где небо с землей сходится.
Человек с алчным лицом переглянулся с остальными троими, провел дрожащей рукой по губам и стал кусать палец, словно не в силах побороть снедавший его голод.
– Ну, вот, я вам все рассказал, как было. Вышел я из деревни под вечер (как мне было велено), шел ночь и еще полдня, покуда не повстречался вот с ним, как оно и было уговорено. Мы с ним еще полдня и ночь отшагали, правда, кой‑где нас и подвезли. Ну вот, значит, он меня сюда и привел.
Наступило мрачное молчание.
– Хорошо! – промолвил, наконец, Жак Первый. – Ты поступил правильно, все рассказал, как было. Подожди нас немножко вон там, за дверью.
– Что ж, подожду, – сказал каменщик.
Дефарж проводил его на площадку и велел ему посидеть на ступеньке, а сам вернулся.
Когда он вошел, те трое стояли и, нагнувшись друг к Другу, о чем‑то разговаривали шепотом.
– Ну что ты скажешь, Жак? – спросил номер первый. – Занесем в список?
– Занести в список осужденных на истребление, – отвечал Дефарж.
– Отлично! – прохрипел Жак ненасытный.
– Замок и весь род? – спросил первый.
– Замок и весь род, – подтвердил Дефарж. – Уничтожить.
– Отлично! – повторил ненасытный и стал судорожно грызть другой палец.
– А уверен ли ты, – спросил, наклоняясь к Дефаржу, Жак Второй, – что способ, каким мы ведем эти списки, не доставит нам никаких затруднений? Оно, конечно, надежно, никто, кроме нас, не разберет, но сами‑то мы сможем их разобрать? Или, вернее, она потом сможет разобрать?
– Знаешь, Жак, – подняв голову и выпрямившись, отвечал Дефарж, – если бы жена моя взялась составлять эти списки просто у себя в памяти, она и тогда не сбилась бы, не упустила бы ни одного слова, ни одной буквы. Но она вяжет их, и вяжет особыми петлями, и каждая петля для нее знак, который ей ничего не стоит прочесть. Ты можешь вполне положиться на мадам Дефарж. Легче самому жалкому трусу вычеркнуть себя из списка живых, чем вычеркнуть хотя бы одну букву его имени или его преступлений из вязаного списка моей жены.
В ответ послышался одобрительный шепот, все закивали; потом Жак ненасытный спросил:
– А этого, деревенщину, мы скоро отправим? Надо бы поскорей. Уж очень он прост. Не вышло бы с ним чего!
– Он ничего не знает, – ответил Дефарж. – Ничего, кроме того, за что и сам может угодить на такую же высокую виселицу. Я за ним пригляжу, он у меня поживет. А потом я его отправлю. Ему хочется на знатных людей посмотреть, короля, королеву со всей их придворной свитой увидеть. Пусть поглядит, полюбуется на них в воскресенье.
– Как? – с изумлением уставившись на него, воскликнул Жак ненасытный. – Чего же тут хорошего, что ему хочется поглазеть на короля да на придворных?
– Жак, – сказал Дефарж, – чтобы приохотить кошку к молоку, надо показать ей молоко. Чтобы научить собаку хватать дичь, надо показать ей дичь.
На этом разговор кончился; они позвали каменщика, который уже задремал, сидя на ступеньке, и посоветовали ему лечь спать. Разумеется, тот не заставил себя просить, тут же растянулся на соломенной подстилке и заснул.
Погребок Дефаржа был неплохим пристанищем для простака‑крестьянина, попавшего в Париж из деревни. Все для него здесь было ново и интересно, и он чувствовал бы себя как нельзя лучше, если бы не постоянный страх, который ему внушала мадам Дефарж. Мадам сидела целый день за стойкой и так упорно не замечала его, так явно давала ему понять, что она раз навсегда решила про себя считать его пустым местом, что ему всякий раз хотелось сквозь землю провалиться при виде ее. Ему казалось, что от нее можно всего ждать, мало ли что ей еще взбредет на ум; он был твердо уверен, что, если ей, например, втемяшится в голову, будто он убил человека, а потом содрал с него кожу, она так и будет стоять на своем и добьется, что все ей поверят.