Официальная газета протестантской церкви откликнулась на события незамедлительно: «Так мы объединяемся в этот час с нашим народом в молитвах за фюрера и рейх, за весь вермахт и за всех, выполняющих свой долг перед отечеством в тылу». Епископ Ганновера воззвал к Богу: «Благослови фюрера, укрепив всех, кто несет службу народу в вермахте на суше, на воде и в воздухе, выполняя все задачи, что ставит перед ними Отечество». Епископ Майзер, побывавший за решеткой в 1934 г. за противодействие попыткам нацистов силком загнать баварских протестантов в единую церковь рейха, напомнил пасторам в Баварии, что война дала им возможность потрудиться на благо духовного обновления германского народа, для «нового сближения народа нашего и Бога, чтобы скрытое благословение нынешнего времени не было бы потеряно для нашего народа»[55].
Реакцию католических епископов отличал меньший энтузиазм, чем в 1914 г. Тогда архиепископ Кёльна обращался к Всевышнему с просьбой «благословить германские войска и вести нас к победе» и далее продолжал в том же духе, что и коллеги из числа протестантов, делая упор на духовное обновление. Теперь архиепископство Кёльна разослало административные указания по приходам и опубликовало серию молитв на время войны. Немногие прелаты пошли дальше этого, как «коричневый» епископ Фрайбурга Конрад Грёбер и консервативный аристократ Клеменс Август фон Гален из Мюнстера, которые призывали клириков рангом пониже внести свою лепту в войну не только как священники, но и «как немцы». Однако подобные голоса звучали редко. Католические прелаты в большинстве своем не спешили возлагать больших надежд на духовное возрождение народа в эту войну, в отличие от того, как обстояло дело в прошлом конфликте. Скорее они интерпретировали начавшуюся войну как наказание за мирской материализм современного общества. Бескомпромиссный враг безбожного большевизма, католическая церковь теряла почву под ногами из‑за соглашения со Сталиным, опасаясь, как бы это не послужило искрой для пожара нового противостояния между церковью и государством в Германии[56].
|
Эрнст Гукинг очутился в рядах более чем скромной армии, отправленной прикрывать западные границы Германии от нападения французов, в то время как основная часть боевых дивизий вермахта сражалась в Польше. 5 сентября он впервые отписал Ирен об окончании передислокации. После шквала активности у него нашлось даже время заметить, что виноград уже совсем созрел на лозах: «А больше‑то и рассказать не о чем». Первое письмо от Ирен уже находилось в пути к адресату, посланное сразу же после снятия запрета на ведение переписки во время выдвижения войск на фронты. «Будем надеяться, вы все вернетесь домой здоровыми и счастливыми, как солдаты‑победители, – писала она Эрнсту, но все же признавалась: – Я очень часто думаю об ужасах войны». Желая подбодрить себя и его, молодая флористка продолжала: «Давай не кликать беду… когда голова разрывается, лучше нам обоим думать о счастливых часах и о том, что будет еще прекраснее, когда ты сможешь остаться со мной навсегда». Молодые влюбленные сосредоточили внимание на обеих семьях, на ее работе в оранжереях и его жизни в воинской части, но это совершенно не ослабляло тяжелых предчувствий. Война началась, и, как многие, Ирен пришла к выводу, что «того и хотели» британцы. 3 сентября 1939 г., когда Британия и Франция объявили войну Германии, вошло во все немецкие календари, выпускавшиеся и на протяжении следующих почти шести лет, как дата начала войны. А как же 1 сентября? 1 сентября было не более чем «контратакой» на Польшу[57].
|
Как и многие соотечественники, Ирен Райц и Эрнст Гукинг, Август Тёппервин и Йохен Клеппер, Лизелотта Пурпер и Вильм Хозенфельд не желали войны и предпочли бы избежать ее. Ирен и Эрнст не демонстрировали четких политических взглядов. Клеппера, Хозенфельда и Тёппервина отпугивали некоторые стороны нацистского движения, особенно его антирелигиозное крыло. Пусть многие немцы считали вторжение в Польшу оправданным, мало кто из них выражал готовность воевать из‑за этого с Великобританией и Францией. Очень хорошо иллюстрируют бытовавшие тем летом настроения данные из Верхней Франконии: «Ответ на вопрос, как следует разрешить проблему “Данцига и [польского] коридора” у большинства людей один и тот же: включение в состав рейха? Да. Военным путем? Нет»[58].
Подобные воззрения не удивили бы Гитлера, который знал, что его личная воинственность многократно превосходит кровожадность народа, находившегося под его управлением. В припадке эйфории он как‑то проговорился перед собранием ведущих немецких журналистов, что ему известно, насколько сильно пять месяцев Судетского кризиса напугали эту нацию. Фюрер откровенничал дальше, говоря, что только благодаря постоянному подчеркиванию желания немцами мира и их мирных намерений ему удалось обеспечить народ вооружением, которое было необходимо как основа для следующего шага. Слова эти прозвучали в ноябре 1938 г., а в июле 1939 г. нацисты наметили на период 2–11 сентября проведение в Нюрнберге очередного партийного съезда, анонсированного не иначе как «Съезд мира». В самом конце августа, сразу после начала мобилизации в Германии, мероприятие срочно отменили, как лидер нацистов и рассчитывал сделать. Отправка посла Хендерсона в Лондон в последнем маскарадном пируэте челночной дипломатии стала для Гитлера завершающим жестом актера в роли потерявшего все надежды миротворца. За рубежом эти ужимки теперь мало кого вводили в заблуждение, но расчет строился на выигрыш на внутреннем рынке. В начале сентября, когда Вильм Хозенфельд, Август Тёппервин, Ирен Райц и Йохен Клеппер пришли к заключению, будто «англичане того и хотели», они обвиняли британцев не в том, что те не пожелали заставить Польшу принять «разумные» условия Германии, а в том, будто они продолжали сжимать кольцо «окружения» с целью держать германский народ в рабстве, в котором тот оказался после 1918 г. Смыкая ряды, немцы выступали единым фронтом в уверенности, будто им навязали войну[59].
|
7 сентября 30‑я пехотная дивизия, включая и 26‑й пехотный полк из Фленсбурга, вышла к реке Варта, пересекла ее по сборно‑разборному металлическому мосту, наведенному немецкими саперами, и двинулась дальше через оставленные поляками полосы укреплений. Поначалу наступавшие столкнулись с вооруженным сопротивлением со стороны селян, решивших защищать свои дома. Герхард M. видел, как его товарищи уводили двадцать молодых людей, бывших, как он считал, «трусливыми снайперами». «Горящие дома, плачущие женщины, верещащие дети. Картина безнадежности, – писал Герхард в дневнике. – Но поляки сами не хотели по‑хорошему». Из простой деревенской избы какая‑то женщина принялась стрелять из пулемета. Подразделение Герхарда окружило и подожгло дом. Герхард вспоминал, что, когда она пыталась выбраться, они «ей не позволили, пусть и жестоко»: «Ее крики еще долго звучали у меня в ушах». Из‑за жара полыхавших по обеим сторонам улицы домов немцам пришлось двигаться по центру дороги. Когда спустилась ночь, горизонт явственно окрасился в красный цвет от зарев пожарищ других сел и деревень. Главной заботой Герхарда стало удержаться на велосипеде. Колеса проваливались в песчаную почву, заставляя его подаваться вперед и изо всех сил давить на педали. Двигаясь в темноте, молодой пожарный из Фленсбурга начал осознавать себя поджигателем[60].
Вечером 9 сентября 30‑я пехотная дивизия подверглась атаке польской кавалерии. Рота Герхарда M. находилась в тылу соединения, когда по его рядам прокатилась волна паники. В течение двух следующих суток противник потеснил 8‑ю армию генерала Иоганнеса Бласковица на 20 километров в южном направлении с прямого курса на Варшаву. Отступая, немцы поджигали дома, из которых, как они полагали, по ним стреляли. «Скоро горящие здания тянулись за нами по всему пути, из огня доносились крики тех, кто прятался внутри и не мог спастись, – писал Герхард M. – Скот мычал от страха, собака выла, пока не сгорела, но страшнее всего становилось от крика людей. Это было жестоко, но они стреляли, а потому заслужили смерть». Он не мог не признать, что все – и офицеры, и солдаты – чрезвычайно сильно нервничали[61].
На следующий день ему пришлось поучаствовать в первом настоящем бою, очутившись в тонкой линии немецких пехотинцев. Они залегли в наскоро выдолбленных в земле окопчиках и, обеспечивая прикрытие артиллерийской позиции у себя за спинами, ждали приближения казавшихся издалека коричневыми точками польских пехотинцев. Напряжение нарастало. Им велели не открывать огня, пока противник не приблизится на расстояние 300 метров. Вспоминая, как целился, стрелял и перезаряжал винтовку, Герхард M. описывал свои движения как «механические, словно на плацу перед казармами». И все же немцам пришлось отходить, причем с тяжелыми потерями. Из 140 солдат роты только Герхард M. и шесть других его товарищей соединились с остатками батальона в роще. На следующий день их сменили, поредевшие ряды 30‑й пехотной подкрепили две другие дивизии, а также колонна медленно подползавших танков[62].
Герхард M. побывал в горниле самого крупного сражения кампании. Перейдя границу 1 сентября, вермахт застал польскую армию в разгаре мобилизации. Войска бросили защищать рубежи страны – невыполнимая задача, учитывая тот факт, что немцы наступали с трех сторон: из Восточной Пруссии на севере, через территорию Словакии на юге, а на западе по фронту, протянувшемуся от Силезии до Померании. Принимая заявления Гитлера за чистую монету, поляки полагали, что вермахт будет отвоевывать у них старые пограничные земли между Восточной и Западной Пруссией. В действительности немцы оставили эти участки почти без внимания, обошли их и развивали наступление по двум главным направлениям – с севера и с юга на Варшаву. Продвигаясь со стороны Бреслау, части и соединения 8‑й армии 7 сентября заняли крупный центр легкой промышленности Лодзь. На следующий день 4‑я танковая дивизия вышла к предместьям Варшавы[63].
А между тем две польские армии, зажатые как в ловушке в «польском коридоре», смогли отступить из приграничных участков и превратиться в грозную силу под командованием генерала Тадеуша Кутшебы. Нанося удар между немецкими войсками на северном берегу Вислы и на южном – Бзуры, Кутшеба перехватил инициативу на своем участке. Немецкие силы утратили взаимодействие, их командование не знало о намерениях противника атаковать открытые расположения 30‑й пехотной дивизии, растянутые на 30‑километровом оборонительном рубеже, пока остальные формирования 8‑й армии Бласковица продвигались к Варшаве. Именно этот тонкий участок и прикрывали Герхард M. с товарищами 10 сентября. Германскому командованию пришлось отозвать с острия наступления 4‑ю танковую дивизию и вместо штурма Варшавы отвести соединение назад, изменить направление наступления основных сил немецкой 10‑й армии и перебросить резервы группы армий «Юг» на поддержку угрожаемому участку. К 12 сентября польское наступление выдохлось. Кутшеба принялся отводить армию «Познань» на защиту Варшавы, тогда как армия «Поможе» угодила в окружение; обстрелы немецкой артиллерии и налеты бомбардировщиков «Хейнкель‐111» вызвали пожары в лесах, где держали оборону польские солдаты.
Пока сражение на Бзуре еще шло полным ходом, польское правительство и военное командование устремилось к румынской границе. План отступления в глубь страны мгновенно безнадежно устарел, когда 17 сентября Красная Армия вступила в Польшу с востока. Когда путей для отступления не осталось, президент Игнаций Мосцицкий принял решение о создании правительства в изгнании в Париже и переправился через границу в нейтральную Румынию[64]. Уцелевшие после битвы на Бзуре польские войска сдались двое суток спустя. Так или иначе, сражение позволило полякам выиграть время для усиления оборонительных рубежей Варшавы. Брошенная правительством столица продержалась до 28 сентября, несмотря на массированные налеты немецкой авиации.
А дальше к западу темпы германского продвижения, похоже, никак не влияли на повседневную жизнь. В компании унтер‑офицера и шести солдат Вильм Хозенфельд приехал в Пабьянице, что в 10 километрах юго‑западнее Лодзи, чтобы подыскать место для расквартирования своей роты. Пропыленные после езды по грунтовым дорогам, солдаты выскочили из машины и бросились к колонке с водой во дворе. Настоящее любопытство со стороны наблюдавших за этим детей вызвала зубная щетка Хозенфельда. Тот дал 10 пфеннигов мальчишке, который накачивал воду, и немцы побрели к киоску в парке покупать шоколадное мороженое. На следующий день Хозенфельд решил посвятить время закупкам. Война почти не оставила следов в городке, если, конечно, не считать толпы беженцев из приграничных областей с их тощими клячами, впряженными в перегруженные телеги. Многие женщины и дети шагали по пыли босиком, сгибаясь под тяжестью узлов, волоча ручные тележки и толкая тачки[65].
Хозенфельду с его ротой поручили охранять большой лагерь военнопленных, разбитый на территории одной из городских мануфактур. Ежедневно прибывали тысячи военнопленных. Этнические немцы из польской армии тотчас освобождались и отправлялись по домам. Отбору подлежали и солдаты еврейской национальности. «Жестокое обращение бесит меня», – писал Хозенфельд, но отмечал, что польские военнопленные смотрели на это «с одобрением», рассказывая всем и каждому, кому не лень послушать, как евреи пили из них кровь. Не найдя в городе богатых евреев, Хозенфельд заключил, что, коль скоро «богатые е[вреи] унесли ноги, платить за все придется бедным». Для евреев Пабьянице быстро нашлась работа – закидывать землю обратно в траншеи и рвы, отрытые в целях обороны на протяжении нескольких недель накануне войны. Вернувшись в лагерь, Хозенфельд испытал восхищение польскими офицерами, распевавшими религиозные хоралы, отчего немцы‑католики невольно снимали с голов фуражки и пилотки. Из‑за скопления военнопленных на текстильных фабриках, где ютились уже 10 тысяч человек, скоро возникла острая нехватка продовольствия, а от голода и тесноты среди солдат начались брожения. Хозенфельд получил приказ обеспечить порядок в лагере, окружить его заграждениями из колючей проволоки, установить наблюдательные вышки с пулеметами[66].
Польская кампания завершилась быстрой и решительной победой. В сентябре 1939 г. германские военные открыли для себя способ ведения «тотальной» войны нового типа с помощью прочесывания из пулеметов и осыпания бомбами колонн беженцев, беспощадных бомбежек городов и проведения массовых казней военнопленных и гражданских лиц, почти или вовсе без оглядки на какие бы то ни было правила. В обращении к высшему военному командованию 22 августа Гитлер прямо и без обиняков напутствовал их к ведению расовой войны. Дневниковые записи сохранили его установки[67].
Простые солдаты вроде Герхарда M. не могли слышать речей, произносимых в горной резиденции Гитлера Берхтесгаден. Однако они не сомневались, что все средства хороши для быстрого и полного уничтожения сил противника. С самого начала в войсках во множестве распространялись слухи о «снайперах», «партизанах», «бандитах» и прочих гражданских из числа «нерегулярных» отрядов, действовавших в тылу у немцев. Между тем конкретные подробности зачастую поразительным образом отсутствовали совершенно, и подразделения германской военной полиции, обязанные заниматься расследованиями, как правило, находили такие утверждения беспочвенными. В одной группе армий откровенно признавались, что при столкновении с неприятелем «солдаты быстро теряют выдержку, и им тут же начинают мерещиться призраки»; для неопытных немецких парней из призывников «авианалеты, враждебность населения и нерегулярные отряды неприятеля» – все имеет тенденцию мгновенно достигать «непомерных размеров»[68].
Через неделю после старта вторжения уважаемый берлинский ежедневник Deutsche Allgemeine Zeitung опубликовал пространную статью на тему международных законов войны, доказывая право «Германии прибегать к жестким, но действенным мерам. Поступая подобным образом, она остается в признанных рамках международного права». Зачастую какие‑то несколько выстрелов со стороны польских солдат, сделанных в попытках держать оборону на хуторе или в деревушке, оказывались достаточными для применения находившимися под стрессом немецкими солдатами жесточайших карательных мер против гражданского населения, о чем довольно простодушно и поведал нам Герхард M. Но такая сиюминутная реакция получала одобрение свыше. 10 сентября генерал Федор фон Бок издал приказ по группе армий «Север»: «Если ведется огонь из деревни за линией фронта и нет возможности точно установить, из какого дома стреляют, следует сжечь всю деревню». Другие командиры шли тем же курсом. Хотя все это уже давно делали Герхард M. и его товарищи. На протяжении четырех недель боевых действий и еще четырех недель военного правления немцев в Польше казни подверглись от 16 до 27 тысяч поляков, а количество сожженных населенных пунктов составило 531. К моменту передачи дел гражданским управленцам 26 октября 1939 г. генералы всерьез беспокоились из‑за поддержания воинской дисциплины в армии, признавая, что солдаты подвержены «психозу» из‑за нерегулярных отрядов противника. Подобные страхи развивались не на пустом месте. После всех презрительных эпитетов в адрес «вшивых поляков» и ожиданий, что те будут стрелять противнику в спину, германская армия идеологически приготовилась к войне с «культурно низшим и трусливым врагом»[69].
Находясь в Пабьянице, Хозенфельд отмечал, что этнические немцы «жутко обозлены на поляков». Его из раза в раз шокировало то, что приходилось читать и о чем слышать в течение второй половины сентября. Как понимал Хозенфельд, все шло неплохо до начала года, а потом, с началом агитации против немцев, положение изменилось. «Я уже говорил со многими и многими, и все рассказывают одно и то же», – писал Хозенфельд старшему сыну Гельмуту 30 сентября. Стараясь как‑то объяснить происходящее человеческой природой, он добавлял: «Повидав жестокость наших солдат собственными глазами, я поверил в звериное поведение поляков, которых безответственно подстрекали». Как он считал, что бы ни творили немцы в действительности, поляки бы точно превзошли их в этом[70].
Положение выглядело куда хуже в спорных районах на западе Польши, как в бывшей прусской провинции Познань. В городке Кемпен (Кемпно) резервист Конрад Ярауш, обедая в ресторанчике при немецкой гостинице, наслушался баек беженцев из числа этнических немцев. Они рассказывали, как шли связанными попарно за запястья через Торунь в Лович. У кого не хватало сил идти дальше, того пристреливали. В Ловиче 5000 таких бедолаг согнали на площадь перед церковью, и они видели приготовленные поляками для их казни пулеметы, но тут в последнюю минуту появились немецкие солдаты и спасли их. Оборванные и измученные беженцы произвели на Ярауша яркое впечатление. Склонного к размышлениям преподавателя гимназии в Магдебурге «никто еще не приветствовал нацистским приветствием с такими сияющими глазами». Будучи сам не нацистом, а консервативным протестантским националистом, Ярауш воспринял этот жест с их стороны как символ «всего, что ассоциируется с германством». Беженцы – что не предвещало и вовсе ничего хорошего – обвиняли в зверствах «папистов и евреев»[71].
Еще летом Верховное военное командование согласилось на придание каждой из пяти армий «целевой рабочей группы», или айнзацгруппы, возглавляемой СД (Службой безопасности СС), для «подавления всего враждебного элемента» в тылу. Скоро к ним прибавились еще две айнзацгруппы. Насчитывая в своем составе не более 2700 солдат, отряды были слишком малочисленны и не располагали достаточным для поставленных задач знанием местных условий, но скоро им на помощь пришли 100 000 волонтеров из числа местных этнических немцев. Сражение на Бзуре еще не завершилось, а немецкие ополчения уже вовсю орудовали в «польском коридоре», в Бромберге (ныне Быдгощ) и вокруг него[72].
Они не просто искали способа свершить «месть» за обиды предшествующих недель и месяцев, но намеревались и поквитаться за дела послевоенных лет. В 1919–1921 гг. ополчения соперников сражались друг с другом за определение правильного, с их точки зрения, результата этнических плебисцитов в приграничных районах «государств‑наследников» многонациональных империй; принцип «права наций на самоопределение» американского президента Вудро Вильсона породил тут условия для широкомасштабного террора и гражданской войны. Так, например, когда в подавляющем большинстве немецкий по населению город Кониц (ныне Хойнице) отошел после Первой мировой войны к Польше, все гражданские и религиозные институты в нем раскололись по этническому и религиозному признаку. По всей бывшей Западной Пруссии именно вера символизировала национальную принадлежность: протестанты отождествлялись с немцами, а католики – с поляками. Хотя еврейские общины Западной Пруссии проявили нерушимую верность «германству» еще в 1919 г., осудив «польский произвол и нетерпимость» и посчитав его большей угрозой для себя, никакая прежняя лояльность не спасла их два десятилетия спустя. Когда немецкие ополченцы вошли в Кониц в 1939 г., они тотчас принялись разбираться со своими польско‑католическими и еврейскими соседями. 26 сентября они расстреляли сорок человек. На следующий день убили польского священника, а еще через сутки смерть настигла двести восемь душевнобольных из госпиталя в Конице. К январю 1940 г., пользуясь помощью вермахта и гестапо, местные ополчения отправили на тот свет девятьсот поляков и евреев из самого Коница и окружавших его сел и хуторов[73].
После расправы с мужчинами некоторые ополченцы принялись охотиться на польских женщин и детей. Многие просто сводили личные счеты. Другие копировали «методы умиротворения» немецких военных. В Бромберге к стенке поставили бойскаутов, выступавших в роли вестовых для польской армии; их расстреляли вместе со священником, пришедшим их соборовать. Многие из местных командиров ополчения превратили подвалы и огороженные внутренние дворы в импровизированные тюрьмы и пыточные камеры, где избивали пленников плетками и кнутами, загоняли в спину гвозди, выкалывали штыками глаза[74].
Все напоминало стихийные концентрационные лагеря, созданные местными нацистами, отрядами СА и СС в Германии в 1933 г., с одной лишь разницей: в Германии волну насилия хоть как‑то сдерживали и большинство узников вышли на свободу к лету 1934 г. В оккупированной Польше с установлением «германского порядка» террор только усилился. Гитлер твердо решил не позволить польскому правящему классу воссоздать свое отдельное национальное государство. Глава СС Генрих Гиммлер и его заместитель Рейнхард Гейдрих с готовностью ухватились за возможность организовать «акции против интеллигенции» – приступить к ликвидации польской элиты. Главными мишенями сделались учителя, священники, ученые, офицеры и чиновники, землевладельцы, политики и журналисты. Любой из них подлежал аресту, внесудебной расправе или депортации в концентрационные лагеря, где тоже проводились повальные казни. Следуя своему видению миропорядка и идеологической логике, ополчения и айнзацгруппы автоматически причисляли к объектам «акций» евреев, равно как и душевнобольных, причем без каких бы то ни было дополнительных обоснований[75].
Крупнейших масштабов достигали погромы, творимые ополчениями этнических немцев, зачастую под командованием СД и гестапо, в городах бывшей Западной Пруссии. 6000 человек расстреляли в лесах вокруг Нойштадта (ныне Пясница), 7000 – в прусском Штаргарде, а в Коцборово уничтожили 1692 пациентов приюта. На параде в Групе расстреляли 6500 поляков и евреев из Грауденца (ныне Грудзёндз), а еще 3000 человек нашли смерть в Лешковко. В Мнишке 10 000–12 000 поляков и евреев из района Свеце свезли на расстрел в гравийные карьеры. Примерно 3000 евреев и поляков сотрудники гестапо, СС и ополченцы убили на летном поле в Фордоне и в песчаных дюнах Межина. В лесах около Русиново (округ Риппин) все те же айнзацгруппы расстреляли 4200 человек, а к 15 ноября члены ополчения и солдаты вермахта закончили уничтожение 8000 человек в лесу под Карлсхофом. В отсутствие полных данных можно говорить только о крупных «акциях», в каждой из которых погибло более тысячи человек; и только они унесли жизни 65 000 человек. Из них 20 000–30 000 смертей на совести немецких ополчений. Всего же количество уничтоженных в первые месяцы немецкой оккупации должно быть еще больше.
Вышеназванные погромы создали новый прецедент и в без того кровавых анналах гитлеровского режима. Они стали точкой отсчета и образцом для будущих кампаний на востоке[76]. В большинстве своем расстрелы проводились скрытно, в лесах и на аэродромах, однако свидетелями иных становились многие. Вечером субботы 7 октября солдаты, дислоцированные в Свеце, говорили о расстрелах, совершавшихся в тот день ранее, и о намеченных на следующее утро казнях на еврейском кладбище. В воскресенье ефрейтор Пауль Клюге отправился туда пораньше и занял место вблизи рва. Как часто случается, самое неотвязное впечатление производили жертвы из первой группы. Женщина с тремя детьми вышла из автобуса, доставившего пленников на еврейское кладбище, и прошла 30 метров до рва. Ей пришлось спускаться в него, держа на руках самого маленького. Потом она протянула руки за другим ребенком, а один эсэсовец поднял оставшегося мальчика и передал ей. Потом женщина заставила детей лечь на живот рядом с ней. Клюге находился поблизости от четырех членов расстрельной команды и посмотрел в ров. Он видел, что солдаты держали винтовки примерно в 20 сантиметрах от затылков жертв. Потом ему сказали присыпать трупы землей. Он подчинился без промедления[77].
Не в силах смотреть на убийство детей, некоторые из солдат ушли, однако вернулись, когда прибыл второй автобус с польскими военнослужащими. Унтер‑офицер Пауль Рошински заметил, что некоторые из зрителей подошли слишком близко ко рву и их форму забрызгали полетевшие оттуда «плоть, мозги и песок». Многие солдаты, ставшие свидетелями подобных событий там и тут по всей Польше, отправляли фотопленки домой для проявки и печати снимков. Так фотографические свидетельства прошли через руки родителей, жен и работников ателье, прежде чем вернуться к «палачам‑туристам» в Польшу. В большинстве случаев вермахт сотрудничал с полицией и СС, иногда предоставляя личный состав для расстрельных команд[78].
Для некоторых очевидцев подобные казни выходили за рамки границ понимания. Главный военврач 4‑й армии пришел в такое негодование, что составил досье из высказываний свидетелей, которое направил не кому‑нибудь, а «главнокомандующему вермахта и фюреру германского народа Адольфу Гитлеру». Рапорт этот неизбежно перекочевал в архив без всякого воздействия на ситуацию, но и глава военных оккупационных властей в Польше генерал Иоганнес Бласковиц тоже высказался по данному вопросу. Глубоко верующий лютеранин, Бласковиц получал донесения и ужасался происходящему, поэтому постоянно давил на своего начальника Вальтера фон Браухича[79]и писал Гитлеру, протестуя против действий СС, полиции и администрации, при этом упирая на разлагающее воздействие подобных практик на боевой дух личного состава армии. Гитлер отмахнулся от его протестов заявлением, что «нельзя вести войну методами Армии Спасения». Бласковиц не унимался, предупреждая в феврале 1940 г., что чем более жестокой будет оккупация, тем больше немецких войск придется держать в Польше. И в самом деле оккупационные силы вермахта там всегда составляли не менее 500 000 человек. После пяти месяцев упорных препирательств Гитлер в конечном счете снял Бласковица с должности, однако вовсе в отставку не отправил[80].
Когда число жертв эсэсовского террора среди одних только священников составило тысячу человек, примас Польши в изгнании кардинал Хлонд опубликовал в Лондоне обвинение против немецких оккупационных властей. Ватикан пытался вмешаться через дипломатические каналы, но не достиг ничего, получив ответ, что конкордат с церковью не распространяется на новые территории; статс‑секретарь Министерства иностранных дел Эрнст фон Вайцзеккер попросту отказался признавать протест Ватикана в отношении обращения с польским духовенством. Хотя католическая церковь Германии старалась как‑то заботиться о духовных потребностях польских военнопленных, ни один немецкий епископ не присоединился к осуждающему голосу кардинала Хлонда в знак протеста против убийств польских католических священников[81].
Как католик Вильм Хозенфельд почувствовал себя не в силах перебороть моральные установки. Он ужасался еще от еврейских погромов в ноябре 1938 г. и быстро осознал, что масштабы насилия над поляками превосходили все мыслимые рамки и не шли ни в какое сравнение со сказками о тяжких невзгодах, выпавших на долю местного немецкого населения. «Дело тут не в возмездии, – писал он жене 10 ноября 1939 г. – Все это больше похоже на… попытки выкорчевать интеллигенцию». Он даже не подозревал, насколько верны оказывались его догадки. «Кто бы мог ожидать такого от режима, столь сильно ненавидящего большевизм? – продолжал Хозенфельд. – Сколь радовался я, становясь солдатом, но сегодня готов разорвать в клочки свою серую форму». Находился ли он там, где был, с тем чтобы держать «щит… за которым будут совершаться эти преступления против человечности?». В первые месяцы в Польше Хозенфельд несколько раз сам вступался за поляков, давая им возможность выйти на свободу, в результате чего подружился с некоторыми семьями. На протяжении будущих лет Хозенфельд не прерывал контактов с ними и даже привез жену из Талау к польским друзьям, невзирая на все правила этнического апартеида, типичного для немецкой оккупации[82].
Католическая вера Хозенфельда служила мостиком через пропасть, разделявшую оккупантов и оккупированных. Не находя в себе сил выражать чувство ужасающего отвращения к происходившему открыто, не говоря уж о попытках как‑то на него повлиять, он загонял эмоции внутрь себя, где они оформились в грызущее чувство глубочайшего стыда. Обращения к жене стали чем‑то вроде исповеди. «Ну, у нас пока есть эти письма, – обращался Хозенфельд к Аннеми 10 ноября, заканчивая одно из самых своих горьких на тот момент посланий к ней. – Сейчас пойду спать. Если бы я мог плакать, мне бы хотелось плакать в твоих объятиях, и это стало бы для меня сладким успокоением». Чем дольше длилась война, тем больше он отчуждался от нее. Хозенфельд по‑прежнему верил в обоснованность захвата немцами Польши, разделяя общепринятое мнение о «праве более высокой культуры»; свойственные ему чувство нравственной ограниченности и гуманные убеждения встречались в людях все реже и реже[83].