Другой истовый католик и солдат видел ситуацию в ином свете. Даже после разгрома поляков, после их унижения, Генрих Бёлль всматривался в их лица и видел затаенные «за безразличным взглядом ненависть и подлинный фанатизм». Когда началась война, восьмой ребенок в католической семье плотника из Кёльна, Бёлль, только‑только начал изучать литературу в университете и пробовать перо. Отделенный от Хозенфельда по возрасту поколением, он пошел служить по призыву летом. «Не будь военных, через три недели тут не осталось бы ни одного этнического немца. В глазах этих людей совершенно ясно видно, что революция предначертана им самой судьбой», – писал 21‑летний военнослужащий из Бродберга. Им, в его представлении, требовалась сильная рука – немецкая, а ему – посланное матерью средство от всех болезней, чтобы не отключиться и всегда оставаться наготове: первитин – метамфетамин, использование которого без особого успеха пыталась ограничить служба имперского руководителя здравоохранения[84].
Восприятие Бёлля надо назвать более типичным для солдат, чем мнение Хозенфельда, а германские СМИ немало постарались в стремлении вызвать у немцев подозрительный взгляд на поляков. В середине августа газеты и радио живописали массовые депортации немцев с приграничных территорий в «концентрационные лагеря» далее на востоке, а с началом войны – серию спровоцированных погромов, жертвами которых стали в основном этнические немцы, женщины и дети. Еженедельное кинообозрение Wochenschau щедро кормило зрителя репортажами о подобных событиях, а также показывало захваченных в плен польских солдат и гражданских «диверсантов», выставляя их преступными «недочеловеками», получившими приказы истребить немецкое меньшинство. Сотрудников отдела по расследованию военных преступлений вермахта отправили выискивать доказательства «преднамеренного геноцида», совершавшегося поляками по указке сверху[85].
|
До войны Министерство иностранных дел Германии на протяжении месяцев занималось сбором сведений, способных оправдать вторжение. В данном случае спонтанные всплески этнического насилия на приграничных территориях в первую неделю войны служили подлинными свидетельствами, которые представлялось возможным раздуть и повернуть выгодным для дела немцев образом. В ноябре 1939 г. Министерство иностранных дел поспешило выпустить книгу в несколько сотен страниц с более чем сотней фотографий с доказательствами злодеяний поляков. Тщательно подобранные снимки предназначались для создания сильного эмоционального впечатления: несчастные жены и матери, тихо плачущие в домах или около нагруженных телами мертвецов телег; кричащие фото расчлененных или, судя по позам, убитых явно после изнасилования женщин; дети с размозженными головами; тела людей, подобные обнаруженному ветерану Первой мировой на столе в мертвецкой, с протезом вместо ноги до бедра и с лицом, изувеченным до полной неузнаваемости. На одном особенно жутком снимке камера запечатлела женщину, убитую в момент родов вместе с новорожденным, которого с матерью еще связывала пуповина. Целью публикации Министерства иностранных дел служило предоставление документального оправдания оккупации Польши Германией и создания определенного впечатления у властей и общественности нейтральных стран, особенно у американцев. Второе издание на немецком вышло в феврале 1940 г., а английское – в мае того же года[86].
|
Насилие было вполне настоящим, особенно в северных районах Познани, вокруг Бромберга, где этнических немцев действительно убивали главным образом польские солдаты, которые считали, что в них стреляли из каких‑то домов с жильцами из немцев, или при обысках – когда искали нацистские флаги и прочую символику. Едва запущенный механизм насилия в польских селах немецкие солдаты действительно наблюдали, но не с таким размахом, как трубила германская пропаганда, утверждая о централизованно спланированных польским государством акциях депортации и геноцида. Даже отдел вермахта по расследованию военных преступлений обнаружил лишь свидетельства спонтанного и никем не координированного насилия, причем, как выяснилось, в некоторых польских частях даже предупреждали этнических немцев о настроениях в войсках, идущих следом.
Между двумя изданиями Министерством иностранных дел на немецком «Документов о зверствах поляков» в ноябре 1939 г. число жертв среди немцев оценивалось в 5800 человек, что теперь, как правило, признается учеными достоверным, а в феврале 1940 г., вероятно с подачи Гитлера, данные выросли сразу в десять раз. Геббельс приказал газетчикам заострять внимание на новых находках, и страницы периодики заблистали яркими заголовками вроде «58 000 жертв польского террора» и «20 лет польского правления смерти». На домашнем фронте публикацию МИДа критиковали только за минимизацию «оправданных» мер возмездия полякам со стороны немцев. Поверили или нет люди до конца в то, что польское государство распорядилось о целенаправленном уничтожении немецкого меньшинства, они совершенно точно не забыли об этом событии. И в самом деле весной 1943 г., когда Геббельс попытался мобилизовать публичное мнение – в первый, и единственный, раз – для выражения сочувствия полякам в стремлении подчеркнуть куда более страшную угрозу советского террора, он столкнулся с народной памятью о 1939 г. Люди тыкали пальцем в «факт» убийства поляками «60 000» немцев и спрашивали, отчего они должны сочувствовать злодеям, пусть бы тех и уничтожала советская тайная полиция, НКВД. Министерство пропаганды не смогло запросто взять и заставить людей жалеть кого‑либо[87].
|
Гигантски преувеличенное число жертв среди немцев служило оправданием всех дальнейших действий Германии. Ссылки на злодеяния не столько отрицали насилие со стороны немцев, сколько делали его внешне не таким значимым. Ударение делалось на количестве уничтоженных немцев, поскольку важными были только права немецкой стороны; чтобы придать статистике должную моральную весомость, их и пришлось умножить на десять. Оба первых немецких документальных фильма о войне – «Кампания в Польше» и «Крещение огнем» – начинались с рассказа об угрозе массового убийства этнических немцев.
Пробуждению определенных чувств из‑за угрозы самому существованию и чудесного спасения немцев способствовали художественные киноленты. В 1940 г. вышла первая из них – под однозначным названием «Враги». Когда летом 1939 г. польские рабочие убивают немца – хозяина лесопилки, главные герои картины в исполнении Бригитты Хорни и Вилли Биргеля спасают его детей и вместе с другими немецкими беженцами уходят через границу, чтобы найти спасение на территории рейха. Поставленный именитым эмигрантом из России, кинорежиссером Виктором Туржанским, фильм подает персонажа Хорни как настоящую героиню, спасающую таких же, как она, этнических немцев от кровожадного врага.
Сюжет и роль героической немецкой женщины повторились в картине «Возвращение домой», снятой уже с лучшим финансированием и бо́льшим размахом. В этой ленте несколько спрятавшихся в сарае немцев тайком слушают речь Гитлера 1 сентября 1939 г., когда их застают поляки, запирая затем в частично затопленном подвале. С минуты на минуту ожидая казни, они чудесным образом спасаются благодаря отваге и мужеству молодой нацистки, учительницы Паулы Вессели, которая переводит их через границу – на сей раз через демаркационную линию между Германией и СССР. Заканчивается история финальным монологом героини; по его завершении кадр с героиней блекнет, а колонна беженцев подползает к границе, где их встречает огромное изображение Гитлера. В традициях нацистской эстетики фильм возносит угрозу существованию этнических немцев в псевдорелигиозное переживание. Когда немцы на экране осознают неотвратимо приближающийся момент собственного мученичества, готовность к самопожертвованию ведет к перерождению героев и, как надеялись создатели ленты, – зрительской аудитории. Премьерные показы вызывали восторг и овации – граждане рейха хлопали стоя. В противоположность пассивной жертвенности женщин и детей, продемонстрированных в документальном кино Министерства иностранных дел, здесь зритель видел способную на героические поступки немецкую женщину, увлекающую за собой соотечественников как настоящий лидер. Они являлись борцами прежде всего духовными, в отличие от «порочных» польских женщин из числа нерегулярных бойцов, которых Герхард M. и его товарищи без сожаления жгли в избах живьем[88].
Лютеранские церкви источали превалирующее чувство прусско‑германского национализма. В официальном обмене приветствиями с Евангелической церковью в Польше, Протестантская церковь Прусской унии выражала радость в связи с возвращением братьев по вере в национальный дом: «События прошедших недель делают законной борьбу, которую двадцать лет вела Евангелическая церковь ныне освобожденных приходов Польши и Западной Пруссии». Все происходившее на протяжении короткой военной кампании и после нее больше чем оправдывалось. Церковная газета по случаю праздников урожая и благодарения писала:
«Мы благодарим Его за то, что Он позволил вековым германским территориям вернуться в отечество, и за то, что наши немецкие братья вновь свободны… Мы благодарим Его за то, что десятилетия беззакония прекратились даром его милости, и за то, что открыт путь для нового устройства народов, для мира чести и справедливости»[89].
Сама Польша быстро перестала быть темой обсуждения в Германии. К середине октября 1939 г., всего через две недели после смотра, устроенного Гитлером солдатам‑победителям в Варшаве, и лишь через неделю после того, как отзвонили церковные колокола, тайный информатор немецких социал‑демократов в изгнании доводил до их сведения: «Едва ли кто‑нибудь вообще говорит о “победе” над Польшей». Теперь, когда конфликт с Польшей закончился разделом этой страны, у немцев вновь возродились надежды восстановить мир с западными державами[90].
6 октября Гитлер выступил в рейхстаге. Репортер CBS в Берлине Уильям Ширер рассказывал: «Тот осенний день выдался чудесным, холодным и солнечным, что, как казалось, только добавляло всем хорошего настроения». Вновь подчеркивая миролюбивые намерения, Гитлер повторял, будто не имеет территориальных претензий к Великобритании и Франции, и в очередной раз предлагал заключить мир с западными державами. Он даже выражал готовность воссоздать польское государство в урезанном виде. Как обычно, Гитлер винил во всем «известных международных еврейских капиталистов и писак‑журналистов» за кровожадность и раздувание войны, но полагался на благоразумие британцев, которые предпочтут избежать смерти и разрушений, неминуемых в случае, если они выберут продолжение войны. Он клятвенно заверял их, что Германия ни за что не сдастся: «Ноябрь 1918 г. более никогда не повторится в немецкой истории»[91].
Сидя вместе с другими представителями прессы на галерке бывшего оперного театра, Ширер испытал чувство виденной ранее картины:
«Слова Гитлера практически ничем не отличались от того, что я слышал с той же самой трибуны после каждого из сделанных им захватов, начиная со вступления в Рейнскую область в 1936 г. И хотя это повторялось уже по меньшей мере в пятый раз, причем, как всегда, с полной искренностью, большинство немцев, с которыми я потом говорил, просто‑таки ужасались, если вы даже намекали на то, что в мире могут не поверить в подобные заявления, как верили в предыдущих случаях, всякий раз убеждаясь, что делали это напрасно»[92].
Германская пресса заливалась соловьем, газетные заголовки, особенно в ежедневном издании партии Völkischer Beobachter, сверкали как на подбор: «Желание Германии – только мир. Никаких намерений воевать с Францией и Англией. Никаких ревизионистских претензий за исключением колоний. Ограничение вооружений. Сотрудничество со всеми народами Европы. Предложение достигнуть договоренности». Как устало заметил Ширер, «если бы нацисты были искренни, им следовало петь эти сладкие песни до того, как они начали свою “контратаку”»[93].
В понедельник 9 октября возвращавшихся в Вену из Польши солдат земляки встречали новостью о том, будто британское правительство пошло на попятный и теперь войне конец. Следующим утром штатские кричали о том же солдатам в воинских эшелонах, когда те проезжали через пригороды Берлина: «Все, можно отправляться по домам, война закончилась!» Когда слухи прокатились по столице рейха, народ высыпал на улицы и площади. Студенты бросали аудитории и собирались на стихийные митинги. На рынке Берлина Пренцлауэр‑Берг новые клиенты отказывались вносить имена в официальные списки, будучи убежденными в скорой отмене рационирования. На фондовой бирже новости о мире заставили взлететь в цене государственные облигации. Слух распространился по всей стране, граждане задавали вопросы друг другу и чиновникам, те – чиновникам повыше. Вновь и вновь в ожидании подтверждения правдивости известия по телефону и телеграфу новость бежала по проводам в Пресбург (ныне Братислава), Райхенберг, Румбург, Идар‑Оберштайн, Баден‑Баден и в Грац еще в 10:30 утра 10 октября. Народу так хотелось мира, что для прекращения кривотолков понадобилось официальное заявление властей[94].
Британия и Франция тут же отклонили немецкое «мирное предложение», что побудило немецких детей распевать на улицах: «О Чемберлен, о Чемберлен, что станется с тобою?» на мотив рождественской песенки «О елочка, о елочка, блестят твои иголочки». В стране быстро сделалась популярной пародия на Молитву Господню, в которой прорывалось чрезвычайное разочарование народа, его негодование: «Отче наш, Чемберлен, иже еси в Лондони / Да проклянется имя твое / Да исчезнет царствие твое». У Гитлера вполне получалось под эгидой разговоров о мире уверенно вести германский народ все дальше и дальше по тропе войны. И все же слухи о перемирии, в соответствии с данными СД, показывали, «сколь сильно́ в людях желание мира». Прорицатели и гадалки очутились в центре внимания, и дела у них шли как никогда бойко. Поговаривали, что известная женщина‑стигматик из Коннерсройта в Баварии Тереза Нойманн обещала скорое окончание войны[95].
Несмотря на победу над Польшей, настоящая война пока так и не началась. Указывая пальцем в сторону виновников‑британцев, нацистский режим напоминал населению, что те – орешек крепкий. Существовали и французские войска, а они превосходили численностью и технической укомплектованностью немецкие; линия Мажино на востоке Франции представляла собой грозный укрепленный рубеж. Никто даже и представить себе не мог, каким образом Германия сможет одолеть Францию и Британию, а неудачи дипломатии в поисках мира ближе к концу августа и в начале октября повергали нацию в еще более мрачное настроение. Убежденное в неспособности Германии перейти в наступление на западе ранее чем по меньшей мере через два года, 17 сентября Верховное главнокомандование издало директиву о подготовке к позиционной оборонительной войне. Когда через десять дней Гитлер вдруг резко отменил приказ и при встрече в узком кругу заявил генералам, что Германия должна будет наступать той же осенью, даже самый лояльный нацист генерал Вальтер фон Рейхенау счел план вождя «просто преступным». Герман Геринг, фактически второй по важности и влиянию человек в рейхе, удвоил усилия в поисках дипломатического решения, пока его люфтваффе бомбило польские города. 10 октября Гитлер навязал генералитету замысел наступательной кампании через Бельгию. Вынужденный иметь дело с конкретным предложением, начальник Генерального штаба Франц Гальдер не придумал ничего лучше, чем, по собственному его выражению, сделанному позднее, представить на суд руководства «лишенную фантазии пародию на план Шлиффена, слабости которого выявила еще Первая мировая война» образца 1914 г.[96][97].
В атмосфере всеобщего отчаяния глава военной контрразведки адмирал Канарис и его заместитель Ганс Остер вернулись к отложенной было затее по свержению Гитлера. В поисках подходящего кандидата на роль номинального вождя среди высшего военного эшелона они попытались привлечь того же Гальдера, а также прощупывали настроения командующих трех групп армий на Западном фронте – Герда фон Рунштедта, Федора фон Бока и Риттера фон Лееба. Никто из них не верил в успех наступления через Бельгию, но не видел и альтернативы, считая необходимым оставаться на своем месте и делать свое дело. В то время как Канарис и Остер продолжали подыскивать генерала, готового поиграть в политику, Гитлер сохранял способность управлять военными через начальника штаба Верховного главнокомандования вермахта генерала Вильгельма Кейтеля, главу оперативного штаба вермахта Альфреда Йодля и его заместителя Вальтера Варлимонта, а также Браухича, главнокомандующего сухопутными силами. Однако мало кто горел желанием переходить в наступление, и, к большому облегчению большинства командиров, 7 ноября Гитлер отказался от проведения операции из‑за плохой погоды, дав начало череде из двадцати девяти отмен приказа о наступлении на протяжении той зимы.
На месяц перед Рождеством пришелся пик театрального сезона, и 9 декабря 1939 г. Густав Грюндгенс открыл занавес новой премьеры в Государственном театре на Жандарменмаркт. Разыгранная в роскошных декорациях, созданных по мотивам полотен и гравюр с видами Парижа времен Французской революции, постановка под названием «Смерть Дантона» получилась завораживающим зрелищем. Новая сцена театра с вращающимся кругом позволила сделать двадцать пять перемен для разных сцен спектакля, в котором, в соответствии с классической театральной традицией, игра актеров, свет, декорации и звуковое оформление – все работало как единый организм. Легшая в основу сюжета тема революционного террора оказалась в свое время столь щекотливой, что пьесе Георга Бюхнера пришлось подождать премьеры в Германии до 1902 г. – шестьдесят семь лет с момента написания. В Берлине в последний раз она ставилась в 1916 г., уже опальным в описываемый момент Максом Рейнхардтом.
Грюндгенс, наряду с Генрихом Георге из Театра Шиллера и Хайнцом Гильпертом из Немецкого театра, считался одним из наиболее блистательных актеров‑антрепренеров, задействованных в качестве глав театров Берлина Геббельсом и Герингом, стремившимися к тому, чтобы столица рейха затмила Вену. Творцы часто проявляли своенравие в выборе репертуара и в режиссерском видении материала, и пусть Геббельс приставил к ним своих доверенных лиц, призванных где давлением и угрозами, где лестью и уговорами заставить актеров‑режиссеров следовать указаниям начальства, все же он в основном позволял им заниматься художественным руководством самостоятельно. Сюжет пьесы словно бы нарочно бросал вызов хвастливому заявлению Геббельса в 1933 г. о том, будто с приходом нацистов к власти «год 1789‑й вычеркнут из анналов истории». Редакция боевого листка нацистской партии Der Angriff едва не лишилась дара речи и задавалась вопросом: «А стоила ли столь великих усилий» такая сомнительного качества пьеса?[98]
Грюндгенс избежал любых пропагандистских интерпретаций и вывел двух главных героев, Дантона и Робеспьера, трагическими фигурами, одна из которых пробуждается от меланхолической бездеятельности, чтобы выступить навстречу противнику, а другую медленно пожирает пылающий внутри огонь истинной веры. Дантон в исполнении Густава Кнута сразил всех пламенной речью перед Революционным трибуналом, превращаясь из обвиняемого в обвинителя предсказанием диктатуры, террора и войны: «Вы хотите хлеба – Вам швыряют головы»[99]. Постановка произвела большое впечатление на критика Deutsche Allgemeine Zeitung Бруно Вернера почти лирической сдержанностью и местом, отведенным женским ролям. Особенно его поразила финальная сцена, где актриса Марианна Гоппе, игравшая Люсиль Демулен, голосом Офелии оплакивает ее казненного мужа Камилла Демулена, раскачиваясь туда и сюда на деревянных ступенях, ведущих к эшафоту, с гильотиной у себя за спиной, и напевая:
«Милая колыбель, ты убаюкала моего Камилла, задушила его своими розами. Колокол смерти, ты спел ему сладкую отходную. (Поёт.)
Сотнями, сотнями косит людей,
Косит людей косою своей»[100].
Давая возможность аудитории насмотреться на гильотину и вспомнить об ожидавшем все то поколение терроре и революционных войнах, режиссер опускает занавес. И, прежде чем, вскочив с кресел, взорваться в долгих овациях, зрительный зал надолго умолк в оцепенении[101].
Смыкая ряды
В сентябре 1939 г. Август Тёппервин поражался тому, с какой «механической четкостью» страна переходила на военные рельсы. В действительности многое из того, чем он так восхищался, было до известной степени результатом импровизаций. Жена Тёппервина Гретель отправилась по магазинам Золингена подкупить тарелок и ложек, чтобы кормить эвакуированных из области Саара жителей. С целью очистить западные районы по границе с Францией от гражданских лиц власти пустили специальные поезда для тех, кто не располагал каким‑либо транспортом. Эвакуирующихся встречали на станциях подростки из Союза немецких девушек (BDM) и гитлерюгенда, кормили их супом в наскоро подготовленных Национал‑социалистической народной благотворительностью железнодорожных столовых и размещали в зданиях школ, совсем недавно служивших сборными пунктами для военных. Успех операции зависел от доброй воли[102].
Крестьяне текли в восточном направлении из Саарской области. Их телеги с пожитками, лошади и скот создавали заторы и хаос на дорогах и улицах, побуждая местных к спонтанным излияниям солидарности. В гессенском селе Альтенбуршла отец Эрнста Гукинга открыл двери дома своей фермы для женщины с четырьмя маленькими детьми. Коль скоро сам Эрнст находился в составе части в Саарском же регионе, получался почти семейный обмен: «Мы рады сделать что можем, лишь бы ты вернулся к нам поскорее. Да дарует нам это Господь». Однако терпение отца, если уж не патриотизм, явно имело свои пределы. Когда через два месяца эвакуированные отправились обратно, старик уже явно от них устал: «Долго мы бы не смогли их тут содержать. Только подумать, как ужасно выглядели постели. Мы едва справлялись, потому что они очень нечистоплотные». В то время как хозяева жаловались на эвакуированных за разведенных по селу вшей, католическая церковь сетовала на отсутствие возможностей для верующих жителей из Саара отправлять свои духовные потребности в протестантской Тюрингии. По состоянию на начало ноября, по оценкам Полиции безопасности, до 80 % эвакуированных не испытывали восторга от оказанного им приема настолько, что старались как‑то устроиться сами или возвращались домой[103].
В сравнении с последующими перемещениями населения эвакуация гражданских лиц из Саара никак не заслуживает определения крупномасштабной, поэтому она если уж и не вовсе забыта, то по меньшей мере оттеснена в тень другими, куда более заметными эпизодами войны. Но запущенный механизм служил репетицией предстоявшей драмы. Отмечался подлинный всплеск доброй воли и братской взаимопомощи, что помогало мобилизовать добровольцев из числа подростков, таких как девочки и девушки из BDM, приходившие на железнодорожные станции ночью, чтобы обеспечить сограждан горячими напитками, и заставляло хозяев открывать двери грязным и измученным путникам. Именно такой патриотизм и стремились взрастить в народе нацисты до войны за счет «воскресных супов» (Eintopfsonntage), когда представители средних классов из числа квалифицированного персонала и управленцев ели с их рабочими одну и ту же еду, или с помощью отправки групп молодежи в разные уголки рейха для преодоления областного антагонизма и предрассудков. Подкрепленные напоминаниями о немецкой «народной общности», выкованной в горниле испытаний предыдущей войны, подобные акты спонтанной народной солидарности рассматривались как проверка способности нации организованными и объединенными усилиями встретить новый вызов[104].
Этот экзамен немецкое общество так никогда в полном смысле и не выдержало. Недостатка в готовности к патриотическому самопожертвованию или в понимании правоты дела немцев не наблюдалось. Загвоздка заключалась в самой идее превращения с помощью нескольких ритуальных жестов чрезвычайно неоднородного и часто конфликтующего внутри себя общества в уютную патриархальную «коммуну», существовавшую фактически только в романтических фантазиях об утраченном золотом веке до начала индустриализации. Чем дольше продолжалась война, тем больше усилий требовалось от центральных и местных властей, партии, общественных организаций и церкви для восполнения дефицита народной солидарности.
Власти знали, что военная победа и политическое выживание зависели от того, насколько хорошо удастся обеспечивать немецкое население продовольствием. Во время Первой мировой войны система распределения съестного заслужила право называться катастрофической, инфляция и цены росли порой буквально не по дням, а по часам, а черный рынок сдирал с покупателя последнюю шкуру, что доводило городской рабочий класс до голодного состояния. Блокада силами британского Королевского ВМФ, продовольственный кризис и «брюквенная зима» 1916–1917 гг. вымостили путь для революции ноября 1918 г. В Рурской области к 1916 г. заметно снизилась рождаемость. В 1917 и 1918 гг. процент умерших среди гражданских лиц в Берлине превысил уровень смертности солдат, призванных на войну из города; с наибольшими темпами умирали девочки‑подростки, девушки и молодые женщины, выкашиваемые туберкулезом, свирепствовавшим в неотапливаемых кварталах многоквартирных домов, где жили представители рабочего класса. Нацистские власти твердо решили – такого больше не случится. Гитлера в особенности тревожила готовность германского народа терпеть лишения, и донесения СД безоговорочно показывали: на «настроения среди населения» более всего влияла обеспеченность провизией[105].
Нормирование продовольствия режим ввел 27 августа 1939 г., на следующий день после начала мобилизации в Германии. «Вот уже два дня мой желудок постоянно напоминает о себе, особенно теперь, когда приходится экономить на еде», – неохотно признавалась Ирен Райц своему парню Эрнсту Гукингу, понимая, что гражданским лицам не положено зря беспокоить солдат. Видя, как в первые недели войны все вокруг бегали в поисках муки, сахара и жиров, она сохраняла спокойствие, ограничивая собственную покупательскую активность походами в канцелярскую лавку и приобретением «атласной бумаги всех цветов. Ты знаешь, чтобы потом иметь возможность красиво заворачивать подарки. Неплохо я придумала?». В конце сентября все изменилось, когда призвали одного из ее коллег по садоводческому делу в Гисене; он всегда привозил из деревни лишний хлеб и колбасу ей на обед. «Мне теперь его сильно не хватает, особенно его бутербродов», – признавалась Ирен[106].
Из‑за опасений наплыва покупателей в магазины власти запретили продажу полотна, обуви и одежды без специальных ордеров. Однако, когда народ повалил в занимавшиеся распределением бюро, работники их оказались не в состоянии установить, действительно ли соискатели разрешения на продажу тех или иных товаров в них нуждались. Хотя граждан заставляли подписывать специальные заявления о разрешении допускать чиновников к себе домой для проверки, крайне маловероятно, что такие вещи сдерживали напуганное голодом и лишениями население. «Любой, у кого есть две пары туфель, не получит ордер на покупку еще одной, – докладывала Ирен Эрнсту. – Так, конечно, все пишут, что у них только одна. Хорошо, мне пока не приходилось ходить туда. Там запросто часа два в очереди простоишь». А между тем, как доносила СД, лавочники не знали, например, требовать ли разрешение на продажу перчаток, и если требовать, то на какие? Только на кожаные или и на холщовые тоже? Перетряска и отработка системы заняли два месяца и вылились во введение карточек на одежду, дававших большинству людей по 100 пунктов на текущий год, считая задним числом с 1 сентября. Скажем, носки и чулки стоили 5 пунктов, но отпуск больше пяти пар в год в одни руки запрещался, за пижаму списывали 30 пунктов, а за пальто или костюм – 60[107].
Обувщики, получавшие половину ввозимого сырья, тут же столкнулись с большими сложностями: скоро не осталось кожи даже на новые подметки; по всей стране сапожники говорили клиентам, что тем придется ждать от месяца до полутора или даже двух, причем и в случаях, когда речь шла об искусственных подошвах. Как бы то ни было, германский потребитель на протяжении последних шести лет и так фактически жил в условиях экономики военного времени. Даже возвращение к полной занятости не подняло уровень действительной оплаты труда до состояния на момент обвала 1929 г., а потому доходы домохозяйств росли только с получением работы бо́льшим количеством членов семьи. Годы перевооружения, поглощавшие неслыханные в мирное время 20 % внутреннего производства, приводили к сокращению выпуска одежды, мебели, автомобилей и товаров бытового назначения. Экономическая самостоятельность, диктовавшая сохранение ценных резервов иностранной валюты, ограничивала импорт товаров вроде настоящего кофе, превратив его в предмет роскоши еще до 1939 г. С целью сбережения шерсти и экономии на импорте хлопка в качестве замены натуральным тканям использовали штапельное волокно, особенно в зимних пальто, пусть материал и имел тенденцию растягиваться от намокания и отличался весьма незавидными теплоизоляционными свойствами[108].
Война способствовала дальнейшему ухудшению жизненных стандартов, снизив гражданское потребление на 11 % в течение первого года. Набор продуктов у народа Германии сделался более однообразным – основой служили хлеб, картошка и консервы. Пиво стало жиже, а колбасу наполнили разного рода добавки. Когда французские войска отступили с территории по Рейну около Келя, которую на короткое время заняли в ходе польской кампании, Эрнст Гукинг немного поживился брошенным противником снабжением. Смог послать пакет настоящего кофе Ирен и ее тетке в Гисен. Они страшно обрадовались возможности отдохнуть от искусственной бурды, известной в народе как «кофе Хорста Весселя» по причине того, что, как и нацистский мученик в партийном гимне, «зерна кофе маршировали там незримо»[109].