Наш театральный мир состоял преимущественно из людей семейных… Отлучаясь из дому на целый вечер, кроме боязни за себя самого, у каждого душа замирала за своих родных и домашних. Улицы опустели; проезжая из театра в казенной карете, мы встречали ежеминутно то похоронные процессии, то возы, нагруженные гробами, то живых мертвецов, отвозимых в больницы!! Наш бедный Рязанцев был одною из первых жертв страшной эпидемии: 26 июня он в последний раз играл на Малом театре в моем водевиле «Горе без ума». Лето, в тот год, как известно, было необыкновенно сухое и знойное; жара в театре была нестерпимая, и Рязанцев, разгоряченный, имел неосторожность выпить стакана два медового квасу со льдом. В ту-же ночь развилась в нем жесточайшая холера и к утру следующего дня его уже не было на свете!
Смерть любимого, благородного нашего товарища всех нас страшно поразила… Кроме Рязанцева, из нашего кружка холера выхватила директора музыки Ершова и дирижера Лядова. 3-го июля, по высочайшему повелению, все театры были закрыты; до половины августа эпидемия свирепствовала с неослабной силой…
Глава II
Граф В. В. Мусин-Пушкин. — Нимфодора Семеновна Семенова. — Девица София Биркина, ее крестница. — Жизнь в доме благодетельницы. — Мысли мои о втором браке.
Теперь я должен сделать небольшое отступление.
Мудрено мне было, в 25 лет, в лучшую пору жизни, проводить ее в безотрадном вдовстве и одиночестве. Кратковременное счастие первой любви промелькнуло, как мимолетный сон; но отболевшее сердце молодого человека жаждало любви, искало сочувствия… Нравственные мои убеждения не допускали во мне и мысли завести какую-нибудь интрижку, или искать продажных наслаждений, что так обыкновенно не только в молодости, но и в зрелых летах. Всякая порочная связь казалась мне тогда святотатственным осквернением памяти моей жены. Не легко мне было холодным рассудком тушить пыл страстей; но, положа руку на сердце, могу сказать, что, посреди ежедневного соблазна, я устоял в моих честных, нравственных правилах.
|
Однажды (в начале 1830 года) жена актера Хотяинцева просила меня срисовать с нее акварелью портрет. Хотя рисовал я и плоховато, однако же уловил сходство и портрет вышел довольно удачен. Оперная наша знаменитость, Нимфодора Семеновна Семенова (родная сестра трагической актрисы), увидя портрет Хотяинцевой, попросила меня срисовать такой-же и с нее. Я исполнил его в два сеанса и Семенова осталась очень довольна моей работой. По ее приглашению, я стал посещать ее дом. Граф Василий Валентинович Мусин-Пушкин, с которым она сожительствовала, жил открыто и роскошно; он был известный гастроном; круг его знакомых состоял из наших знатнейших вельмож, знаменитых артистов, художников и литераторов. В числе последних я встречал у него И. А. Крылова, Н. И. Гнедича, В. А. Жуковского, А. С. Пушкина; из художников: Варпека, Венецианова и др. Граф, человек светлого ума, добрейшей души и высокого образования, имел полное право на прозвище мецената. Его взгляд на литературу, художества и сценическое искусство отличался правдивостью и беспристрастием. Всегда радушно принимая своих гостей, граф был одинаково ласков со всеми. При первом-же моем посещении, он очень любезно обошелся со мною, очень лестно отзываясь о моих водевилях.
|
В доме графа жила тогда девица София Васильевна Биркина[40], крестница Нимфодоры Семеновны. Она была дочь актера Василия Степановича Биркина и жены его Александры Карловны (урожденной Виала), из Петербурга переселившихся в Москву, потом в Ярославль, откуда десятилетняя Сонюшка была взята Семеновой, для воспитания вместе с ее дочерьми. Потом Семенова отдала ее в театральное училище. Когда я стал посещать дом графа Пушкина, Биркина была уже выпущена из училища, с успехом дебютировала (партиею «Памиры» в опере: «Осада Коринфа») и была примадонною русской оперы. Она считалась лучшею ученицею капельмейстера Кавоса и занимала первые роли в операх: «Волшебный Стрелок», «Фра-Диаволо», «Сорока-воровка», «Элиза и Клаудио» и др. У нее был прекрасный сопрано, безукоризненный слух и в пении было много чувства, грации и вкуса.
Ее наружность отличалась симпатичностью; чистое сердце и добродушие отражались на ее милом лице, как в светлом зеркале. В разговорах с подругами, которые иногда любили позлословить кого-нибудь, Сонюшка не только не принимала участия, но, напротив, старалась всегда принимать сторону подвергавшихся заочным насмешкам. Она была всеми любима и в закулисном мире, и в доме графа. Склонность к ней, неприметно для меня самого, закрадывалась в мое сердце. Я любил слушать ее пение, сидя по вечерам в гостиной графа; не пропускал ни одной оперы, в которой она участвовала… Вскоре я заметил, что и она ко мне неравнодушна; к концу года мы полюбили друг друга.
Здесь следует мне сказать несколько слов о крестной матери и благодетельнице жены моей, Н. С. Семеновой. В доброе старое время она было примадонной русской оперы, не имея никакого понятия о музыке, не зная буквально ни одной ноты. Капельмейстер Кавос, которому, разумеется, граф Пушкин платил за уроки, проходил с Семеновой все партии и учил ее по слуху, как канарейку. Но слух у Семеновой был туг и она зачастую, очень мило фальшивила. Надобно было удивляться необыкновенному терпению Кавоса, который, при каждой ее новой партии, бился с примадонною с утра до вечера; еще того удивительнее, что она могла петь в операх Моцарта, Чимарозы, Россини, Спонтини и других, знаменитых композиторов! Семенова была, в свое время, совершенная красавица и довольно хорошая актриса, и, хотя очень плохо пела, но, при огромном круге знакомства, легко могла блистать на сцене и задавать тон за кулисами. Тонировать и разыгрывать из себя grande dame она была вообще великая охотница. Начальство, по протекции графа Пушкина, всегда ее баловало и льстило ее самолюбию. В то время, когда я познакомился с ее семейством, Семенова уже сошла со сцены, прослужив на ней 20 лет. Она слыла за добрую женщину: весь театральный люд — от первых сюжетов до последних хористов — имел обыкновение приглашать ее быт восприемницею их новорожденных, и она никому не отказывала; так что за все время ее службы при театре, у Семеновой набралось свыше двух сотен крестников и крестниц. Воспитанная в театральном училище, она не имела решительно никакого образования: с трудом умела читать; написать-же самую маленькую записку сколько нибудь грамотно, стоило ей больших усилий. Хотя она не могла похвалиться и природным умом, но, живя более двадцати лет с умным и просвещенным человеком, она приобрела некоторую светскость, изящные, милые манеры и уменье скрывать недостатки воспитания. В театре она вела себя скромно, была общительна с товарищами по службе; за то, в домашнем своем быту распоряжалась довольно деспотично и не отличалась ни кротостью, ни снисходительностью к окружающим. Избалованная счастьем, графом и всеми ее знавшими, привыкшая к лести и раболепству, она бывала иногда нестерпимо капризна и своенравна. Щегольство Семеновой в закулисном мире вошло в пословицу; оно не знало границ и все модные, дорогие, заграничные наряды она получала всегда из первых. Знатные модницы смотрели на нее с завистью. Помню я, как в 1830 году, на петергофский праздник 1-го июля, она взяла с собою четыре новые, великолепные платья, одно другого наряднее: все они были попорчены дождем, во время гулянья, и на другой-же день подарены кому-то, за негодностью. Для этого праздника, известная в то время модная мастерица, Сихлер, выписала из Парижа две какие-то необыкновенные шляпки из итальянской соломы, разумеется, баснословной цены: одна из них была на императрице Александре Феодоровне, другая — на Нимфодоре Семеновне. Это было многими замечено и эффект, произведенный таким важным событием, польстил тщеславию нашей щеголихи… Однако же эта бестактность не дешево обошлась и ей, и ее покровителю. Император Николай Павлович, чрез графа Бенкендорфа предложил графу Пушкину впредь быть несколько осмотрительнее при выборе мод для его Семеновой… Quod licet Jovi…
|
Семенова, почти всегда, была окружена подхалимками и прихлебательницами, из театральной челяди, которые ей постоянно льстили в чаянии выманить подачки из ее обносков. Крестница этой барыни, Сонюшка Биркина, была слишком умна и благородна, чтобы, подобно другим, пошлою лестью выканючивать себе подарки и благостыни… За это, крестная маменька называла Сонюшку холодной и бесчувственной и не оказывала ей особенной щедрости. Хотя крестница и жила у нее в доме на всем готовом, но скромное свое жалованье была обязана употреблять на свой гардероб. Дом графа, как я уже сказал, бывал зачастую посещаем избранным обществом и потому Семенова требовала, чтобы ее воспитанница была всегда — не только прилично, но нарядно одета. Случалось, что ее иногда заставляли петь при гостях, и сохрани Бог, если бы она явилась в залу одетая не так, как было угодно благодетельнице-щеголихе! Тянуться-же за нею, или за ее дочерьми, Сонюшке было вовсе не по силам. Мало того: Нимфодора Семеновна требовала, чтобы крестница все свои наряды покупала именно в тех-же самых дорогих магазинах, в которых сама Семенова была постоянною покупательницею — и, бедняжка была принуждена платить за них втридорога. Благодетельница и знать не хотела, по средствам-ли это было крестнице! Много слез пролила горемыка втихомолку, из-за этих дрянных тряпок, потому что угодить на крестную маменьку, отчаянную модницу, было почти невозможно, а Сонюшке еще необходимо было соблюдать экономию: в это время ее мать жила в Москве в крайней бедности: она давно уже овдовела и вторично вышла замуж за мещанина, Ножевщикова, от которого уже имела тогда двух дочерей. Сонюшка половину своего жалованья тихонько посылала к ней. Скромность не допускала ее сознаться в этом крестной маменьке, которая хотя и знала о нищете родной матери своей крестницы, но не считала нужным помогать ей.
Часто заставал я эту милую девушку в горьких слезах; спрашивал о причине, но она ни за что не хотела мне признаться. Впоследствии, уже от других, я узнал, что тогда мать Сонюшки писала ей о своей тяжкой болезни и просила денег, а у ней у самой не было ни гроша! И в эти тяжкие для нее минуты Сонюшку звали в залу забавлять гостей — и она, глотая свои слезы, распевала итальянские арии! Вообще жизнь ее в доме, так называемой, благодетельницы была далеко незавидна, хотя ее окружали и роскошь, и блеск!.. Случалось, Нимфодора Семеновна вздумает (и вздумает довольно поздно!) сделать, кому нибудь из знакомых, ко дню именин или рожденья, подарок своей работы: вышить подушку, сонетку, книжник и т. п. Тогда в ее гостиной являлись великолепные пяльцы, шерсть, шелк, стеклярус, бисер и проч. и та-же Сонюшка, искусница по этой части, обязана была рассчитать узор, подобрать тени и начать работу. Нимфодора Семеновна садилась за пяльцы; но так как у нее не хватало ни уменья, ни терпенья, то пяльцы к вечеру же уносились в комнату Сонюшки и крестница, проводившая день за изучением ролей, а вечер занятая в театре, бывала принуждена целые ночи проводить за пяльцами, чтобы подарок поспел вовремя… На утро пяльцы опять переносились в гостиную и крестная маменька дошивала фон, исполнение которого не требовало особенного искусства. Работа оканчивалась, подарок вручали по назначению и счастливый именинник, в восторге от изящной вышивки, спешил отдарить Семенову десятирицею. Таким манером все оставалось «шито и крыто».
Любовь моя к Сонюшке возрастала с каждым днем и, вместе с нею, во мне развивалось сознание, что я не могу жить без той, кого снова избрало мое сердце. Я чувствовал, что она вполне достойна моей любви. Взаимность наша не могла укрыться от окружающих; но я долго не решался сделать формальное предложение. Меня удерживала, во-первых, недостаточность моего и ее жалованья; во-вторых, какой-то ложный стыд укорял меня за слишком скорое забвение первой моей жены… Главная же, хотя и невинная причина моей нерешительности, заключалась в моем сыне, которому тогда шел третий год. Жил я с ним у моих родителей и добрая моя матушка любила внука до обожания, до слабости! Иногда, лаская его при мне, она говорила: «что ждет тебя, мой Коля? Отец твой может быть женится; будет у тебя мачеха… будет-ли она любить тебя так, как мы любим!» Это противное слово — «мачеха» всегда раскаленной иглой кололо меня в сердце. Я всегда отвечал на этот намек, что если женюсь, то постараюсь найти сыну мачеху добрую, которая будет любить его, как родное детище. На это матушка, со слезами, возражала мне:
— Нет, друг мой, это невозможно. Когда у твоей второй жены пойдут свои дети, пасынок не будет ей мил так, как они…
С точки зрения материнских чувств, добрая старушка была права. Чем нежнее вторая жена любит своего мужа, тем более, и почти невольно, чувствует она антипатию к детям от первого брака, как к живым напоминаниям любви к другой женщине… Исключения (к числу которых принадлежала и вторая моя жена) очень редки! Добрая моя матушка еще могла-бы примириться с мыслью о мачехе ее любимого внука, если бы в этот семейный вопрос не вмешивалось третье лицо — тип бездушной наемницы, злой, глупой бабы; одного из тех гнусных существ, которые находят наслаждение вселять раздор в самые согласные семьи.
Кормилица моего сына, оставленная при нем в няньках, подлаживаясь к нему и к моей доброй, доверчивой матушке, всегда враждебно отзывалась о будущей мачехе и преждевременно голосила и причитывала над своим питомцем. Эта нянька, из породы дворовых сплетниц, готовых льстить и подличать тем, от кого они ждут благостыни, пользовалась особенным расположением матушки: жила в полном довольстве, получая частые подарки и до отвалу упиваясь кофеем. Дело понятное, что и этой няньке не хотелось, чтобы я вторично женился: это могло повредить ее привольному житью-бытью. Матушка, конечно, не подозревая этой задней мысли, верила чистосердечной привязанности няньки к ее вскормленнику. Проведав, что я слишком часто посещаю дом графа Пушкина; выведав кой-что от прислуги, всегда умеющей подглядеть и подслушать, эта мегера шепнула матушке, что я — жених Сонюшки Биркиной. Эта весть встревожила мою старушку. Видимо охладев ко мне, она усилила свои ласки ко внуку… К ним примешались слезы; нянька вторила. Прекрасная актриса на сцене, матушка, в частной и семейной своей жизни, была чужда притворства: малейшее неудовольствие ясно выражалось на ее честном лице… Мы очень хорошо понимали друг друга, но у обоих нас не хватало духу для объяснения.
Бывали минуты, когда я, глядя на ее тоску, готов был пожертвовать ей своею любовью… Но в 26 лет возможна-ли была подобная жертва? Благоразумный отец мой, когда речь касалась возможности моего второго брака, всегда брал мою сторону, доказывая матушке, что в мои годы неестественно обрекаться на безбрачие; что мне следует жениться, лишь бы я нашел себе добрую невесту: по душе и по сердцу.
Борьба моя с самим собою длилась еще несколько времени; наконец я решился открыть родителям свое намерение. Отец мой, бывший товарищем по службе отца Сонюшки, порадовался моему выбору.
— Я слышал, сказал он, что она девушка честная, добрая, умная и с талантом. Оба вы молоды, трудолюбивы и Бог благословит вас.
Матушка, убежденная отцом, тоже дала согласие, хотя внутренне не слишком-то была рада: ей все мерещилась злая мачеха и она не без ужаса смотрела на будущность любимого своего внука. В тот же день я поспешил сообщить эту радостную весть Сонюшке и просил ее написать о ней своей матери, испрашивая на брак наш ее согласия и благословения. Невеста моя заплакала от радости и это были, конечно, ее первые радостные слезы! При уходе моем в тот вечер, я улучил минуту, чтобы, без свидетелей, запечатлеть уговор наш на будущее счастие чистым поцелуем жениха и невесты…
О память сердца, ты сильней
Рассудка памяти печальной!
Глава III
Мое сватовство. — Женитьба. — Скоропостижная смерть отца. — Рождение сына. — Болезнь жены. — Штаб-лекарь Н. И. Браилов.
Вскоре было получено из Москвы письмо от матери Сонюшки, в котором она писала, что в восторге от моего предложения, зная меня по слухам с хорошей стороны, любя душою моих отца и мать; что, наконец, она шлет нам свое благословение. Мне оставалось только явиться с формальным предложением к крестной матушке-благодетельнице.
На другой же день, рано поутру (это было в начале мая) я отправился к Нимфодоре Семеновне. Сонюшка давно уже караулила меня у окошка и выбежала ко мне в сени. Голос ее перерывался, лицо пылало от ожиданья и волненья; но руки были холодны и вся она дрожала, как в лихорадке. Я поцеловал ее руку и старался успокоить сколько мог. Она же, хоть и не могла ожидать отказа со стороны Семеновой, но, запуганная ее благодеяньями, сама не в состоянии была объяснить себе своего страха, как говорила мне после. Нимфодора Семеновна приняла меня очень ласково, но при этом, заметила, что частые мои посещения давно уже обратили на себя внимание ее домашних и знакомых; что она даже от посторонних слышала, что я хочу посвататься на Сонюшке и удивлялась, что я так долго мешкал. Я, со своей стороны, отвечал, что не мог приступить к сватовству, ожидая прибавки к жалованью — (действительно, не задолго до того, я получил довольно значительную, по тогдашнему времени, прибавку). Когда же вы думаете сыграть свадьбу? — спросила Семенова. Решение этого вопроса я предоставил на ее волю…
Но вскоре слухи о приближающейся холере заставили нас отложить нашу свадьбу до осени. Со времени моего объяснения с Семеновою, я стал являться у нее в доме как жених, и мне с Сонюшкою уже не нужно было, как прежде, избегать внимания посторонних людей. Мы могли свободно разговаривать между собою и мне, как жениху, дозволено было тогда войти в ее комнату. На следующий, или на третий день, Семенова привезла мою невесту рекомендовать моим старикам. Новая тревога, новые волнения для обоих нас с невестою: как-то она им понравится? Отец и мать мои приняли ее радушно и непритворно обласкали. Тут я привел к ней моего сына: она взяла его на руки, нежно целовала, и ребенок также ласкался к ней… Только недовольная нянька искоса поглядывала на будущую молодую хозяйку и, вероятно, старалась угадать: так ли ей будет хорошо и выгодно, как теперь, у бабушки? В один из следующих дней мои старики пригласили Сонюшку к себе обедать и тут я познакомил ее с братом моим Владимиром, который тогда еще был холост и жил вместе со мною у отца. Старик мой был в восхищении от моей невесты и полюбил ее от души; матушке она тоже нравилась, но будущий титул «мачехи» набрасывал на взгляд матушки мрачную тень.
4-го июня, директор театров, в виде пособия моей невесте, назначил ей половинный бенефис на Малом театре. Спектакль состоял из оперы «Севильский цирюльник» (Сонюшка пела партию «Розины»), из комедии «Мальтийский кавалер» и дивертисмента. В то время петербургская публика со дня на день ожидала появления холеры; театры были пусты и бенефисный сбор, хотя и по обыкновенным ценам, был самый ничтожный. Наступило лето; граф Пушкин, со всем своим семейством переехал на дачу Циммермана (на 1-й версте Петергофской дороги). Здесь я ежедневно посещал свою невесту… Но вскоре счастие наше было отравлено роковым известием: холера появилась в Петербурге!! В предыдущей главе я уже говорил об этой страшной эпохе; повторять не буду. Старался я сколь возможно чаще видаться с моею невестою; со взаимным нетерпением ждали мы свидания, и с какой скорбью расставались! Но животворящее чувство любви заставляло нас забывать об ужасах заразы. Тяжелое, страшное было время; но теперь, на старости лет, я с каким-то грустным удовольствием вспоминаю о нем: оба мы, молодые люди, не боялись смерти; нам была страшна только разлука.
В период закрытия театров, с июля по октябрь, Сонюшка готовила скудное свое приданое. Мне не из чего было роскошничать. 18 октября сыграли мы нашу скромную свадьбу в доме графа Пушкина; кроме шаферов и родных, посторонних гостей не было. Вместо родной матери невесту благословляла крестная; посаженым ее отцом был незабвенный друг наш, князь И. С. Сумбатов. После ужина мы отправились на наше новоселье, в доме Немкова, где жили мои отец и мать (ныне на его месте громадный дом барона Фитингофа). Отец по причине тяжкой болезни не мог быть на нашей свадьбе; мы зашли к нему и он благословил нас.
Что сказать о нашем новом житье-бытье? Мы искренно любили друг друга и были вполне счастливы. Замечательно, что молодая жена моя, несмотря на то, что воспитывалась в знатном доме, где об экономии никто не думал, сумела так повести наше хозяйство, что мы не вошли в долги и обходились нашим скромным жалованьем. Держась этих правил, мы так и дожили до старости, не занимая никогда ни гроша, поставляя себе за правило не допускать в нашем хозяйстве ни малейшего дефицита. В жизнь мою я не закладывал ни серебра, ни ценных вещей, ни часов, хотя в иное время и жутко бывало!
В конце 1831 года, добрый отец мой, уже более двух лет страдавший неизлечимой болезнью (окостенением аорты — как говорили доктора), скоропостижно скончался на улице. 26-го декабря, вечером, он пошел к брату моему, Василию, жившему тогда в Мошковом переулке, в доме своей тещи Колосовой — и уже не возвращался домой. Бедная матушка прождала его до двух часов ночи; наконец, послала к брату узнать и получила в ответ, что отец ушел оттуда в 10 часов вечера… Бросились его отыскивать; братья поехали к обер-полицмейстеру и тут узнали, что казаки, объезжая дозором, подняли на тротуаре, у Зимнего дворца, труп неизвестного человека и привезли в 1-ю адмиралтейскую часть… Ни часов, ни кошелька при нем не оказалось. Больших хлопот стоило нам добыть тело отца со съезжего двора, где, по городовому положению, его готовились вскрыть. В эту несчастную ночь было 20° морозу… Страшно подумать, что мог испытывать несчастный отец в свои предсмертные минуты!
Он похоронен на Смоленском кладбище, близ малой церкви св. Троицы. Тут же, рядом с ним, матушка наша откупила себе место, но, к отраде любящих ее детей, оно в течение двадцати восьми лет оставалось незанятым.
27-го июля 1832 года мы с женою обрадованы были благополучным рождением сына Петра. Воспоминание о несчастных последствиях родов первой жены моей заставило меня усугубить заботы о молодой матери. Обычный шестинедельный срок минул, жена явилась на службу; раза два играла на сцене и вдруг захворала и слегла в постель. Симптомы болезни были зловещие: кашель, изнурительная испарина и лихорадка по ночам…
Одним словом, готовилось повторение катастрофы, которая постигла меня четыре года тому назад. Лейб-медик Арендт, к совету которого я тогда обратился, объявил мне, что у жены все признаки начала чахотки и что исход может быть печальный. Я возвратился от него, как оглушенный…
Атеисты и скептики говорят, что всем на свете управляет слепой случай: спорить не стану; но в жизни моей было несколько случаев, которые привели меня к сознанию превосходного афоризма покойного графа Д. Н. Блудова — «случай — инкогнито Провидения» (le hasard est l’incognito de la Providence).
26-го октября, в день св. Димитрия Солунского, страдания жены достигли крайнего предела; скрывая их от меня, больная сказала мне:
— Друг мой, ты утомился от бессонных ночей и столько времени ты не выходишь со двора… Сегодня погода хорошая; пройдись немного, да, по дороге, зайди поздравить Хотяинцева — он сегодня именинник.
Я неохотно согласился на предложение жены. Хотяинцевы встретили меня расспросами о моей больной и потом стали убеждать взять другого доктора, именно молодого штаб-лекаря Николая Игнатьевича Браилова. Я и прежде был знаком с ним, но мне не могло прийти в голову предпочесть неизвестного молодого врача знаменитому Арендту. По возвращении домой, я сообщил жене о предложении Хотяинцевых: она охотно согласилась довериться Браилову. Вечером он был у меня и на первый случай ограничился самыми обстоятельными расспросами больной. На следующее утро он обрадовал меня известием, что признаков чахотки у жены моей не находит, вопреки решительному диагнозу Арендта; причину же страданий приписывал отложению молока, нагнетающего на легкие. Прописав довольно сложную микстуру, он предварил о ее действии, которое было вполне благотворно. Дня через четыре больной видимо сделалось лучше; припадки стали ослабевать, вовсе прекратились; наконец, теплые ванны из обрезков кожи вполне излечили больную, еще недавно приговоренную к смерти. Никогда в жизни моей не видывал я такого быстрого и радикального излечения.
Глава IV
Увеличение репертуара моих ролей. — Уроки драматического искусства. — Мартынов и Максимов — мои ученики.
От семейного быта возвращаюсь к моей сценической деятельности.
В ту пору, хотя я не занимал амплуа первоклассных артистов, однако же, был не из последних. Репертуар мой значительно стал увеличиваться, так что в продолжении месяца мне приходилось играть раз по двадцати и более. Публика делалась ко мне благосклоннее; водевили мои немало способствовали ее задобриванию в мою пользу.
В 1832 г. был учителем драматического искусства в Театральном училище известный и даровитый актер Яков Григорьевич Брянский; но так как он был довольно ленив, то и просил себе у дирекции помощника, — выбор его остановился на мне. Директор, кн. Гагарин, предложил мне занять место репетитора по драматической части при училище, с производством 600 руб. ассигнациями жалованья. Такое предложение польстило моему самолюбию и значительно должно было пополнить мой домашний бюджет; я, разумеется, охотно согласился принять на себя эту должность. Брянский, как серьезный трагик старинной классической школы, был не очень приятен своим ученикам; он слишком строго и педантически с ними обращался, а потому-то молодой, веселый репетитор нового поколения, скорей им пришелся по душе. Брянский, представляя мне своих учеников, указал на одного белокурого мальчика небольшого роста, с оживленной, но довольно комичной физиономией, и прибавил вполголоса:
— Вот этот мальчуган учился у Каноппи живописи и просится перейти в драматический класс; я заставил его выучить одну роль, прослушал его, но, кажется, лучше ему оставаться краскотером, — выговор у него дурной, голос слабый и, кажется, из него толку не будет.
Этот мальчик-краскотер был Мартынов, которого вскоре, по моему ходатайству, уволили от занятий по декорационной части и перевели в драматический класс.
Воспитанниц тогда учила умная и весьма образованная актриса Марья Ивановна Валберхова, но недолго; едва-ли не через полгода и она, и Брянский отказались от своих должностей, и тогда мне одному поручено было учить и воспитанников, и воспитанниц. Я ревностно принялся за мою новую обязанность и ласковым своим обращением сумел привязать к себе своих учеников и учениц.
Максимову (который был в то время в числе моих учеников) тогда было лет 16 и в нем были видны некоторые задатки будущего jeune premier; ясное произношение, оживленная, веселая физиономия и ловкость ручались за его успехи в будущем; он довольно быстро понимал и усваивал делаемые ему замечания. Мартынов же, хотя и отличался подвижной, комической мимикой и натурой, но был несколько туг на понимание; а выговор, как говорил Брянский, был действительно, у него весьма неясный, так что требовал большой обработки и мне приходилось, зачастую, один какой-нибудь монолог заставлять его повторять по несколько раз. Из воспитанниц лучше других были: Кальбрехт — очень стройная и красивая девица; две сестры Степановы, Гринева, Бормотова (впоследствии по замужеству Громова), Федорова и Семенова.
Федорова, вскоре по выпуске из школы, перешла на провинциальные театры и долго на них с успехом занимала амплуа первых любовниц. Семенова же переведена была в Москву, поступила в оперу, была там несколько лет примадонной и считалась хорошей актрисой.
В числе тогдашних моих учеников были также: Леонидов, Воронов, Пруссаков, Марковецкий, Прохоров, Смирнов 1-й, Краюшкин, Годунов и другие.
Любимыми моими учениками были — Максимов и Мартынов, которые тоже полюбили меня, потому что обращение мое с ними было больше дружеское, нежели учительское. К чести их надо сказать, что оба эти артиста до конца своей жизни были постоянно мне признательны и благодарны; так что, когда через 25 лет общество первоклассных литераторов давало обед Мартынову, перед отъездом его заграницу, по случаю его болезни, — он, посреди торжественных оваций, которые ему делали, вспомнил о своем первом наставнике, как я однажды поцеловал его за какую-то удачно исполненную им роль, и что эта первая награда за его сценические успехи не могла изгладиться из его памяти по прошествии такого продолжительного времени, — и впоследствии, когда он стал играть на большой сцене, я был постоянно ходатаем за него и заступником[41].
Оба они — Мартынов и Максимов — впоследствии сделались любимцами публики и, конечно, превзошли своего наставника (особенно первый) и получили оклады жалованья вдвое, даже втрое против меня; но, говоря по совести, я не только никогда им не завидовал, но, любуясь их успехами, внутренне говорил себе:
— Тут и моего меду есть частичка.
Относительно дикции, я часто говаривал моим ученикам: ясная, правильная речь и чистое произношение — первое и главное основание для хорошего актера, так же точно, как дар слова — лучший дар, данный природою человеку. Если начинающий актер пренебрежет этими основными правилами и обратит все свое внимание только на одну внешность, т. е. на мимику, жесты и ловкость телодвижений, то, в таком случае, пусть он лучше переходит в балет, — там он будет более на своем месте. Я советовал им учить свои роли всегда вслух и даже в полный голос, без торопливости.
— Если вам встретится фраза или слово, которые вам трудно выговаривать, повторяйте их по несколько раз, пока не преодолеете эту трудность; держась такого правила, вы принесете себе двойную выгоду: вы незаметно обработаете и орган, и выговор.