Здесь, кстати, я считаю не лишним сказать несколько слов о так называемой теории драматического искусства.
Глава V
Теория драматического искусства. — Что требуется от хорошего актера. — Натура, естественность и искусство. — Минуты вдохновения Мочалова. — Ристори.
Некоторые современные театральные критики имеют довольно странный взгляд на драматическое искусство и не допускают в нем никакой подготовки или теоретических правил. Они говорят, что талант не нуждается в руководителях, что единственным его учителем должна быть одна природа.
«Бездарность (прибавляют они) как-бы ни старалась, ни училась, вечно останется бездарностью, а школьные правила только вредят таланту.
Если человек грамотен, образован, одарен приятною наружностью, звучным голосом — этого достаточно. Тут все данные, чтобы быть хорошим актером».
Очевидно, что подобный взгляд на драматическое искусство весьма ошибочен. Разве шлифовка отнимает достоинство у драгоценных камней? Природа может быть учителем человека только в его животных наклонностях; в искусствам же и художествам едва-ли это применимо, — бывают исключения; но они весьма редки. Если усовершенствование таланта можно сравнить со шлифовкой алмаза, то не даровитого, но прилежного актера — почему же не сравнить с хрусталем, хорошо ограненным: и в нем есть своя игра, и у него есть свои радужные, красивые переливы. Не всем же быть первоклассными талантами. Внешние и даже внутренние данные не делают еще актера: красивая наружность, звучный голос, даже душевный жар — все это только сырые материалы, требующие обработки. Если ими одарен человек, не изучающий искусства, все эти качества только краски и кисти в руках не имеющего понятия об основных правилах живописи. Возьмем для примера спектакли любителей-самоучек: участвующие в них, большею частью люди воспитанные и образованные, не обижены природными достоинствами; есть между ними, может быть, и даровитые личности. Но для человека, опытного в деле театрального искусства, подобные спектакли, зачастую, далеко неудовлетворительны. Положим, что масса зрителей часто бывает довольна; но суд публики не есть еще суд науки; а наука-то и заметит, что в этих спектаклях многие грешат против правильности дикции, не редко слышится фальшь в интонации, ошибочные ударения на словах, произвольные жесты, вовсе неподходящие к смыслу произносимой фразы. Стало-быть, драматическое искусство дается не так легко, или, вернее сказать, оно, как и всякое искусство, не приобретается без науки. Как нельзя быть хорошим ремесленником, не изучив первых правил мастерства, также точно нельзя быть и артистом, не изучив техники этого искусства, т. е. его теории.
|
Актер — сценический оратор; кафедра его — сцена; он заставляет зрителя и плакать, и смеяться, — он могучим талантом потрясает его до глубины души. Актер действует на слух, на разум, на зрение и на сердце своих слушателей. Чтобы приятно действовать на слух, надобно иметь ясную, внятную дикцию, основанную на грамматических правилах языка; чтобы действовать на разум, актер должен усвоить всю силу, всю сущность выражаемой им мысли; мало сказать — усвоить, он должен сродниться с нею. Только изучив сердце человеческое и сокровеннейшие его изгибы, актер может действовать на сердце слушателя. Игра физиономии (т. е. мимика), благородные, умеренные жесты, пленяя зрение, довершают наконец то очарование, которое артист может произвести на зрителя. Ухо — главный проводник речи к сердцу и к разуму, и потому говорящий при многочисленном собрании ни на одну минуту не должен забывать о достижении каждого своего слова до чужого слуха. При этом Квинтилиан делает остроумное сравнение: «ухо», говорит он, «передняя; ежели слова входят в нее как попало, в беспорядке, то едва-ли они проникнут во внутренние покои, т. е. разум и сердце ».
|
Правильность произношения — в прямой зависимости от грамматики языка. Не надо упускать из виду, что от неправильного ударения на слове нередко искажается самый смысл речи. Торопливость — обыкновенный порок всех начинающих учиться декламации. Конечно, при всяком чтении встречаются места, которые следует читать с ускоренным тактом; но ускоренный такт не надо смешивать с торопливостью; у читающего торопливо, слова бегут в перегонку; окончания их съедаются; звуки сливаются в какое-то утомительное гуденье; он не знает, где перевести дух, стало-быть — тут некогда думать о выражении.
Итак, после всего сказанного мною, кажется, мудрено будет согласиться с тем актером, который возьмет себе за правило руководствоваться одной только натурой. Ведь бормотать себе под нос, или шептать — тоже дело натуральное; но каково же тогда будет бедным слушателям? В недавнее еще время, рьяные поклонники так-называемой «натуральной школы» требовали от актера только одной безыскусственной натуры; желали, чтобы он играл по вдохновению; играл душою. Так говаривали, во время оно, о Мочалове (об этом, действительно, самородном, но неразвитом таланте) его поклонники. Некоторые из них сами сознавались, что иногда покойному Мочалову случалось играть всю роль из рук-вон плохо; но зато, по их отзывам, вырывалась у него одна вдохновенная минута, которая искупала все его недостатки. Странное понятие о театральном искусстве! Тут, стало-быть, актер уже не художник, а вдохновенная пифия; но я не думаю, чтоб и древняя пифия могла иметь способность вдохновляться ежедневно.
|
Так — называемые: пафос, экстаз восторженность — суть уже ненормальное состояние человека; актер, дошедший до самозабвения, естественным образом, должен забыть свою роль; а забыв свою роль, он разрушает уже очарование, произведенное им на зрителя. Если высокоталантливый актер может владеть сердцем зрителя, то, в свою очередь, он должен уметь владеть своими чувствами, не увлекаться ими и держать их в известных границах.
Женщина, по природе своей, впечатлительнее мужчины: если нервная актриса даст полную волю своим чувствам, зальется слезами, с нею может сделаться истерика, того гляди, наконец, упадет в обморок, — и тогда, разумеется, она не в состоянии будет кончить свою роль; тогда придется опустить завесу, послать за доктором. Конечно, все это очень естественно, но едва-ли такой результат может быть приятен зрителям.
Здесь мне пришел на намять случай, бывший со мною в Москве: однажды покойный Мочалов играл Фердинанда в драме «Коварство и Любовь», и играл, действительно, на этот раз неудачно; но в одном месте вдруг весь театр разразился оглушительным взрывом аплодисментов. Мой сосед-купчик прыгал на своих креслах, бил в ладоши, стучал ногами и бесновался громче всех. Фраза, вызвавшая такой шумный восторг, была произнесена Мочаловым шепотом, так что я никак не мог ее уловить. Я обратился к моему восторженному соседу и спросил его:
— Что такое сказал Мочалов?
Мой сосед немного сконфузился и наивно отвечал мне:
— Не слышал, батюшка, извините; но играет-то, ведь как, злодей, чудо, чудо!
Надобно признаться, что и этот ответ был тоже довольно чуден.
— Уж не одна-ли это из тех минут, от которых с ума сходят его поклонники, — подумал я. Если это так, то каково же зрителю сидеть в театре часа четыре и ждать одной вдохновенной минуты. И придет-ли она, Бог весть. И наконец, вознаградит-ли она его за скуку целого вечера — это еще вопрос.
Я помню беспрерывные, отчаянные споры театральных рецензентов, когда на двух столичных сценах были два трагика, ничем не похожие друг на друга и глядевшие на свое дело с совершенно противоположных точек зрения. Мочалов, по словам москвичей, был вдохновенный поэт; Каратыгин (брат мой) — пластик и искусный лицедей, который никогда не мог достигнуть мочаловского пафоса. Первому из них случалось не редко выходит на сцену с нетвердой ролью, потому что он надеялся на свою способность вдохновляться; второй — строго изучал свое искусство и до того твердо приготовлял свои роли, что обыкновенно просил суфлеров не сбивать его напрасным усердием. Говорить на сцене своими словами, по моему, большое злоупотребление в актере; — он не имеет никакого права распоряжаться чужою собственностью. И может-ли он поручиться, что скажет лучше своими словами, нежели то, что написано автором в тиши кабинета, где каждая фраза была им обдумана и округлена, каждое слово взвешено и имеет свое место и значение? Оттого-то иногда актер, позволяющий себе эту вольность, и попадается впросак. Может случиться, что упрямое вдохновение не придет к нему свыше, а суфлер — не поможет ему снизу, тогда и придётся ему разыграть роль ленивого школьника на публичном экзамене.
Знаменитую Ристори так-же, как и моего брата, критики-реалисты упрекали в излишней пластичности, рутинной ходульности и обдуманной подготовке; но что за дело — каким путем они достигали цели; а они ее достигали с блестящим успехом. Если бы их игра была не естественна и бездушна, они не могли бы потрясать душу зрителя; не могли бы заставлять его плакать. Теперь спрашивается: возможно-ли, чтобы эти артисты оставались бесчувственными, так сильно действуя на чувство своих зрителей?
Неужели это был фокус зажигательного стекла, которое, воспламеняя, само остается холодным? Нет, сердце нельзя обмануть никаким фокусом!
Глава VI
Разные амплуа актеров. — Наперсники и наперсницы. — Актер Калинин. — Приглашение на пельмени. — Неудавшийся завтрак.
В старину, на всех европейских театрах, каждый из артистов, составлявших труппу, имел свое так называемое амплуа, т. е. занимал роли, принадлежавшие ему по физическим его средствам, по его годам и таланту.
Актер, или актриса, например, занимающие трагические или драматические роли, никогда не брали на себя исполнения комических ролей, и наоборот. Понятное дело, что пожилой актер был бы смешон в ролях jeune-premiers, а устарелая актриса была бы не на своем месте в ролях невинных девиц (ingenues). Бывали исключения, но они весьма редки; не все же актрисы M-lle Марс или Дежазе, которые были одарены от природы такою наружностью, что и вторая их молодость была продолжением первой. С годами, артисты, конечно, поневоле должны переменить прежнее свое амплуа.
Трагический элемент совершенно противоположен комическому. Странно-бы было, например, если бы мой покойный брат, с его колоссальным ростом, звучным голосом, с серьезным типом лица, вздумал играть Молчалина или Хлестакова; а Павел Васильевич Васильев, с его приземистою фигурою и глухим голосом, — взялся исполнять Гамлета… Впрочем, этот последний, как говорит закулисная хроника, не задолго до своего удаления со сцены петербургского театра, хотел рискнуть на эту курьезную выходку, благодаря советам каких-то театралов, которые уверили его, что для истинного таланта нет ничего невозможного: почему же-де Гамлет не мог своею наружностью походить на какого-нибудь Любима Торцова? (В котором Васильев, действительно, был совершенно на своем месте). Как ни смешно такое предположение, но комик этому поверил, и не только выучил несколько монологов и сцен из этой трагедии, но даже, в одном из наших клубов, в интимном кружке, после обеда, продекламировал их; и эти советники и знатоки драматического искусства, говорят, были в восторге… А, впрочем, почему же бы Васильеву не посягнуть на принца Гамлета, если он решился играть царя Ивана Грозного, об исполнении которого многие критики тогда отнеслись весьма одобрительно…
В Москве, тоже несколько лет тому назад, покойный Пров Михайлович Садовский поддался таким же советам театральных реалистов и в свой бенефис сыграл короля Лира; сбор, конечно, был громадный, но, увы! даже самые страстные его поклонники должны были сознаться, что талантливый артист взялся не за свое дело, и в этот злополучный вечер он потерпел полное fiasco; он, кажется, не только не повторил этой роли, но говорят, после сам смеялся над своей трагикомичной выходкой.
Здесь мне припомнился подобный курьёз, бывший очень давно на нашей сцене.
В одном из бенефисов знаменитой трагической актрисы Катерины Семеновны Семеновой, вздумалось ей сыграть, вместе с оперною актрисой Софьей Васильевной Самойловой, в известной комедии «Урок дочкам», соч. И. А. Крылова. В ту пору они были уже матери семейства, в почтенных летах и довольно объемистой полноты. Дедушка Крылов не поленился прийти в театр взглянуть на своих раздобревших дочек.
По окончании комедии, кто-то спросил его мнения.
— Что-ж, — отвечал дедушка Крылов, — они обе, как опытные актрисы, сыграли очень хорошо; только название комедии следовало бы переменить: это был урок «не дочкам, а бочкам ».
Из этого анекдота легко можно вывести заключение, что и, в прежнее доброе старое время, даже высокоталантливые артисты не чужды были иногда сфарсить, ради бенефисной аферы. Впрочем, к чести их, надобно прибавит, что такие выходки были очень редки. Но нынешние артисты уже не исключительно для бенефисного интереса, а просто из желания захватить в свой репертуар поболее ролей[42], окончательно уничтожили значение старинного амплуа и… и «смешались шашки»… а потому-то: сегодня вы видите актеров в ролях молодых повес и страстных любовников; а завтра они же являются дряхлыми стариками; сегодня они комики, доходящие до фарса, а завтра им Шекспир и Шиллер нипочем.
В классических трагедиях самое жалкое амплуа занимали так называемые наперсники и наперсницы (confidents et confidentes). Эти личности изображали каких-то автоматов, которым герои и героини пьесы поверяли свои сердечные тайны; они с подобострастным молчанием их выслушивали, ожидая своей реплики, и уходили со сцены, по приказанию своих принципалов. Во всех почти старинных трагедиях, наперсником моего брата был актер NN, который отличался какою-то флегматичною, неподвижною физиономией; что бы ему ни говорили — радостное или печальное, ни один мускул его лица, бывало, не пошевелится. Однажды, брат мой посоветовал ему быть немножко пооживленнее, чтобы он постарался выразить мимикой какое нибудь участие к его словам; тот поблагодарил его за совет и обещал постараться: но злодей вечером скорчил такую плачевную мину, что мой брат, при всей своей классической серьезности, едва мог удержаться от смеха и поторопился от него отвернуться… Затем, в следующий раз, попросил его лучше не изменять прежней своей физиономии.
Другой трагический наперсник был, в то время, актер Калинин, ученик кн. Шаховского. Он недурно читал стихи и мог бы назваться даровитым актером, если бы не слишком увлекался классическою восторженностью и был повоздержаннее на счет даров Бахуса. Здесь мне пришел на память один комический анекдот, случившийся с этим трагиком.
Он был страстный поклонник моего брата и Брянского. Однажды, кажется, в день своего рождения, он пригласил их обоих в себе на завтрак и хвастался угостить их пельменями собственного своего приготовления, так как он был сибирский уроженец. Жил он одиноким холостяком, и хотя у него была кухарка, но она стряпала только для себя, а он постоянно обедал в трактире (Отель-дю-Норд), находившемся от него через два дома.
Вот, наступило утро и Калинин принялся за стряпню, приготовил свои знаменитые пельмени, положил их на противень, отнес на чердак (он жил в четвертом этаже) и поставил под слуховым окном, так как, по его словам, они должны побыть около часу в холодном месте… Бульон, со всеми снадобьями, кипел ключом; стол накрыт, закуска поставлена; все, казалось, было в порядке; хозяин только поглядывал на часы, ожидая с нетерпением дорогих гостей. Как вдруг дверь отворилась и на пороге явился нежданный гость, товарищ его по академии художеств, некто Заборовский, пьяный до того, что надо было подивиться, как он мог добраться до четвертого этажа…
Калинин ошалел и готов был в эту минуту послать его ко всем чертям.
— Ну, брат Заборовский, — сказал он ему, — не вовремя тебя принесло ко мне: у меня будут завтракать Каратыгин и Брянский, они сейчас придут сюда с репетиции…
— Экая важность! Я им не помешаю, — возражает ему с чувством собственного своего достоинства незваный гость.
— Нет, нет, убирайся пожалуйста; я тебя и трезвого-то не пригласил бы в их компанию; а ты посмотри на себя, на что ты похож? приходи после, когда они уйдут…
— Нет, брат, не уйду!.. С друзьями так не поступают… старый друг лучше новых двух…
Но Калинин без церемонии выпроводил старого друга в сени и запер дверь на ключ… Оскорбленный и униженный друг несколько минут постоял в раздумье, придерживаясь за замочную ручку. Спускаться обратно по лестнице было дело рискованное; к тому же сон одолевал его, и изгнанный друг полез ощупью на чердак: там, в темноте, не разбирая места, повалился со всех ног и заснул сном невинности. Наконец, пришли званные гости, хозяин пригласил их к закуске, в ожидании обещанных пельменей.
— Ну, что, Петр Иванович, за вкус не берешься, а горячо сделаешь? — спросил его Брянский.
— Нет, извините, Яков Григорьевич, — отвечал самоуверенно Калинин: — за что другое не взыщите, а уж пельмени вам подам такие, каких никто в Петербурге не состряпает…
С этими словами он побежал на чердак… Через несколько минут в сенях послышался шум, крик и руготня, и в комнату вбежал Калинин, бледный, растрепанный и в совершенном исступлении… «Что случилось?» спрашивают его гости… Он трясется и, от ужаса не может выговорить ни слова… Вскоре дело объяснилось, когда вошел в комнату виновник этой плачевной катастрофы, весь облепленный пельменями… С полсотни пирожков присохли к его растрепанным волосам, к спине, и так далее… Заборовский начал рекомендоваться гостям, которые помирали со смеху; а Калинин, в отчаянии, готов был, как новый Ватель, зарезаться от этого позора! Долго после этого курьезного завтрака бедному Калинину не было прохода за кулисами, и там многие его просили научить их стряпать «сибирские пельмени».
Глава VII
Новые роли и перемена амплуа. — Должность режиссера. — Спектакли в Морском корпусе. — Семейное горе.
Занятия мои в Театральном училище шли обычным своим чередом; я продолжал там заниматься раза три или четыре в неделю. В Великий и Успенский посты, как я уже говорил, были там постоянные спектакли. Максимов начал уже играть на публичном театре и года через два вышел из училища; Мартынов продолжал прилежно со мною заниматься и, наконец, также дебютировал на большой сцене. Он в первый раз играл, под моим руководством, в комедии «Глухой, или полный трактир» роль «Глупдубридова»; хотя этот дебют нельзя было назвать вполне удовлетворительным, но и тогда можно было видеть в Мартынове хорошие задатки в будущем. Выйдя из училища, он продолжал играть неважные роли. В ту пору Дюр был в полном развитии своего разнообразного таланта, и, по заслугам, мог считаться любимцем публики; стало быть, при таком счастливом сопернике, Мартынову мудрено было выдвинуться вперед; только по смерти Дюра, и то еще не вскоре, он начал обращать на себя внимание начальства и публики и, наконец, занял первые комические роли.
Театральное начальство было довольно успехами моих учеников и учениц, и после Великого поста я неоднократно получал письменную благодарность директора; потом, года через три, по представлению кн. Гагарина, — я получил от Государя золотую табакерку. Но оклад жалованья мне, однако же, не увеличили, несмотря на то, что жалованье Брянского и Валберховой, должность которых я занял, оставалось в экономии.
В начале 1830-х годов бывший режиссер Боченков вышел на пенсию; на место его надобно было выбрать другого режиссера; тогдашний член репертуарной части Рафаил Михайлович Зотов, с согласия директора, кн. Гагарина, предложил мне это почетное место; но я уклонился от этой чести, не смотря на то, что, вместе с этой должностью, увеличился бы оклад моего жалованья более нежели вдвое. Режиссер тогда получал 4000 руб. асс. и полный бенефис.
Несколько причин побуждали меня отказаться от должности режиссера: 1) Должность эта была несходна с моим уступчивым и открытым характером. Режиссер — посредник между начальством и своими товарищами; ему следует угождать и той, и другой стороне, а возможно-ли это? Если он, положим даже по своему убеждению, иногда склонится на одну сторону, непременно возбудит неудовольствие в другой. Самолюбие артиста — самое раздражительное чувство; а тут самолюбие двух полов! Кто не знает, каково женское самолюбие. Попробуй, например, режиссер оказать предпочтение талантливой актрисе, — какой крик поднимут ее бездарные соперницы. Осмелься сказать устарелой «агнессе», что ей пора перейти на амплуа пожилых дев, или благородных матерей, — она, в своем ослеплении, готова тебе глаза выцарапать. Заметь какому-нибудь не больно грамотному, хотя и талантливому актеру, что он говорит бессмыслицу, что другой не понимает характера своей роли, или одет не так, как следует, или… но всех примеров не перечтешь. Не говоря уже о женских костюмах, которые, ради кокетства, так часто искажаются на сцене; о закулисных дрязгах и мелочах, которых нет возможности перечесть. Отец мой, как я уже выше говорил в своих «Записках» был тоже режиссером; но занимал эту должность не более двух лет, вероятно, по той же самой причине, по которой и я отказался. 2) Эта хлопотливая должность отторгла бы меня от моей семьи, в которой было все мое счастие; я бы должен был ежедневно оставлять свою молодую жену, детей — утром и вечером; режиссер даже ночью, как брандмейстер, не может поручиться, чтоб его не потревожили по случаю внезапной болезни кого-нибудь из артистов, — и он, зачастую, в полночь должен отправляться в типографию, чтобы при перемене спектакля изменить напечатанную уже афишу. 3) Сделавшись таким неусыпным тружеником, я бы не мог успевать, как актер: я бы должен был отказываться от многих ролей, потому что у меня физически не доставало бы времени их приготовлять, а я душой любил свое искусство. 4) В то время брат мой и его жена занимали первое амплуа; я легко мог быть пристрастен относительно их обоих, по родственному чувству, — мог подчиниться их влиянию и, вследствие того, быть не справедливым к моим товарищам. Если б я даже действовал по своему убеждению, то и тут бы я, конечно, не избег нареканий[43]. Наконец, 5) мне бы тогда надобно было заниматься только сочинением рапортов, рапортичек, требований и прочих пустяков, и бросить перо водевилиста, а писать для сцены была у меня страстишка с малолетства. Может быть, мои критики-антагонисты скажут по этому случаю:
— Ну, тут еще не велика потеря.
Может быть, они будут и правы; да мне-то самому это занятие доставляло удовольствие. Итак, в виду вышеизложенных причин, я не задумался отказаться и от почетной должности, и от материальных выгод. Впоследствии, при другом директоре, мне два раза вновь предлагали эту должность, но я не изменил моим убеждениям.
В этот же промежуток времени я был приглашен занять должность учителя драматического искусства в Морском корпусе. Такого класса до тех пор никогда не бывало ни в одном из военно-учебных заведений; и вот по какому случаю устроился там этот класс. Однажды покойный государь Николай Павлович заехал в Морской корпус; расспрашивая некоторых старших гардемаринов, готовившихся к выпуску из корпуса, он обратил внимание на дурной выговор и вообще на неясное произношение у некоторых из них, и тут же сказал адмиралу Крузенштерну, бывшему тогда директором корпуса:
— Иван Федорович, они у тебя дурно говорят, бормочут, съедают слова, — нельзя-ли этому пособить? Пригласи кого-нибудь из актеров с ними заниматься; пусть он заставляет их читать вслух стихи, или хоть театральные пьесы, чтобы обработать их выговор[44].
Воля государя, разумеется, не могла остаться без исполнения, и адмирал Крузенштерн предложил мне взят на себя эту обязанность; я согласился, и таким образом устроился в корпусе постоянный класс декламации, один раз в неделю. Я занимался с гардемаринами по два и по три часа в неделю; заставлял их читать Пушкина, Грибоедова, Гоголя, Кукольника, Полевого и других; — давал им выучивать целые сцены; а на Рождестве или на масленице устраивал домашние спектакли, — у меня до сих пор еще сберегаются печатные афиши этих спектаклей. Многие из тогдашних юных моряков теперь — давно уже контр и вице-адмиралы и их доблестные имена теперь красуются на страницах истории русского флота. Занятия мои в Морском корпусе продолжались года полтора; по смерти Крузенштерна, хотя этот класс и был отменен, но меня ежегодно приглашали устраивать домашние спектакли как в Морском корпусе, так равно и в Пажеском и других кадетских корпусах.
В продолжение моей долговременной службы никто из моих товарищей более меня не был приглашаем для постановки домашних спектаклей, начиная с высочайшего Двора и аристократических домов, до солдатских спектаклей в казармах включительно. Вообще об этих домашних спектаклях я поговорю поподробнее впоследствии; теперь снова обращусь к моей сценической деятельности.
В первой половине тридцати годов, занятия мои шли очень холодно и однообразно — я почти каждый день играл; но роли мои были самые неблагодарные: кроме приторных любовников, изображал я холодных резонеров, придворных и тому подобные личности — без лиц. А между тем, представляя светских молодых людей, я обязан был ежедневно заботиться об изяществе своего костюма, быть в чистом белье, в чистых перчатках, лаковых сапогах, и вообще должен был быть приличен, чтоб не возбудить смеха своим неряшливым туалетом, или какой-нибудь неловкостью; но при том скудном жалованье, которое я тогда получал, мудрено мне было франтить на сцене; дирекция же особенных денег на городские костюмы мне не назначала.
Семейство мое в это время умножилось: у мои и было тогда уже четверо детей: сын от первого брака; две дочери и сын от второго. Здесь мне пришел на память грустный эпизод из моей домашней жизни.
В 1838 году, в мае месяце, захворали наши дети корью; два сына и меньшая дочь (Вера) лежали уже в постели несколько дней, а старшая дочь (Надя), 3-х лет, была еще на ногах. Доктор не советовал нам отделять ее от других больных детей, так как эта болезнь — дело обычное в детском возрасте. Накануне еще эта малютка играла беспечно со своими игрушками, бегала, резвилась; но на другой день и она слегла. Бедная моя жена сбилась с ног, не отходила от детей, не раздевалась по целым неделям. Между тем, болезнь старшего сына моего от первого брака была опасна в высшей степени. Этот первенец мой был самый любимый внук моей матери, которая, разумеется, навещала его в это время ежедневно. Жена моя, видя ее отчаяние и мою грусть, сказала мне однажды в слезах:
— Друг мой, я вижу, что наши дети все одинаково опасны; но если нам суждено лишиться которого-нибудь из них, пусть падет этот жестокий жребий на одного из моих детей, лишь бы твой Николай остался жив.
И что же? Точно ангел смерти подслушал ее благородный вызов. Через несколько дней бедняжка Надя умерла, а все прочие дети начали выздоравливать. В тот грустный вечер я должен был играть в новой пьесе доброго моего товарища-однокашника (актера Шемаева); роль моя была довольно значительная; отказ мой поставил бы его в большое затруднение — надо бы было переменить спектакль, — и потому отказаться мне было невозможно.
Уезжая в театр, я поцеловал, перекрестил мою бедную дочку, у которой началась уже предсмертная агония, и поехал «комедь ломать». Почтеннейшая публика! Не судите иногда слишком строго нашего брата-актера, если он, подчас, не так удачно вас потешает: ведь он тоже муж, отец, семьянин; уделите же частичку вашего снисхождения на долю и человека.
Как я играл в тот вечер — не помню; удивляюсь теперь только, как я мог помнить тогда свою роль. Возвратясь из театра, я нашел умирающее дитя мое еще дышащим; но через час мы с женою приняли ее последний вздох. На утро, когда ребенка обмыли и положили на стол, бедная жена моя, с рыданием, обливала слезами холодный труп милой дочери. Я плакал вместе с нею, но чтоб несколько успокоить, сказал ей:
— Друг мой, не ропщи на Провидение и покорись воле божией. Может быть, это, точно, жертва искупления. Ты помнишь свои благородные и страшные слова; ты сама вызвалась принести эту жертву для моего первенца. Может быть, судьба подслушала тебя и послала тебе испытание.
Она пожала мою руку и сказала мне:
— Да, да, я их помню; я не ропщу, я постараюсь быть тверже, постараюсь удержать свои слезы, — но ведь это первая моя потеря! — и рыдания заглушили ее слова.
Глава VIII
Димитрий Тимофеевич Ленский. — Шутка Сосницкого. — Письмо Ленского.
В конце 1830-х годов приехал в первый раз в Петербург Димитрий Тимофеевич Ленский (известный в то время остряк и переводчик-водевилист). Года за полтора до того мы с ним заочно познакомились: я посылал ему в Москву, для его бенефисов, мои пьесы; а он взаимно предлагал мне свои; мы даже вели с ним постоянную переписку, но не знали друг друга в лицо (тогда, разумеется, еще не было фотографии, не было также и литографических наших портретов). Сосницкий подговорил меня разыграть с ним знакомых незнакомцев; он предупредил меня, что когда Ленский будет у него обедать, он позовет тоже и меня, но только непременно выдаст меня за другого. Сосницкий жил, тогда на Крюковом канале, против Никольской церкви. В условный день и час, когда Ленский пришел к нему и собрались гости, Сосницкий послал за мною (моя квартира была тогда не далеко от него). Это было в летнюю пору; он с Ленским и с некоторыми из наших товарищей стоял на балконе; я прохожу мимо, Сосницкий кричит мне:
— Андрей Иванович, Андрей Иванович! что вы у меня давно не были? — зайдите пожалуйста!