Нечто о водевилях вообще и о русском в особенности. 9 глава




 

Начало болезни брата. — Смерть Гусевой. — Последнее представление «Денщика». — Отказ спектакля.

 

Проследить всю тридцатитрехлетнюю сценическую деятельность моего покойного брата; оценить его талант, указать на его достоинства и недостатки, словом — составить полную его биографию (которой, по прошествии целой уже четверти столетия, мы еще не имеем) не может быть предоставлено его родному брату; он, как ближайший свидетель его предсмертных дней, причины его болезни и некоторых других подробностей, как самой смерти, так и похорон его, может предложить только сырой, но правдивый материал для будущего его биографа, если кто-либо когда-нибудь возьмет на себя этот труд.

В понедельник, после похорон Брянского, брат мой, со своею семьей был в итальянской опере; в театре было довольно жарко и он, в антракте, вышел в буфет выпить лимонаду; тут-ли в коридоре он простудился, или поутру на похоронах, стоя несколько минут с открытою головой, трудно определить, — только в ту же ночь он почувствовал легкие признаки простуды.

Во вторник поутру он играл и в уборной жаловался на лихорадку и недостаток аппетита, но был довольно весел, не придавая большой важности своему ненормальному состоянию; в среду он также играл и против вчерашнего чувствовал себя хуже… Я убеждал его не запускать болезни и посоветоваться с доктором, но он надеялся поправиться домашними средствами. В четверг поутру, приехав в театр, он жаловался мне на головную боль и совершенную потерю аппетита. Я опять заговорил о докторе и советовал ему отказаться участвовать в остальных спектаклях.

Но он, надеясь на атлетичную свою комплекцию, думал пересилить свой недуг.

В пятницу поутру, шла та же «Русская свадьба», о которой я выше говорил. В этот спектакль Гусева приехала в театр больная, но не хотела отказываться от службы, тем более, что, по репертуару, ей приходилось играть уже в последний раз на масленице. В этой комедии она представляла няню молодого князя, которого играл Максимов. В первом действии, окончив свою сцену с Гусевой, он, придя за кулисы, сказал мне:

— Петр Андреевич, что это с Гусевой? Я поцеловал ее в лоб (так следует по пьесе) и испугался, — точно я прикоснулся ко льду, или к мертвой голове!

Через несколько минут после того, Гусева, кончив свою сцену, пришла за кулисы… зашаталась… и упала на руки кого-то из стоявших тут… ее отнесли в уборную, она едва дышала, не открывая глаз; послали за дежурным доктором, он прибежал, и какие средства ни употреблял он, чтобы привести ее в чувство, ничто не помогло… Finita la comedia! Она в одно время сошла с обеих сцен — и с жизненной, и с театральной!

Легко вообразить себе, какая страшная паника распространилась в нашем закулисном мире! Антракт продолжался более получасу, надобно было послать за другой актрисой, которая бы окончила недоигранную роль. Приехала актриса Рамазанова… Она ни за что не соглашалась надеть на себя костюм прямо с покойницы; ей приискали другой…

Между тем, масленичная публика проголодалась, торопилась к блинам и начинала свирепствовать, хлопать, шуметь, стучать ногами, требуя поднятия завесы за которою, вместо комедии, разыгралась такая плачевная драма. Наконец, вышел кто-то из актеров и возвестил (также, как неделю назад), что «по болезни (!) актрисы г-жи Гусевой роль ее займет г-жа Рамазанова»… Публика успокоилась и дело пошло обычным порядком и комедия кончилась к полному удовольствию почтенной публики. Между тем, в продолжение антракта весь закулисный люд перебывал в той уборной, где на кушетке лежала новопреставленная раба божия!.. Я также зашел туда, взглянул на нее, и какое-то давящее душу, болезненное чувство овладело мною: бедная старушка — разрисованная, нарумяненная, в цветной глазетовой кацавейке, скрестив руки, покоилась вечным, непробудным сном, а кругом ее слышались толки; все допытывались: какая причина ее смерти? зачем она больная играла? и проч., и проч. Тут прибежал ее единственный сын, бросился к ней с воплем, и я поторопился уйти от этой раздирающей сцены. Я воротился в нашу уборную… брат мой сидел, облокотись на стол, и как-то тяжело дышал; он, конечно, уже знал об этой катастрофе. Я, желая его развлечь, — сказал ему:

— Ну, брат, мы нынче стали похожи на римских гладиаторов: умираем на сцене при рукоплесканиях публики!

Брат грустно улыбнулся.

— Да разве она точно умерла? Может быть, это только обморок? — спросил он меня.

— Нет, к несчастью, все кончено; она вся похолодела.

— Ты ее видел?

— Я сейчас оттуда.

Он поднялся. «Я пойду посмотреть»… и медленною походкой вышел из уборной. Бывшему тут Сосницкому я припомнил его шутку на кладбище; он молча отер слезу и полез на свои антресоли, которые были им для себя устроены в нашей уборной. Брат, минуты через две, воротился и опять сел на свой диван.

— Ну, что, видел? — спросил я его.

— Нет, там слишком много народу…

Очевидно, что у него не хватило духу на это грустное любопытство.

Вечером того же дня он играл «Денщика» (соч. Кукольника). Я, приехав в театр, конечно, поторопился осведомиться о его здоровье.

— Ну, что, как ты себя чувствуешь? — спросил я его.

— Как будто немного получше, — отвечал он, стараясь приободриться. Он, или меня обманывал, или сам обманывался на счет своего положения; не может быть, чтобы утреннее происшествие не повлияло на его нервы и больное воображение…

— Я чувствую. — продолжал он: — что мне нужно только вызвать транспирацию, тогда мне будет гораздо лучше. Все эти дни были у меня холодные роли… Но вот, теперь, «Денщик» мне поможет…

В этот вечер он старался играть энергичнее, чтобы возбудить внутреннюю деятельность и упадающие силы… И точно, надо было удивляться его самообладанию и запасу тех могучих сил, которыми природа так щедро его наделила!.. Могло ли прийти кому-нибудь из зрителей на мысль в этот вечер, судя по его обычной энергии, по его наружному виду, что этот человек внутренне страждет, что он истощает последние силы в борьбе со смертельным своим недугом?

Четвертый акт в этой драме самый сильный; брат играл его с полным одушевлением и произвел обычный восторг в зрителях; его несколько раз вызвали. Когда он, утомленный чрезмерным напряжением чувств и голоса, пришел в уборную, я подошел к нему и спросил: «Ну, что, как теперь?»

Он, с каким-то озлоблением, ударил по столу в прошептал: «Нет! не помогло!»… Потом потер рукой свой сухой лоб, с грустью покачал головой и прибавил: «Ни одной капли поту! только жар усилился».

— Завтра вечером назначена «Смерть Ляпунова»; неужели ты будешь играть? — спросил я его.

— Не знаю, что Бог даст! Скорее бы только кончить сегодня…

В пятом акте роль его не заключала в себе никаких сильных мест и прошла спокойно.

Замечательно, что, по сюжету, в конце пьесы «Денщик», отправляясь в поход, становится на колени перед своею возлюбленною. Доротеей, тогда уже невестой другого, и просит ее благословить его, быть может, на вечную разлуку. Доротея, падевая на него свой крест, говорит ему:

 

Крест матери, единственный клейнод,

Моя единая, святая драгоценность,

Напутствуй незабвенного Трофима!

 

Этою прощальною Евгений Макарович Семенов, зять наш, исправлял тогда должность члена репертуарной части. Гедеонов был тогда в Москве. Оканчивается пьеса; этою пьесой закончилось честное служение артиста, преданного всею душою своему искусству!

Вере Васильевне Самойловой, игравшей Доротею, суждено было сказать ему последнее, прощальное слово.

В тот же год и она, в полном развитии своего прекрасного таланта, добровольно оставила сцену, которой бы еще долго и долго могла быть украшением!

На другой день, в субботу, 28 февраля, на вечерний спектакль была объявлена на афише драма «Смерть Ляпунова В этот день брат мой был именинник; рано утром я пошел к нему поздравить его и узнать, как он себя чувствует. Он сидел в халате на кресле, окруженный женою, дочерью и зятем, которые уговаривали его послать в театр записку, что он играть не может, и пригласить поскорее доктора.

Брат поздоровался со мной и спросил меня:

— Как ты думаешь: играть ли мне?

— Тут и раздумывать нечего, — тебе еще вчера следовало бы отказаться.

— Но ведь мой отказ наделает больших хлопот Евгению[60]. Билеты на «Ляпунова» верно уж разобраны… Чем же он заменит?

— Что тебе об этом беспокоиться; посылай скорее письмо и позови доктора.

Жена и дочь спросили его:

— Кого из докторов к нему пригласить?..

 

Глава XVIII

 

Доктор-гомеопат. — Выбор врача. — Болезнь усиливается. — Консилиум. — Агония и смерть брата. — Предопределения.

 

Здесь я нахожу необходимым сделать небольшое отступление.

В то время гомеопатия была в Петербурге в большой моде; о ней рассказывали невообразимые чудеса. Года за два до своей болезни, брат мой был в гостях у Василия Григорьевича Жукова; тут один из его гостей, купец Буторин, разговорился с братом о докторах и насказал ему с три короба о чудесах новомодного течения; что-де и он, и жена его совершенно умирали и что они оба были спасены своим домашним доктором-гомеопатом; к довершению похвал назвал он еще нескольких из своих знакомых, которым он рекомендовал этого чудотворца, и те чуть ли не воскресли из мертвых.

— Дай Бог вам, Василий Андреевич, прожить сто лет, — прибавил Буторин, — но если вы серьезно захвораете, не зовите этих шарлатанов-аллопатов, а обратитесь к моему доктору… Вот вам, на всякий случай, его визитная карточка с адресом.

Брат хотя положительно не верил этим чудесам, но сунул в жилетный карман эту карточку и, конечно, забыл о ней.

Прошло два года; дочь его в продолжении этого времени вышла замуж; у нее уже был малютка; на четвертом месяце он захворал, послали за своим доктором… Но в этот день приехала к ним одна знакомая им дама — звать моего брата с его семейством к себе на именины; жена и дочь его отказались, по причине болезни ребенка. Тут эта гостья спросила:

— А кто его лечит?

— Такой-то.

— Ах, — говорит она, — возьмите нашего домашнего доктора-гомеопата… Если я, мой муж и мои дети теперь еще живы, то решительно ему обязаны!

Опять пошли новые рассказы и подробности о чудесах гомеопатии… В заключение, она сообщила им его адрес, имя и фамилию; однако-ж, ни брат, ни дочь его не решились последовать ее совету.

На другой день брат мой поехал на званные именины; муж этой дамы, старинный его приятель, был человек замечательного ума, мнение которого брат мой всегда уважал; его восторженные похвалы домашнему их доктору поколебали в моем брате прежнее недоверие к гомеопатии. Дня через два после этих именин стал он поутру одеваться и тут случайно выпала у него из жилетного кармана визитная карточка, данная ему два года назад Буториным… Он прочел фамилию… и что же оказалось? Это был тот самый гомеопат, которого так расхваливал на именинах его приятель!.. Брат мой сообщил об этом жене своей и дочери и тут же все решили обратиться за советом к этому знаменитому гомеопату. Болезнь грудного ребенка была ничтожна: гомеопат посоветовал только переменить кормилицу, и малютка через несколько дней поправился.

 

* * *

 

Теперь я обращаюсь к прерванному мною рассказу.

Люди, обладающие крепким здоровьем, обыкновенно не любят лечиться, а если когда случится им занемочь, то ограничиваются домашними средствами, не прибегая к медицинской помощи. Таков был и брат мой. Однажды только он сильно захворал воспалением легких и тогда ему помог наш театральный доктор Людвиг Андреевич Гейденрейх (тот самый врач, о котором вспоминает в своих Записках покойный Михаил Иванович Глинка). Я помню, как в этот раз жена моего брата, опасаясь печального исхода его болезни, пригласила на помощь знаменитого тогда лейб-медика Николая Федоровича Арендта. Арендт приехал, осмотрел большого, пересмотрел внимательно рецепты и, обратившись к нам, сказал: «К чему же вы меня звали? Это ведь, как говорится, после ужина горчица: тут сделано все, что было нужно, болезнь уже прошла. Кроме того, что делает Гейденрейх, я ничего не могу еще посоветовать»…

В настоящем случае шел вопрос о том, кого из двоих докторов пригласить: Гейденрейха, или гомеопата? Никто первый не решался подать своего голоса, как бы опасаясь, в случае печального исхода, принять за этот совет грех на свою совесть. Может быть, в эту роковую минуту решался вопрос о жизни бального. Наконец, спросили его, как он сам пожелает?

— Мне все равно, — как-то апатично отвечал брат. — Впрочем… впрочем, пошлите за гомеопатом.

В этот день я участвовал в утреннем и вечернем спектаклях и потому не мог у него остаться. В воскресенье, навестив его, я узнал, что знаменитый гомеопат сказал, что не находит ничего важного в его болезни, и прописал ему какие-то крупинки.

Я, разумеется, ежедневно посещал моего брата и видел, что болезнь его не только не уменьшается, но заметно делается серьезнее. В первые два или три дня он выходил по вечерам из своего кабинета в гостиную, где от скуки играл в преферанс с своею дочерью и зятем. В это же время захворала его жена, которую тот же гомеопат начал пользовать. На четвертый день брат мой слег в постель. Когда он жаловался доктору, что не может дотронуться до лба, в котором ощущает нестерпимую колючую боль, то гомеопат уверял его, что это летучий ревматизм, налепил на его лоб какие-то бумажки и продолжал угощать его своими каплями и крупинками.

Однажды брат мой сказал ему: «Андрей Андреевич (имя доктора), вы смотрите, не уморите меня».

— Что вы, Бог с вами, Василий Андреевич; разве я не знаю, какого человека я взялся лечить? Ведь если бы это случилось, так мне бы от почитателей вашего таланта в Петербурге проходу не было. Вот болезнь вашей супруги меня более озабочивает, а вы о себе не беспокойтесь; в болезни все нетерпеливы.

В другой раз этот самоуверенный знахарь, после своей визитации, вышел в залу, где сидела дочь брата; она также заявила ему свое беспокойство, что отец ее не чувствует до сих пор никакого облегчения.

— Помилуйте, — отвечал он: — если бы я не был уверен в благополучном результате, я бы, как честный врач, первый потребовал бы консилиума. Ручаюсь вам моею головою, что дней через тесть или семь он будет, вот на этом самом столе, играть с вами в преферанс.

Это было сказано ровно за неделю до того дня, когда его пациента действительно положили на этот стол.

Между тем болезнь брата с каждым днем ожесточалась все более и более, жар усиливался и вскоре последовал полный упадок сил; он почти беспрерывно погружался в дремоту, иногда появлялся бред.

Как-то вечером я один сидел около его кровати и он сказал мне:

— Знаешь, Pierre, что я думаю?.. Мы с Брянским иногда ссорились: уж не его ли похороны мне подрадели эту болезнь? Ты помнишь, как долго я стоял с открытою головой?..

Я старался его успокоить, вполне понимая, что эти мрачные, несвязные мысли были продолжением бреда. Он потом опять что-то начал шептать, чего я не мог расслушать.

Наконец, 10 марта, гомеопатическая знаменитость, ручавшаяся своею головой за выздоровление своего пациента, начала терять голову. Невежда увидел, что дело плохо, что он не попал его болезни, что это не летучий ревматизм, а мозговой тиф, и сказал нам, что он желает пригласить другого… гомеопата! Но, разумеется, его попросили не трудиться и я поехал к Венцеславу Венцеславичу Пеликану и Илье Васильевичу Буяльскому. В то же время покойный государь Николай Павлович, узнав о тяжкой болезни брата, прислал своего лейб-медика Филиппа Филипповича Кареля; они все трое собрались на консилиум и увидели, что драгоценное время потеряно, что болезнь уже неизлечима. Однако же, пока человек еще дышит, врачи обязаны употреблять все способы к его спасению. Так было и тут. Три эти знаменитые медика согласились между собою, как продолжать лечение, и Буяльскому предоставлено было следить за ходом болезни.

Само собою разумеется, что, при появлении в дому трех настоящих знаменитостей, гомеопатическая знаменитость должна была стушеваться… Гомеопат обратился в постыдный бег… но после кончины моего брата, он всем рассказывал, что Каратыгин остался бы жив, если бы ему не помешали аллопаты! После энергических мер — шпанских мух, пиявок и лекарств, больной почувствовал некоторое облегчение. Он вскоре пришел в сознание.

Открыв глаза, он увидел подле себя Буяльского, протянул ему руку и сказал: «А! Илья Васильевич, здравствуйте!» Буяльский начал его осматривать, раскрыл ему грудь и, желая его успокоить, с улыбкою сказал ему: «Эх! какая богатырская грудь! какие славные мускулы… С таким жизненным запасом дело еще не потеряно. Когда горит здание, надо действовать ведрами и ушатами, а не спринцовками; мы, с божиею помощью, починим вас». Когда ушел Буяльский, я поцеловал брата и сказал ему:

— Теперь пойдет дело на лад, ты скоро поправишься.

— Да я в этом и не сомневался, — отвечал он.

А смерть уже придвигалась к его изголовью.

Временное облегчение было непродолжительно; к вечеру он снова впал в забытье. На эту ночь я оставил при нем двоих сыновей моих, которые давали ему лекарства, наблюдали за ним и записывали, каждые десять минут, обо всем, что происходило с ним в продолжении всей ночи. Сын мой Петр сказывал мне потом, что под утро, когда он отошел от кровати за лекарством, брат мой, безо всякой помощи, сам приподнялся, тихо перекрестился и, опустясь на подушки, снова погрузился в прежнюю дремоту. Это было последнее сознательное движение руки; может быть, последняя мысль страдальца обратиться к помощи того, без чьей святой воли нет надежды на выздоровление. Наступило 12-е марта; во весь этот день он уже не открывал глаз и ни на минуту не приходил в сознание; не было ни стона, ни брода, он постепенно угасал… К вечеру начал метаться… приближалась предсмертная истома. Я послал своего сына за нашим общим духовником, протоиереем Петром Успенским; через несколько времени он явился со св. Дарами, причастил умирающего и брат мой тихо скончался…

Это было с четверга на пятницу 13-го марта, в 12 часов ночи.

Впоследствии, по кончине моего брата, соображая все грустные обстоятельства его болезни, ее начало, причины и злополучный выбор врача, мне казалось, что во всем этом был какой-то неизбежный fatum.

Если брат, действительно, простудился на похоронах Брянского, стоя несколько минут на морозе с открытою головой, то ему, именно ему одному, нельзя было, по принятому обычаю поступить иначе, не обратив на себя внимание всех товарищей и посторонних людей; все сочли бы это не только неприличным, но явным неуважением к старейшему из его товарищей, бывшему некогда соперником его по искусству. Внезапная смерть Гусевой не могла также вредно не подействовать на него и не усилить болезни. Не наскажи ему старинный его приятель, которому он вполне верил, о чудесах гомеопатии; не дай ему купец Буторин злополучной карточки, которая два года лежала у него в кармане и выпала оттуда тогда именно, когда нужно было призвать доктора, — без этих обстоятельств, может быть, он обратился бы к другому врачу и не впустил бы в свой дом такого знахаря, который не умел отличить тифа от ревматизма; тогда, может статься, исход его болезни не имел бы таких печальных последствий. Впрочем, мы все любим пофилософствовать, делаем свои предположения на теории вероятностей, а на практике это ни к чему не служит.

«Пофилософствуй — ум вскружится», — говорит Фамусов; но есть другое изречение, перед которым безмолвствуют все наши мудрствования: «положен предел, его же не прейдеши».

С этим знаменитым гомеопатом, по смерти брата, я, слава Богу, нигде не встречался; говорят, он еще и теперь здравствует: вероятно, не лечит самого себя; что же касается до тех, которые рекомендовали его моему брату, они оба давно уже отошли к праотцам. Вскоре после похорон брата, я где-то встретил купца Буторина и посоветовал ему: вперед не сватать невест и не рекомендовать докторов: первые могут отравить нашу жизнь, а вторые — сократить ее.

 

Глава XIX

 

Внимание Государя к нашему семейному горю. — Погребение брата. — разговор Императора со мною. — Стихи Бенедиктова. — Слухи о мнимой летаргии.

 

Поутру, часов в 9 (13-го марта), когда в зале положен был на стол усопший мой брат и вся его семья и родные стояли около его, явился от покойного Государя дежурный фельдъегерь и сказал вдове моего брата:

— «Его императорское величество, узнав о кончине вашего супруга, приказал мне лично передать вам искреннее и глубокое сожаление его величества, к вашей горестной утрате».

Она, упав на колени и обливаясь слезами, просила его доложить Государю, что не находит слов, которыми могла бы выразить свою душевную благодарность за такое неоцененное внимание его величества!

15-го числа, в воскресенье, в 6 часов вечера, последовал вынос тела покойного в церковь Благовещения (что при Конной гвардии). Замечательно, что об этом выносе не было предварительно сказано ни в одной газете, но уже с 4 часов пополудни вся набережная Мойки у Синего моста, самый мост и Исаакиевская площадь были заняты сплошною массой народа…

Когда выносили гроб из дому, дроги подвинулись к крыльцу, но почитатели покойного, несшие гроб, как по условию, закричали: «не надо, не надо! Мы на руках его донесем»… и дроги пустые потянулись за гробом, который, переходя из рук в руки, был донесен до церкви.

В продолжении всей ночи, накануне его похорон, церковь невозможно было запереть, по причине огромного стечения народа, желавшего в последний раз взглянуть на усопшего и проститься с ним; но той же причине, в понедельник, в день отпевания, принуждены были впускать в церковь по билетам.

16-го марта совершена была заупокойная обедня соборне, за которой последовало и отпевание. С самого раннего утра парод всевозможных званий и возрастов толпился около церкви, в ожидании похорон. По окончании отпевания, гроб вынесли из церкви и также (как накануне) не поставили на дроги, а на руках донесли вплоть до Смоленского кладбища[61]. Многие тогда сожалели, что не были приготовлены носилки и потому самый гроб трудно было видеть в толпе народной массы: он то поднимался к верху, то снова тонул в волнах безмолвных, уносивших эту печальную ладью к тихому пристанищу вечного упокоения. На гробу лежал лавровый венок, вполне заслуженный честным артистом тридцатитрехлетним служением своему искусству. До самого кладбища, по обеим сторонам линий Васильевского острова, по которым следовала похоронная процессия, стояла необозримая толпа народа. Не смотря на зимнюю еще пору, во многих домах были открыты балконы, наполненные любопытными зрителями. Ни одному из прежних петербургских артистов, до того времени, не было оказано такого народного почета, такого искреннего сожаления об его утрате. Эта непритворная грусть ясно выразилась тем безмолвием и торжественной тишиной, которая не нарушалась в продолжении всего скорбного пути.

На этих похоронах не требовалось никаких полицейских распоряжений для соблюдения порядка, потому что он сам собою нигде не был нарушен: тут не было эксцентричных возгласов: «шляпы долой!» и тому подобного.

По прибытии на кладбище и по совершении духовенством обычного обряда, гроб был опущен в могилу… Но когда появились могильщики с заступами, многие закричали: «ступайте прочь! не надо заступов, — мы это сделаем своими руками», и в несколько минут могила не только была вплоть засыпана землею, но над нею образовался высокий курган, потому что большая часть присутствовавших долгом себе поставила бросить горсть земли в могилу усопшего, а их было несколько тысяч…

 

* * *

 

Дней через шесть после похорон моего брата, я пошел навестить мою невестку и тут, на углу Большой Морской, встретил покойного Государя, возвращавшегося из дворца великой княгини Марии Николаевны. Я, сняв шляпу, поклонился ему, и он, подойдя ко мне, сказал:

— Здравствуй… Какое у вас несчастье! Как мне жаль твоего брата! Расскажи, как это случилось?

Я в коротких словах передал ему о причине болезни и о прочем. Когда я кончил, он сказал:

— Жаль, душевно жаль!. Скорблю о нем не только как о прекрасном артисте, но и как о человеке… Это невозвратимая потеря для искусства.

Мои слезы были ответом на эти великодушные слова обожаемого мною Государя!..

Так отнесся Государь к смерти честного артиста… О сочувствии всей столицы я уже рассказал. Не безучастна к смерти брата была и печать: несколько некрологов и стихотворений на его кончину было напечатано в газетах. Припоминаю отрывок из стихотворения В. Г. Бенедиктова:

 

Изнемогает… пал: так ломит кедр гроза!

Он пал! С его чела вам смотрит смерть в глаза!

Спускают занавес. Как бурные порывы,

Летят со всех сторон и крики и призывы:

«Его! его! Пусть нам он явится! Сюда!!»

Нет, люди: занавес спустился навсегда!

Кулисы вечности задвинулись. Не выйдет!

На этой сцене мир его уж не увидит!

Нет! Смерть, которую так верно он не раз

Во всем могуществе изображал для вас,

Соделала его в единый миг случайный

Адептом выспренним своей последней тайны.

Прости, собрат-артист! Прости, сочеловек!

С благоговением наш просвещенный век

На твой взирает прах признательности оком,

И мыслит: ты служил на поприще высоком,

Трудился, изучал язык живых страстей,

Чтоб нам изображать природу и людей

И возбуждать в сердцах возвышенные чувства!

Ты жег свой фимиам на алтаре искусства

И путь свой проходил, при кликах торжества,

Земли родимой в честь, во славу Божества!

 

 

* * *

 

Вероятно, многие из петербургских жителей и теперь еще помнят, как, вскоре после похорон моего брата, ходили по городу нелепые слухи: что он, будучи в летаргии, похоронен живой, что, якобы, когда вскрыли его могилу для постановки памятника, то увидели крышу сдвинутою, а труп в гробу оказался перевернутым на бок! Разумеется, ничего этого не было и быть не могло, потому, во-первых, что его хоронили на четвертые сутки, когда на теле его уже оказались явные признаки тления; а во-вторых, когда назначено было приступить к работе, то зять моего брата (В. Е. фон-дер-Пален) без себя не велел вскрывать могилы, и в его присутствии она была разрыта, потом сняты доски, покрывавшие каменный ящик, в котором помещался гроб, и гроб был, конечно, цел и невредим…

Но откуда досужие пустомели выкопали такую нелепицу? Кто сочинил эту романическую легенду? Хотя людская молва часто из мухи делает слона, но должна быть какая нибудь муха. Не пригрезилось же это кому нибудь во сне?..

По прошествии некоторого времени, просто из любопытства, я стал доискиваться, не удастся ли мне поймать где ни будь эту могильную муху и, действительно, мне наконец удалось найти, если не муху, так человека, который был «с мухой», в день похорон моего брата; от него-то и разнеслась эта нелепость. Вот, что я узнал от одного из бывших тогда кладбищенских сторожей. Когда все уже почти удалились с кладбища, то некоторые из особенно страстных поклонников моего брата оставались там помянуть его до глубоких сумерек; это были люди купеческого звания; между ними первенствовал купец Николай Герасимович Дмитриев, торговавший тогда в Милютиных лавках под №9, куда зачастую покойный брат мой заходил есть устрицы. Этот Дмитриев привез с собою полную корзину закусок и чуть ли не целый ящик вина.

Известно, что русский человек пьет и с радости и с горя; с последнего всегда еще сильнее — и тут, над свежею могилой, лились и слезы и вино, вперемешку. На этих поминках Дмитриев и его товарищи припоминали и трагедии, и драмы, в которых покойник приводил их в восторг, и горевали об утрате, понесенной ими в лице любимого артиста, и, конечно, их грусть была искрення, потому что им не перед кем было играть комедию, как зачастую на похоронах разыгрывают наследники богатых купцов: дедушек, дядюшек и даже родителей. Свидетелями этих поминок были только кладбищенские сторожа, которых они угостили до положения риз. Наконец, поминальщики вспомнили, что пора им с места вечного покоя отправиться на покой восвояси.

Хотя выпито было достаточно, но запас был так велик, что осталось несколько бутылок шампанского. Тут Дмитриев велел подать остальное вино и, утирая слезы, вскричал: «Дай Бог тебе царство небесное, голубчик Василий Андреевич, а вот как мы все любили и уважали!..», и при этих словах, отбив горлышки у бутылок, вылил все вино на его могилу[62].

Да не осудят мои почтенные читатели эту эксцентрическую выходку добродушного купца. Всякий по своему изливает свои чувства! Тут в последний раз пропели они «вечную память» усопшему и разъехались по домам; сторожа также разбрелись по своим местам; но один из них, который, вероятно, от обильного угощения не мог сойти с места, прилег на церковной лестнице, находившейся рядом с могилой моего брата, и заснул тут мертвым сном. В полночь этот бедняга, конечно, прозяб… проснулся и не мог понять, что с ним тут случилось; начал припоминать вчерашние похороны и в полупьяном его воображении начали представляться фантастические картины: этот необыкновенной величины гроб, никогда не бывалое огромное стечение народа[63]… Перед его глазами возвышалась могильная насыпь, тоже необыкновенной величины… Все это нагнало на него такого туману, что он просто ошалел… Долго он не мог прийти в себя… Вдруг ему послышался стон из могилы… его затрясла лихорадка… Он кое-как приподнялся, подошел к могиле поближе и стон повторился. Он со всех ног побежал к священнику, переполошил весь дом; кричит, что у них на кладбище случилось несчастье: похоронили живого человека!!!



Поделиться:




Поиск по сайту

©2015-2024 poisk-ru.ru
Все права принадлежать их авторам. Данный сайт не претендует на авторства, а предоставляет бесплатное использование.
Дата создания страницы: 2020-11-04 Нарушение авторских прав и Нарушение персональных данных


Поиск по сайту: